Главная > Библиографический указатель


Как мы уже писали, абсолютно правильный, строгий, логичный, информативный и результативный спор едва ли представим в жизни и литературе. Чтобы определить чеховскую специфику, нужно было бы сопоставить найденные нами закономерности с поэтикой идейного спора у Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского и других непосредственных предшественников Чехова. Мы не имеем здесь возможности это сделать, но, как нам кажется, из приведенных примеров с очевидностью следуют, по крайней мере, две отличительные особенности чеховского спора: он в гораздо большей степени риторичен и в то же время приближен к неупорядоченной реальности бытового спора. Сиюминутные настроения для героев важнее идейных позиций, спор ради побочных целей (победы, самовыражения, воздействия на публику) превалирует над спором ради достижения истины, информативная функция перестает быть доминирующей и речевой жанр спора подвергается иронической трансформации. Иначе говоря, чеховский спор отмечен пустотой.

Но все же идейные разногласия героев позднего Чехова назвать абсолютно пустыми нельзя. Чем бы ни были обусловлены идеи героев, и как бы бедны они ни были, они всегда имеют определенное психологическое содержание, которое работает на главные тематические линии повестей, пьес и рассказов. На наш взгляд, общую закономерность здесь можно описать следующим образом. Участники спора получают в качестве атрибутов диаметрально противоположные качества – каждый в своей плоскости. Если в области чисто познавательной идеологическая позиция героя непротиворечива, то она сочетается с этически неправильным жизненным поведением (Лида Волчанинова, Рагин). Лида наделяется властностью, которая определяет как ее отношения с людьми, так и тотальность ее идеи («малые дела» рассматриваются ею как панацея от социальных болезней и единственно правильная идеология). «Стоицизм» Рагина сочетается с пассивностью в быту, от которой страдают окружающие, в том числе больные, за которых он отвечает как врач. Как мы уже показывали, знание и этика у Чехова никогда не приходят к согласию, но идея часто призвана оправдать нарушение этики в глазах самого героя.

Идеология всегда оставляет герою возможность оправдать свой характер, который по меркам общественного мнения неполноценен. Социал-дарвинизм – именно та идея, которая может оправдать властность. Поэтому человек, принявший такую идею (фон Корен), может доказать самому себе, что он «сильный» и имеет право командовать и решать судьбы людей, ибо это «естественно». С помощью теории малых дел не менее властная Лида может оправдать то же право решать за других, ибо это «социально справедливо». С помощью стоицизма или пессимизма Рагин или фон Штенберг доказывают самим себе, что любая деятельность бессмысленна и их пассивность и мозговая лень «философски оправданы»312. С помощью социального критиканства, суматошного либерализма Павел Иванович («Гусев») доказывает самому себе, что его тяжелый характер «служит общему благу». С помощью того же либерализма, но «вялотекущего», реактивного, Власич («Соседи») социально оправдывает свои психологические недостатки – вялость и неопределенность – «честностью». С помощью литературных аналогий, превратившихся в идеологию, Лаевский («Дуэль») явно и недвусмысленно оправдывает как свой характер, так и поступки как «исторически неизбежные»313. Шамохину («Ариадна») идеология мизогинизма помогает «разумно» оправдать свою пассивность и нерешительность, которая на самом деле является главной, скрытой психологической темой рассказа314. Любая идея служит или может служить самооправданию героя: то в человеке, что психологически противоречит общепринятым понятиям о нормальном и хорошем, «выравнивается», вводится в русло «нормы» с помощью идеологии. Как видно из выделенных курсивом слов, претензии на владение истиной оправдываются как с этической, так и с познавательной точек зрения. Как и в случае с чистой информацией, о которой мы говорили в начале этой главы, Чехов не дает оснований сместить саму «истину», но не дает и уверенности, что люди, склонные к самообману, способны ее достичь. Неизвестно, правильна ли идея сама по себе, но не вызывает сомнений, что неправомерно ее инструментальное, чисто функциональное использование.

