Главная > Документ


– Так что, психология?

– Начнем все же с филологии, и если не выйдет…

– Вечернее отделение ничуть не хуже. Работу найдем, а после первого курса…

– Дядечка, я готов работать и после первого.

Тут в замке завозился ключ, а в коридоре послышалось шуршанье и бурчанье Поленова. Он был возбужден, ему не терпелось рассказать о масоне, но он был связан клятвой. Ничего, приятно бывает и намекнуть.

– Да с, Алексей Алексеич, – приговаривал он, – бывают еще такие люди, что… Я вижу, у вас свет: так я по соседски. Бывают еще люди действия и непрестанного работающего ума, умеющие с первого взгляда все понять про первого встречного…

Алексей Алексеич не стал расспрашивать Поленова, что за люди и где он их взял. Поленов был в трансе, и для чего же будить страдальца? Недели через две сам расскажет. Все лучше, чем мрачная сосредоточенность; глядишь, и выберется. В Поленове после странного знакомства проснулась деликатность, и он, покашляв, словно самому себе намекая, что пора и честь знать, отправился спать. Наконец улеглись – дядя на диване, Даня на матрасе в его комнате, прямо под многоэтажными книжными полками, но к этому времени он дободрствовался до полусна.

Это было лучшее состояние, но болезненное; мысли, приходящие в такое время, могли быть целительны и плодотворны, а могли завести в черный тупик, из которого долго придется пятиться. Правду говорил попутчик: в дороге душа беззащитна. Сейчас она словно вышла в открытое пространство, на котором многое видно, но увидеть можно и такое, после чего не уснешь, а то и жить не захочешь. Даня про себя называл это чувство за бодрствованием и легко в него входил, поклевав носом, а потом заставив себя очнуться; иногда после этого являлись лучшие стихи, но чаще – особенно изощренные кошмары. Поскольку весь день он особенно много думал о матери, пытаясь смотреть на город ее глазами, то и теперь мысль его сосредоточилась на ней, вышла из под спуда и устремилась к тому главному, без чего он больше всего тосковал. Мать была не просто мать – в ней была его связь со всем, что он любил, через нее пришло все главное, и ему не терпелось рассказать ей все, уложив наконец в единственно правильные слова. Они встречались, представлялось ему, в какой то лечебнице вроде той, куда она попала однажды в двадцать первом году по ходатайству друзей «со связями»: все, что они смогли сделать проездом из Москвы в Ялту, остановившись в Судаке, – это выдать рекомендацию в новооткрывшуюся санаторию, куда отправляли теперь исключительно пролетариев, но для матери, у которой подозревали туберкулез, нашли на две недели отдельную комнату; это была единственная ее просьба – чтобы ни с кем, иначе все лечение даром. Лечебница была в Мисхоре, в бывшей санатории Дубина, и даже персонал собрался тот же самый, а Дубин получил охранную грамоту. По слухам, он пользовал самого Цюрупу, подбирая ему свои знаменитые травные отвары. Мать их называла тварными отравами, но пила. Даня приезжал к ней, она старалась отдать ему обед, он отказывался, смешно боролись, наконец поделили жалкую хлебную котлетку.

Теперь она будто была в лечебнице вроде прежней, и он приезжал навещать. У них было очень мало времени, надо было успеть все сказать, но говорить было нечего, потому что миры их были теперь разные, и происходящее в одном ничего не значило для другого. Надо было успеть насмотреться, напитаться друг другом, и Даня изо всех сил старался сделать вид, что все хорошо. Мать тоже доказывала, что все хорошо, но он чувствовал, что ей там не лучше, а то и хуже, чем ему, и начал уже роптать, потому что ей, столько перетерпевшей здесь, не может быть плохо там, иначе он знать не хочет никакого Бога; однако оказывалось, что и Бог может не все, и все, включая директора лечебницы, трепещут перед каким то другим, более высоким начальством, каким то местным Цюрупой, который пьет их отвары, но миловать не спешит. Самое же главное состояло в том, что у матери там было очень много работы и не самые приятные соседи, но почему то ее призвали именно к этой работе и именно в этом соседстве, больше некому. Ей надо было охранять какой то ответственный участок, и она страшно уставала на этой работе, ничего себе отдых и лечение, – но после важного задания должны были перевести наконец в более приятное место. Она изо всех сил старалась сделать вид, что не утомлена, и эта их жалкая, взаимная святая ложь была всего невыносимей. Наконец ему надо было уходить, – он хотел остаться, но не мог, и чувствовал, что ему тоже предстоит еще сделать нечто, и что от этого зависит ее пребывание там. То есть не только они влияют, но, оказывается, и мы. На прощание она ему сказала, наморщив лоб, как часто в последнее время, когда забывала прежние слова (удивительно, каким это было общим признаком – все путались, теряли часть памяти, ненужной в сократившемся мире): да, вот еще что… когда почувствуешь, что не можешь доехать до места, – пожалуйста, не удивляйся. Это я еще как нибудь смогу. Хорошо, сказал он, не удивлюсь. Да, да, сказала она; это я смогу.