А. П. Чудаков в своей первой книге выдвинул тезис о том, что у Чехова связи именно данной личности с именно данной идеей не детерминированы315. На наш взгляд, эта формулировка нуждается в уточнении: существует случайность выбора на уровне конкретной идеи, но не случайность направления выбора вообще. Герои бессознательно выбирают свои идеи из числа идеологических общих мест эпохи. Выбор конкретной идеи случаен, в том смысле, что на ее место могла бы встать другая, но только та, которая позволит герою оправдать недостаток своего характера, оставит ему психологическую «лазейку». Идея означивает не позитивную «глубинную сущность» героя, а нечто обратное – пустоту, недостачу, пробел в его субъективности, которые он смутно ощущает316. Этим объясняется и «психологический демократизм» Чехова – то, что внутренний мир любого человека у него может оказаться предметом авторского внимания и герой при этом окажется более чувствителен и восприимчив, чем это могло показаться внешнему наблюдателю, или чем думает он сам. Даже внешне совершенно бессознательные герои, такие, как дикий «печенег» Жмухин или трактирщик Яков Терехов, ищут «зацепку» – то есть идею, которая позволила бы им оправдать в себе то, что они не понимают, но что мешает им жить, то есть вписаться в символический порядок. То, что внешне легко принять за поиск истины, «настоящей правды», может быть непротиворечиво интерпретировано как компенсаторная экономика желания317.

С этим связана и тема иерархии у Чехова. Человек стремится стать «необыкновенным», непохожим на других, чтобы найти самооправдание, примирить свой характер или болезнь с доксой. То, что говорит Коврину черный монах, – всего лишь обратные общие места по отношению к идеологии здравого смысла. Эти «идеи» не имеют самостоятельной ценности и выполняют все ту же оправдательную функцию. Но воплотившись в идеологию, психологический недостаток в «Черном монахе», как и во многих других случаях, становится самостоятельной силой, которая оказывает влияние на жизнь других людей. Тщательно скрытый от сознания субъекта недостаток в конечном итоге правит миром, становится самодовлеющей «силой», которую так трудно определить самим чеховским героям318.

Спор, диалог поэтому превращается в «лечение речью» в странной монологической форме, при которой не важна личность и слово адресата. В качестве адресата может выступать симулякр, эрзац-собеседник, любой «другой», которого говорящий принимает за Другого. Обращаясь к нему, герой на самом деле обращается к общественному закону. Таковыми оказываются для Рагина – Михаил Аверьянович, для Анны Акимовны Глагольевой («Бабье царство») – Лысевич, для Ананьева («Огни»), Шамохина («Ариадна») или Жмухина («Печенег») – молчащий и отворачивающийся к стене собеседник. Итеративность, дурная повторяемость аргументации в споре, о которой мы уже писали, в свете только что сказанного приобретает новое значение: человек бесконечно доказывает себе, что он прав, убеждая уже не при помощи доказательств, а при помощи навязчивого повторения.

Но поскольку, согласно общепринятому постулату психоанализа, «лечение монологом» в отсутствие слушателя в принципе невозможно, подобные монодиалоги приносят только временное облегчение319. Замкнутое, зафиксированное на своей травме сознание не имеет выхода. Перемены возможны только в том случае, когда герой прекращает самооправдания и самоубеждения, и его недостаток входит в светлое поле сознания. Такие глобальные перемены крайне редки у Чехова и всякий раз вызывают сомнения в своей окончательности320. Большинство героев продолжает спорить, и эти «горячие споры равнодушных людей»321 принимают форму диалога глухих, в котором каждый «горяч» по отношению к своей психологической травме и «холоден» к чужой. Так, в «Бабьем царстве» Анна Акимовна горячо «возражает» Лысевичу в ходе разговора, в котором мелькнуло слово «рабочий»: «По-вашему, если механик или чертежник, то уж непременно мужик и невежа» (8, 284). Но на самом деле Лысевич не говорил ничего подобного: ему, эстету, совершенно безразлична этическая тема социальных предрассудков. Героиня – фабрикантша, полюбившая рабочего, спорит не с собеседником, а с доксой, с ожидаемой реакцией на свои слова и поступки. «Диалог глухих» – это диалог глухих желаний: для Рагина – это желание иметь собеседника, для Нины Заречной – желание славы, для Анны Акимовны – желание семейной жизни, для Пантелея Холодова («Степь») – желание «правильной» смерти и т. д.

«Диалог глухих» не исключает речи о другом, в том числе о собеседнике. Но эти речи – всегда прикрытие слова субъекта о своей символической системе. За ней стоит желание найти другому место, ячейку в уже готовой системе ценностей. Поэтому собеседник берется говорящим как внешний облик и готовое определение. Он овеществляется и одушевляется одновременно: говорящий не видит его подлинных качеств и переносит на него свою травму. Это нельзя назвать только «овеществлением»: речь о предмете как таковом чеховскому герою неинтересна. Предмет должен быть оценен, получить место в системе ценностей, стать объектом желания и потому – речи. Так, в «Черном монахе» Тане неинтересны речи о саде – о неодушевленном, «объектном» объекте. Наоборот, для ее отца, садовода Песоцкого, эти речи – не о предмете, а о его системе ценностей, и потому в его нервных вспышках прорывается болезненно-личное отношение к саду и садоводству. Таня, видящая в Коврине «необыкновенного человека», выражает, конечно, отношение не к личности, а к видимости. Но в то же время это отношение не свободно от проекции собственных желаний. Когда Таня говорит Коврину, что «отец уверен, что вы вышли такой оттого, что он воспитал вас. Я не мешаю ему так думать. Пусть» (8, 230), она не выражает прямо своего желания быть «необыкновенной», но дает понять, что отцовский «закон» помешал ей развиться. За этим стоит парадоксальное «отчаявшееся желание», характерное для многих чеховских героев, которое можно выразить формулой «Если бы не…, то я мог бы…». Возвеличивание другого оказывается предоставлением ему места в собственной символической системе, обусловленной в конечном итоге подавленным желанием.

Таким образом, мы видели, что чеховский спор может смещаться в сторону почти всех видов речевых жанров: из информативного он может становиться аффективным, экспрессивным и фатическим. Спор окружен со всех сторон совершенно чуждыми ему по сути жанрами, и пересечение границ (трансформация жанра спора, его подмена) оказывается постоянным и неизбежным заблуждением героев. Движущими силами этого заблуждения оказываются: «молодое и горячее», но не вооруженное логикой желание истины; дурная застарелая привычка; нервное возбуждение; желание человека казаться лучше, чем он есть; органически свойственная человеку риторичность; стремление избежать провала коммуникации; выяснение личных отношений – вплоть до провокации ссоры. Все эти споры пусты и безрезультатны. Столкновения идейных позиций героев часто оказываются только следствием присущего каждому участнику спора стремления к сознательному или (чаще) бессознательному самооправданию. Внутренний недостаток, превратившийся в идеологию, лишает человека всякой возможности пробиться к истине и превращает коммуникацию в «разговоры глухих», где каждый говорит о своем желании.

Однако есть у Чехова и немногочисленные «гармонические» герои, которые, как кажется, счастливо избегают всех подводных камней, чьи мысли и поступки не противоречат друг другу, а идеологическая позиция представляется читателю свободным и ответственным выбором. Литературоведы в поисках позитивного начала у Чехова часто указывали на повесть «Моя жизнь» и ее главного героя322. Этот текст тем более интересен для нас, что в нем сходятся все главные темы этой главы: споры, в которых герой высказывает свои заветные мысли, сосредоточены на проблемах познания и этики. Рассмотрим эти споры подробнее.