Он очнулся, увидел медленный белый рассвет и дядино небритое, мученическое лицо с открытым ртом. Во сне все переставали притворяться, и видно было, чего им стоила жизнь. Даня неудержимо и беззвучно заплакал, перестав притворяться взрослым, и с облегчением от слез пришел сон.

Глава третья

1

Семнадцатого апреля Остромов встал бодро, да и распогодилось. Как все сенситивы, он сильно зависел от погоды. Давешняя хмурость куда только делась. Подоконник был тесно заставлен всякой дрянью, но с тем большим напором хлестал в форточку лимонный луч. Теща еще похрапывала за лиловой занавеской. Иные старики вскакивают чем свет, спать хочет ленивая юность, а старость чувствует, что скоро выспится, ловит всякое мгновеньице, сидит поутру перед чайником, смотрит в окно, раскладывает пасьянс. Но у тещи не было сил, и она спала. Жена, в сущности, была такая же квашня. Как ее хватило на побег, непостижимо. Верно, опять прислонилась к чужой воле, оплела ее плющом.

Остромов поприседал на правой ноге, потом на левой, уперев руки в твердые бока, радуясь, что коленки не хрустят. Неслышно попрыгал. Для сорока пяти было прекрасно. Противны влажные, жирные люди, не могущие себя блюсти. О какой душевной чистоте говорить тому, в ком нет физической собранности? Прихватив несессер, скользнул в ванную; мимо, по коридору, с важным сопением прошагал соседский второступенник, свинячий нос, уши торчком. Те самые Корытовы. Остромов по системе Зеленского растерся ледяной водой, начав с шеи (пробуждение первой чакры), перейдя на плечи (пятая малая), наконец подставил под струю ступни (там не было чакр, одно кровообращение). Тщательно выбрил кадык и щеки, радуясь остроте золингеновского Robert Klaas’а, счастливо приобретенного у тифлисского армянина: армянин мастерски брил барашка, оставляя потешные бачки, – Остромов во всяком деле ценил артистизм, в коммерции же особенно. Картину всякий напишет художественно, ты бритву продай так, чтобы шевельнулось эстетическое! Из зеркала смотрел свежий, бледно розовый джентльмен, чей вид внушал почтенье и доверье в нужной пропорции: никогда не нужно слишком вызывать на откровенности, заболтают так, что не будешь знать, куда деться.

– Дитя мое, – строго сказал Остромов, – доверьтесь мне.

Сказано, однако, было так, чтобы хотелось не довериться, а прислониться, возможно, отдаться.

– Ну, ну, – отечески сказал Остромов. – Без слез. Со слезами мы теряем энергию кундалини.

Сейчас бедная девочка разинет рот, а мы небрежно, легкими касаниями покажем путь, которым энергия кундалини поднимается отсюда вот сюда.

– Я желал бы особенно подчеркнуть, – сказал Остромов внушительно, – что цели нашей, именно нашей ложи никогда не расходились с целями советской власти.

Товарищ Осипов слушал внимательно.

– И потому, – сказал Остромов, подчеркивая второстепенные слова, как всякий, кто желает запутать собеседника, – именно потому – я полагаю – сегодня советская власть могла бы использовать… разумеется, по своему усмотрению…

Осипов насторожился.

– Ту информацию, – поспешил добавить Остромов, – которую охотно предоставила бы наша ложа. При условии, разумеется, что до определенного момента…

В дверь постучали.