2.5. Споры в «Моей жизни»: этика vs. познание

Герой повеcти «Моя жизнь» совершает редчайший в чеховском мире этический поступок – по собственной воле порывает с обществом, в котором родился и вырос. Постоянно нарушая принятое, он вынужден доказывать свою правоту другим и самому себе, – и потому доминантным речевым жанром в повести оказывается спор. Это проявляется как явно – в спорах Мисаила со всеми другими центральными героями (отцом, доктором Благово, Машей), так и скрыто, в его размышлениях и сомнениях. Решить, кто прав в этих спорах, признать познавательную и этическую правоту того или иного героя можно только при двух условиях: внутренней непротиворечивости его утверждений и верифицируемости этих утверждений его поступками и происходящими событиями. В «Моей жизни» с обоими этими условиями все обстоит не так просто, как может показаться.

Если исходить из внешней событийной канвы, то название повести следует произносить с логическим ударением на слове «моя»: жизнь, которой я управляю; жизнь, которой я хозяин. Однако известно, что Чехов долго колебался в выборе названия, и в конечном итоге остался им недоволен, считал его «отвратительным», особенно слово «моя» (9, 500). Причина этого недовольства, как нам кажется, – в несоответствии названия и глубинного смысла повести, которое мы попытаемся раскрыть.

Мисаил Полознев отвергает жизнь по шаблону, предписанному ему происхождением, воспитанием и семейными традициями, и, как кажется, делает свободный выбор. Основная оппозиция, скрытая в заглавии, может быть развернута в варианты субъект / объект, агенс / пациенс, самостоятельность / зависимость и т. п. Уже самый первый «обмен любезностями» между героем и властью, с которого начинается повесть, тематизирует эти оппозиции:

Управляющий сказал мне: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». Я ему ответил: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать» (9, 192).

В этом диалоге сконцентрирован весь сюжет: общество стремится превратить Мисаила в вещь, «держать» его и «управлять» им. Перед нами типичная чеховская история овеществления и протеста (ср. Кирилов – «Враги», Громов – «Палата № 6» и мн. др.), хотя и со специфическими чертами. Специфика овеществления человека в этой повести – в доминировании родового над личным. Обыватели не видят в Мисаиле индивидуальности, он – только сын своего отца, к нему относятся как к части отца, рода, дворянства323. Точно так же относится к нему и сам отец. Однако парадокс в том, что и отец – только часть традиции, он не обладает никаким позитивным личным содержанием. Отец – только рупор идеологии родового и принятого, общие места которой он искусственно и непоследовательно украшает выспренней риторикой.

С другой стороны, Мисаил протестует, стремясь вернуть свою субъектность, самостоятельность. Однако при этом он отдает себе отчет в том, что «летать» не умеет, то есть считает себя, как он неоднократно говорит в повести, человеком мелким и бесталанным. В этом последнем положении, если оно верно, заключено противоречие, способное поставить под сомнение прямолинейное прочтение повести в духе указанных выше оппозиций.

Начнем с того, что свое решение стать простым рабочим Мисаил не воспринимает как бунт против общества, а оправдывает здравым смыслом, который должен быть близок к общепринятому мнению. Его логика в первом споре с отцом такова: я не талантлив, не умен, не богат, обыкновенен, и потому – по логике вещей – должен добывать себе пропитание физическим трудом. Вышеуказанные оппозиции, предполагающие свободный выбор, оказываются неточными уже потому, что Мисаил рассматривает свой поступок как необходимый и вынужденный: «То, что вы называете общественным положением, составляет привилегию капитала и образования. Небогатые же и необразованные люди добывают себе кусок хлеба физическим трудом, и я не вижу основания, почему я должен быть исключением» (9, 193). Его поступок – не бунт против традиции, а всего лишь попытка поступать разумно.

В предыдущем разделе мы говорили, что чеховский герой принимает некую идею только в том случае, если она позволяет ему оправдать внутренний недостаток, который он чувствует. Это свойство универсально, но не обязательно негативно. В данном случае Мисаил, во-первых, в отличие от многих других, отдает себе трезвый отчет в собственной бесталанности, а во-вторых, выбирает путь, который позволяет ему занять этически безупречную позицию.

Для нашей темы очень важен вопрос: а насколько возможно понимание другими разумного поступка Мисаила, если в рамках изображаемого мира Мисаил – единственный, кто добровольно выходит из своего социального класса, и почти все окружающие считают его поступок ненормальным? Почти – но не все: инженеру Должикову, Маше и доктору Благово поступок Мисаила вовсе не кажется ужасным. Их оценки базируются на разных основаниях, но все же содержат нечто общее.

Инженер, некогда работавший машинистом и смазчиком на железной дороге, четко противопоставляет полезное / бесполезное дело. Эта оппозиция у него ассоциируется с другой: работник / бюрократ: «Мне нужны механики, слесаря, землекопы, столяры, колодезники, а ведь все вы можете только сидеть и писать, больше ничего! Все вы писатели!» (9, 204). Поэтому он может принять поступок Мисаила: «Быть порядочным рабочим куда умнее и честнее, чем изводить казенную бумагу и носить на лбу кокарду» (9, 238). Это голос практического здравого смысла, к которому, как мы видели, апеллирует и сам Мисаил. Однако быть рабочим для Должикова – это только начало карьеры, первый шаг на пути к овладению определенными навыками, к знанию «дела» изнутри и т. п. Идеологический мотив действий Мисаила – необходимость уравнивания людей в физическом труде как средство избавления от эксплуатации – инженеру совершенно чужд и непонятен. Поступок по идейным соображениям ассоциируется у него с сектантством, и в этом смысле Должиков уравнивается с губернатором, который подозревает, что Мисаил – толстовец.

В отличие от своего отца, Маша Должикова принимает как раз идеологическую сторону поступка героя, но его идею подменяет своей. Как и Мисаил, Маша убеждена в своей заурядности, обыкновенности, но в то же время хочет жить честно и небесполезно для людей. Поэтому она находит такой выход:

– Талантливые, богато одаренные натуры, – сказала Должикова, – знают, как им жить, и идут своею дорогой; средние же люди, как я, например, ничего не знают и ничего сами не могут; им ничего больше не остается, как подметить какое-нибудь глубокое общественное течение и плыть, куда оно понесет (9, 230).

Так она и поступает, выбрав из числа идейных общих мест эпохи работу на земле и помощь крестьянам – в качестве «течения», а Мисаила – в качестве «талантливой, богато одаренной натуры», призванной ею руководить. Оба способа ориентации, в конечном итоге, оказываются иллюзией (как и ее самооценка, игнорировавшая артистический талант). Идеи Мисаила остаются для нее столь же чужды, как и для ее отца, взаимопонимания нет и здесь.

Почему одобряет поступок Мисаила доктор Благово – не совсем ясно, но безусловно одно – он никак не сочувствует его идеям: в идеологии доктора физическому труду и моральным императивам Мисаила нет места. Более того, все идеи Благово прямо противоположны идеям Мисаила, что и приводит героев к спору, к которому мы еще вернемся.

Таким образом, даже те, кто одобряет поступок героя, не понимают и не принимают его идеи. Но при всех различиях у этих людей есть нечто общее. И это даже не «прогрессивность» и либерализм (едва ли можно назвать либералом инженера), а то, что они – столичные жители. Вспомним, что у повести есть подзаголовок: «Моя жизнь (рассказ провинциала)». Для столичных жителей поступок Мисаила гораздо ближе к «общепринятому», чем для провинциалов, они «прогрессивнее». Для понимания мотива прогресса, вокруг которого ведутся споры в повести, оппозиция столица / провинция чрезвычайно важна. Провинция выглядит безнадежно отсталой, сопротивление консервативных сил в ней чрезвычайно велико, но, тем не менее, рано или поздно она вынуждена принимать новые веяния. В городе, где никто не читает книг, где нет «ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра» (9, 205), где, по мнению Мисаила, нет ни одного честного человека, и т. д., – все-таки идут любительские спектакли324, строится железная дорога (путь в прогресс), возникает необходимость профессионализации325 и появляются культурные люди, подобные Маше, Благово и самому Мисаилу. Столичному человеку порядки, царящие в городе, кажутся не столько страшными, сколько смешными, о чем свидетельствует реакция Маши на рассказ Мисаила о встрече с губернатором: «Если бы это рассказать в Петербурге! – проговорила она, едва не падая от смеха» (8, 235)326. В этом смысле «Моя жизнь» встает в один ряд с другими произведениями Чехова, которые говорят главным образом об отставании провинции и вовсе не лишены оптимизма по отношению к прогрессу, социальному и технологическому.