– Попрошу вас не отвлекать! – стальным голосом ответил Остромов. За дверью послышалось шарканье: перепуганная Корытова спешила восвояси.

– Я продолжаю, – небрежно сказал Остромов. – Ихь шпрахе вайтер. Я хотел бы, Фридрих Иванович, выкупить у вас эти канделябры.

Клингенмайер покачал головой: это не продается.

– Понимаю, – поджал губы Остромов. – В таком случае я желал бы взять у вас эти канделябры.

Клингенмайер чуть улыбнулся: это было другое дело.

– Разумеется, я их верну, если только вещь не узнает владельца, – вежливо улыбнулся Остромов. Клингенмайер приподнял бровь.

– Да, да, – кивнул Остромов. – Вы можете думать что угодно, но не можете же вы отрицать, что граф Бетгер возвращался уже трижды и всякий раз опознавал свои вещи. У меня есть основания ожидать четвертого его возвращения.

Клингенмайер не знал, свести все на шутку или поверить. Старик соскучился по интересным чудакам. Обстановка располагала, в комнате будет темнеть, мы приурочим к вечеру.

– Кстати, Филипп Алексеевич, – заметил Остромов как бы между прочим, – не продадите ли мне этот портрет?

– Зачем вам эта подделка, – буркнул Филипп Алексеевич, или не буркнул, или, напротив, обхватил раритет двумя руками, вскричав «Никогда». В зависимости от этого Остромов изобразил изумление знатока, пораженного пренебрежением к столь редкой вещи, и снисходительность ценителя, не понимающего, как можно цепляться за такую дрянь. Снисходительность удалась лучше.

– На это только ваша воля, – сказал он бесцветно, – но вещь эта может навлечь на своего владельца известные неприятности, и я подумал, что в месте более надежном…

Филипп Алексеевич все не решался расстаться со своим сокровищем.

– Не смею задерживать, – сухо сказал Остромов. – Кстати, мой ангел, – нежно улыбнулся он, – не пройтись ли нам хоть на острова?

Филипп Алексеевич потрясенно замахал руками и распался. Вместо него лупоглазо уставилась Марья.

– А что вас так удивляет? Или вы думаете, что мы, призраки, бестелесны?

Разумеется, она так и думала.

– О нет, – зловеще сказал Остромов. – Мы слишком, слишком телесны… и конечное наше освобождение невозможно без одной крошечной условности, которая, увы, зависит только от вас.

Она уже догадалась, но еще колебалась.

– Да, да, – сказал Остромов. – Именно это. И кстати, нет ли у вас Силезиуса «Трех оснований божественной цельности»?

Ломов, кряхтя, полез на третий ярус. Остромов подхватил тяжелый баул с добычей и вышел из ванной. Репетиция окончилась, других встреч на сегодня не было.

В кухне хлопотливо хлопотала хлопотунья Соболева. Остромов потянул носом рыбный смрад и торжественно сказал: «Божественно». Соболева подняла измученные глаза.

– Как почивали? – спросила она подобострастно.

– Благодарю вас, – кивнул Остромов, обдав ее свежестью лоригана. – Позвольте вручить вам это.

Он раскрыл несессер и вынул пакет сухой травки.

– С этим, – добавил он, – природный запах усилится, но лишь в приятной своей компоненте. Все, что относится до низких стихий, осядет.

Соболева робко взяла пакет и понюхала.

– Кавказские травы сунели, – небрежно сказал Остромов. – Берите, мне поставляют.

– Чайку, – искательно предложила Соболева.

– Охотно, охотно. Благодарствуйте.

Он выпил блеклого чаю, рассуждая со старухой о том, как невыносима стала в трамваях публика, как невозможно среди нее находиться тонко чувствующему человеку, – про себя посмеиваясь: так тебе, старая дура. Небось в оны времена взглядом бы не удостоила. Потрясись теперь в трамваях, и пусть тебя локтями пихают комсомолки. Остромов вообразил яблочный, с ямочкой локоток комсомолки. Прежде всего обзавестись постоянной отдушиной, без этого голод станет глядеть из глаз, и впечатление испортится.

Одевался быстро, но внимательно. Человек неопытный и недалекий для утреннего визита оделся бы официальней некуда, все эти костюмы, – но не было способа верней погубить дело, как явившись к молодому сановнику при полном параде. Мягкая серебристая куртка – вот что тут требовалось: облик посланника из дальних миров. Неизменная синяя шапочка довершала впечатление. При первых поступлениях, однако, следовало купить брюки. Гардероб его был на той грани, когда благородная скромность уступает место неявной поношенности; Остромов чувствовал эту грань и вообще улавливал переходы.

– Тещинька, – проворковал он.

Колода заворочалась.

– Буду к вечеру, – предупредил Остромов.

– Не позже восьми, ради бога, – она боялась теперь всего. Поздний визит, скандал.

– Я раньше обернусь.

Улица встретила его блеском луж, воробьиным захлебывающимся ором, трамвайным звоном. Проклятая Азия не знала трамваев – он теперь только понял, какое счастье чувствовать содрогание дома, близ которого проезжает лаковый сын цивилизации. Первым делом Осипов. Товарищ Осипов отправлял свои обязанности на бывшей Морской, ныне Герцена, в доме, против которого Остромов гащивал когда то у изумительно страстной медички; она и в медички то, кажется, пошла, чтобы видеть и трогать чужую наготу. Это соседство показалось ему добрым знаком. Если товарищ Осипов полюбит его так же бескорыстно, дело пойдет.

Кабинет товарища Осипова располагался на третьем этаже свежекрашенного зеленого особняка. Остромов смиренно предъявил красноармейцу паспорт и рекомендательное письмо – «Подателю сего Б. Остромову прошу содействовать. Зам. пред. СО ГПУ Огранов» – и переждал, покамест о нем доложили по внутренней связи. Особняк был телефонирован насквозь, хорошо, однако, поставлено. Ждать пришлось минуты три.

– Просят, – сказал красноармеец в лучших старорежимных традициях. Он парень был простой, с чем то свинячьим в лице. Они все были теперь немного свинки: врут, что свиньи наглы. В чертах свиньи есть нечто робкое, умильное: вот, я накушалась. Им разрешили накушаться, и они робко щурятся: ведь можно? Не зарежут еще? Дурить их было просто до изумления. Остромов чувствовал себя немного свинопасом, только принцесса запаздывала. Осипов тоже был простой, понятный при первом взгляде: он выработал себе несколько жестов, призванных изображать работу мысли, внимание, глубокую задумчивость, доброжелательство к посетителю, увлеченность проэктом, – и так лубочно, что отчетлива была вся молодость, вся трехмесячность его здесь пребывания. Он так старательно и деловито исписывал тетрадный клок, что сразу делалось ясно – вставочку схватил за минуту перед тем, когда дал команду пропустить; и пишет наверняка «Эне, бене, раба».

– Присядьте, товарищ, – сказал он с беглой улыбкой. Пока он не наимитировался, Остромов осматривался. Кабинет был выгорожен из большой залы, разделенной теперь коридором. Все разгородили фанерой – в зале, должно быть, прежде танцевали, а теперь в картонных закутках писали свою абракадабру товарищи Осиповы. Так вам, не пустили когда то приличных людей, теперь терпите свинок. Ежели бы заранее научились впускать в свой замкнутый мир хоть немного свежего воздуха – не сидели бы теперь по норам, как мыши. Стул под Осиповым был хозяйский, с вытершейся, но все еще голубой обивкой, а стол грубый, сверху клеенчатый. Посетителю предлагалась табуретка, окрашенная в тошнотворный розовый цвет. Видимо, собеседники Осипова были в основном такого толка, что следовало сразу указать им место – допрашиваемые или упрашивающие, – а потому хозяйский стул был один. Топорностью и цветом табурет был также свиноподобен. В углу стоял тяжелый коричневый сейф, огромный, достаточный, чтобы упрятать человека. Остромов поежился, вообразив: страдал клаустрофобией.

– Что же, – утомившись изображать срочные труды, поднял Осипов лазоревые глаза. Гимнастерка его была тщательно выглажена – вероятно, товарищем Осиповой. Вообще наличие товарища Осиповой чувствовалось: только у молодых мужей бывает такой сытый, молочно белый цвет лица, такая затаенная радость. Никто не знает, что мы делаем по ночам, какие кульбиты, а как бы нам хотелось, чтобы кто нибудь догадался! Товарищ Осипова, наверное, худа, малокровна, у нее толстые губы, слабые руки и девичий стебелек шеи, и зовет она товарища мужа лапушкой, и ласки ее робки, беззвучны.

Остромов с достоинством, без суетности, взглянул в лазоревые очи товарища Осипова.

– Я имею к вам записку товарища Огранова, – сказал он, любезно осклабясь, и протянул запечатанный конверт. Осипов вскрыл, пробежал, старательно нахмурился и потщился изобразить сосредоточенность.

– Товарищ Огранов указывает, что вы специалист в масонской области, – сказал он уважительно. – Чем же могу, так сказать…

– Я удивляюсь, – сказал Остромов. – Я удивляюсь: отчего советская власть еще не протянула нам первой братскую руку? Я подготовил краткий свод и вас не задержу, – он извлек из портфеля разделенную на два столбца желтую, твердую, словно костяную страницу. Острым его почерком были выписаны пункты. – Оставьте себе для изучения, но позволю кое что вслух. Слева намечены мною черты к характеристике соввласти. Справа – черты масонства. Но я не назвал себя. Я инженер, немного переводчик, и не скрываю от вас, что состоял членом ложи «Великой Астреи» и поныне состою, ибо освободить от этого членства земная власть не может.

Осипов слушал, иногда ставя закорючки в своем листе.

– Имя мое в бытовой жизни Борис Васильевич Кирпичников, – сказал Остромов строго, – в ложе я называюсь Борис Остромов, потому что по ее правилам на третьей ступени посвящения – всего их, как вы знаете, тридцать три и семь тайных, – приобретается новое имя для рождения в новую жизнь. Я открываю вам все это, чтобы вы видели, насколько открыты мои карты. Моя жизнь теперь в ваших руках, ибо открывать второе имя можно только мастеру ложи не ниже седьмой ступени – вы же, полагаю я, еще этой ступени не достигли…

И он улыбнулся, выбросив свой козырь. Товарищ Осипов никак не ожидал, чтобы ему вручили чью либо жизнь.

– Русское масонство умозрительное, – говорил Остромов, ровно, четко, без пауз: речь была уже сказана Огранову и после того отрепетирована с учетом его вопросов. – Мы никогда не занимались политикой, и братья, замеченные в политизировании, изгоняются без права возрождения, на какой бы ступени ни стояли. Но цели наши – вот, извольте: во первых, мир без угнетения человека человеком. Заметьте, что у соввласти то же самое. Затем, полный интернационализм: то же самое. Братские чувства к любым людям без различия имущественных положений: совершенно так же. Разница одна: вы осуществляете диктатуру пролетариата. Но ведь и диктатура пролетариата станет когда нибудь не нужна, когда останется один пролетариат. Об этом у Маркса подробней, вы знаете, конечно. Но и нам в идеале видится общество без классов, и никакого различия в целях, таким образом, нет: вы согласитесь?

Товарищ Осипов потер лоб, изображая задумчивость, но вскоре кивнул. Товарищ Огранов не стал бы присылать первого встречного.

– Bene6, – сказал Остромов. – Тогда почему же – почему же, спрашиваю я, – соввласть не может сотрудничать с нами? Вероятно, за своими делами, действительно бесчисленными, она забыла о наших философских кружках, ничем для вас не вредных. Ведь тирания всегда бросала нас в темницы, мы, так сказать, жертвою пали – и почему бы теперь не объединить наши усилия в достижении общей цели? В девятнадцатом году председатель Петрогубчека Комаров не нашел в нас ничего недружеского, напротив. Вы знаете, конечно, товарища Комарова, Николая Павловича?

Товарищ Осипов кивнул.

– Я давно не был в городе, жил на юге, – прочувствованно сказал Остромов, – и лишен был удовольствия видеть товарища Комарова. Отношение его было выше всякой похвалы. Вы не знаете, где он теперь?

– Он секретарь сейчас этого, губисполкома, – сдержанно сказал Осипов, не вполне еще понимая, как себя вести.

– Если случится встретиться, передайте мою душевную благодарность, – поклонился Остромов, прижимая руку к груди. – Он так тогда и сказал – вижу его перед собой очень ясно: раз вы не против нас, сказал он, то и живите. И вот так махнул. И обысков у нас больше не было, он дал как бы охранную грамоту, позволившую сохранить реликвии и самое братство…

– Чем же, однако, я могу… – начал товарищ Осипов, все еще не понимая. Начиналось труднейшее: подвести его к мысли, не уронив себя.

– Предложение мое простое, – сказал он деловито. – В Ленинграде теперь много людей бывшего сословия. Эти люди готовы признать советскую власть, но быстрая их перековка невозможна. Они на другое рассчитаны, под другое, как говорится, заточены. С ними работа не ведется, и у них могут возникнуть настроения. – Он подчеркнул последнее слово и поднял брови. – Мы предлагаем для них легальную форму организации с непременным информированием вас обо всем. От вас же мы просим одного: разрешения и впредь философствовать, чтобы не утратить уже открытых братством весьма важных закономерностей. Вы можете, к примеру, присылать на наши занятия своего инструктора. Вообще способы контроля многообразны. Я обязуюсь в любой день – ну, скажем, раз в месяц, в первый вторник, называемый у нас честным вторником, хотя как вам будет угодно, – давать вам полный отчет о настроениях, взглядах, планах. Вы лучше меня знаете, – надо было все время подчеркивать, что товарищ Осипов во многих отношениях лучше, – сколь трудно контролировать людей интеллигентных, как они скрытны, и как им сейчас – о да, их можно понять. И я не удивлюсь, – он вновь поднял брови, – я не удивлюсь, если эта среда вдруг породит… словом, лучше знать заранее. Масонство, мне кажется, есть та самая форма, которая позволяет действовать организованно и притом у вас на глазах. Ведь согласитесь, они не пойдут, да их и не пустят, в собственно партию. А куда то идти им надо?

И он проткнул Осипова волевым, стальным взором, который отработал не вчера: переход от уговоров к этой повелительности действовал неотразимо. Осипов против воли кивнул.

– Я предлагаю лишь, чтобы они шли к нам, – закончил Остромов. – И чтобы посредниками между ними и вами были мы как ближайшая к вам форма умственного союза. Что скажете?

Осипов покусал вставочку. Он начинал понимать.

– И что вам конкретно нужно? – спросил он. Это был уже деловой разговор. Тут важно было не перепросить, то есть запросить умеренно, чтобы предложили еще.

– Для начала, – осторожно, как бы соображая на ходу, сказал Остромов, – никаких специальных просьб, кроме нескольких «не». Не запрещать собрания, не отнимать реликвии, не присылать на каждое заседание нового агента, – один, как вы понимаете, может присутствовать постоянно, если вы не удовлетворитесь моими докладами и честным словом. – Он слегка поклонился. – Поймите, я не преследую целей материальных. Я хочу лишь, чтобы Великая ложа после так называемого Гранд Силанум, который мы приняли в девятнадцатом году, продолжала заседать для дальнейшего усовершенствования. Душа – или, если хотите, знание – так же портится в бездействии, как тело без гимнастики. Разрешите нас – и мы приведем к вам всех, а знакомства мои, будьте покойны, довольно обширны…

Он прямо взглянул на Осипова. Тот несколько заметался.

– Как вы понимаете, гражданин Кирпичников…

– Остромов, – ласково сказал Остромов, – под этим именем я известен давно. Прежняя фамилия – не более чем оболочка.

– Я, гражданин Остромов, сам таких решений принимать не могу, – сказал Осипов, смущаясь. – Это надо согласовывать. Сами видите, дело нешуточное. Вот вы говорите, великая ложа. А по нашему это будет статьи сорок третья, пятьдесят седьмая, и шестидесятая, то есть контрреволюционная организация с участием заграницы и с привлечением ранее состоявших.

– Я удивляюсь! – воскликнул Остромов. – Все будет производиться на ваших глазах, при полном контроле и без какой либо организации! Бог с вами, какая организация? Собрались люди, поговорили. Исключительно о философии и реже об истории. Неужели сейчас, когда Советский Союз прочно становится на ноги, опасности больше, чем в девятнадцатом? Согласитесь, товарищ Осипов, это абсурд.

Товарищ Осипов задумался и принужден был согласиться. Если этих муссонов не тронули в девятнадцатом, сейчас и подавно не следовало чинить им препятствия, но с другой стороны – классовая борьба не затупляется, а обостряется, а в девятнадцатом не было закона, гуляй, душа. Тут надо было советоваться, сам он не решался.

– Я наберу сейчас, – сказал он вслух. – У нас есть специалист, он и по французски, и по всякому…

Он снял трубку. Остромов не сводил с него острого, испытующего взгляда – был у него такой, словно говорящий: и ты это мне – после всего? Я жизнь, кровь мою положил в основание, и ты брезгуешь? Женская попытка выскользнуть сразу пресекалась таким взглядом; так, верно, смотрел Калигула, допрашивая сенатора, носившего при себе набор противоядий: «Противоядие от цезаря?».

Осипов решал в этот момент трудную задачу. Он не знал, как этого, куда – выгнать неудобно, говорить при нем стыдно. Сидишь начальником, и тут униженное: товарищ Райский… Почему вообще Огранов его ко мне. Сам такое решение не могу. Конечно, если выгорит, то явиться на самый верх со списком возможной контры… но если под носом разведу гнездо, что ж это будет? Его надо шшупать, шшупать. «Товарищ Райский! – сказал он искательно, но тут же усугубил басок. – Тырщ Райский, тут у меня гражданин, по масонской части. Он имеет предложение и тырща Огранова записку. Разрешите направить». Ох, как не хотелось запрашивать Райского. Он был просвещенный тырщ, но по одесски самоуверенный, убежденный втайне, что бледная чухна ничего не умеет. А между тем все сделала бледная чухна, и Зимний, и Деникин, все это был питерский пролетариат, а вы умеете только ездить в бронепоездах да кричать: вперед, вперед, расстрелять! Все это Остромов превосходно понимал и чувствовал лучше, чем сам Осипов, он уже вообразил Райского, дорисовал его своим неизменным быстроумием: полный, курчавый, пузырящаяся на губах речь, семитическая хлесткость, самоупоенное ораторство, знание двух трех фактов и самого слова «розенкрейцер» – и совершенно довольно. Как все поверхностно образованные люди, Остромов немедленно различал в других родные приемы, изображавшие особую информированность. Главное, все время говорить «и так далее», а что далее – никогда не скажет. Посмотрим, посмотрим на товарища Райского.

– Вам к нему завтра нужно, – сказал Осипов, дослушав чью то бурную речь в трубке. – Улица Красных Зорь, двадцать пять. Там со двора, квартира четырнадцать, он консультирует.

Остромову почуялась зависть – вот, Райский ценный спец, консультирует на дому…

– Это весьма важно и даже символически, – кивнул он. – В нашем учении красные зори, в отличие от лиловых, обещают начало доброго дела. Надеюсь, – это он опять подчеркнул, уже вставая, – что дело я все же буду иметь с вами. Товарищ Огранов вас характеризовал как знатока совершенно исключительного, хотя и выдающейся скромности.



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Дмитрий львович быков остромов или ученик чародея дмитрий быков остромов или ученик чародея

    Документ
    ДмитрийЛьвовичБыковОстромов, илиУченикчародеяДмитрийБыковОстромов, илиУченикчародея Пособие по левитации ОТ АВТОРА «Остромов, илиУченикчародея» – третья часть ... желавший стать ученикомчародея. Он знал, что у чародея три особенности, ...
  2. Бюллетень новых поступлений за апрель – май 2012 г

    Бюллетень
    ... 537 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации : [роман] / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ... ; N2 538 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Оправдание : роман / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ПРОЗАиК, 2010. - ...
  3. Бюллетень новых поступлений за апрель – май 2012 г

    Бюллетень
    ... 537 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации : [роман] / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ... ; N2 538 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Оправдание : роман / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ПРОЗАиК, 2010. - ...
  4. Бюллетень новых поступлений литературы за май 2012 г

    Бюллетень
    ... и духовной традиции. Ш6(2) Б 953 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации / Быков, ДмитрийЛьвович ; Д. Быков. - М. : ПРОЗАиК, 2012. - 767 ...
  5. Бюллетень новых поступлений литературы за май 2012 г

    Бюллетень
    ... и духовной традиции. Ш6(2) Б 953 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации / Быков, ДмитрийЛьвович ; Д. Быков. - М. : ПРОЗАиК, 2012. - 767 ...

Другие похожие документы..