Даже в пессимистической «Палате № 6» оба героя – Рагин и Громов – солидарны в том, что ненормальна прежде всего провинциальная жизнь и что где-то есть или будет иная, более разумная и справедливая:

Громов думает: Ищи потом справедливости и защиты в этом маленьком, грязном городишке, за двести верст от железной дороги! (8, 78).

Андрей Ефимыч знает, что при теперешних взглядах и вкусах такая мерзость, как палата № 6, возможна разве только в двухстах верстах от железной дороги (8, 92).

Прогресс общественных отношений увязывается с техническим прогрессом, а наличие последнего несомненно. В рассказе «Человек в футляре» Беликова возмущает сама мысль, что можно кататься по улице на велосипеде, но для других персонажей это уже привычное дело327. В «Архиерее» народ собирается поглазеть на невиданное чудо – электричество, – но в столицах к тому времени электричество распространено достаточно широко. В повести «В овраге» в телефоне, проведенном в волостное правление, «завелись клопы и прусаки» (10, 147), но в том же селе на фабриках и в квартирах фабрикантов телефон действует. Нигде у Чехова нет введения в кругозор героев чего-то столь радикального, что не имеет шансов быть принятым в обозримом будущем, – и поступок Мисаила не исключение. Однако и здесь не обходится без чеховского парадокса: принятие нового совершается не потому, что люди осознают преимущества технического прогресса, а потому, что привыкают к нему:

Волостной старшина был малограмотен и в бумагах каждое слово писал с большой буквы, но когда испортился телефон, то он сказал:

– Да, теперь нам без телефона будет трудновато («В овраге»; 10, 147).

Так происходит и с поступком Мисаила: до самого конца никто не понимает и не принимает его стремления к свободе и его рецепта социального переустройства, но в финале он говорит:

К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего странного в том, что я, дворянин, ношу ведра с краской и вставляю стекла; напротив, мне охотно дают заказы, и я считаюсь уже хорошим мастером и лучшим подрядчиком, после Редьки (9, 279).

Принятие прогресса по привычке, демократизация социальных отношений по привычке – в чеховских наблюдениях сочетаются и безусловная вера в технический и общественный прогресс, и скептицизм по отношению к прогрессу в индивидуальной человеческой психологии и этике328. Именно эти две стороны прогресса – «техническая» и «моральная» – становятся предметом спора Мисаила и доктора Благово.

Это спор знания и этики. Уже в первом обмене репликами спорящие выясняют, что придают слову «прогресс» разные значения, то есть как будто следуют логике правильного спора, которую мы описали ранее: пытаются договориться о терминах. Однако чеховские герои, даже осознав, что говорят о разном и фактически на разных языках, продолжают без конца повторять свои «речевые партии». Рассуждения Мисаила и Благово идут параллельно, в сущности, они близки к диалогу глухих. Рассмотрим их позиции отдельно.

Для Благово единственно важен прогресс цивилизации, прежде всего накопление знаний (он выше всего ставит науку и сам ей занимается), которое в отдаленном будущем, должно привести к разумному и счастливому обществу. Этот прогресс «постепенно, само собой» (9, 221) решит частные социальные проблемы, в том числе, очевидно, и изображаемые в повести: эксплуатацию, грубость, нечестность, темноту народа, сословные и гендерные предрассудки и т. д. Доктор понимает, что это счастливое время наступит за пределами его жизни, но находит утешение в своей причастности к самому процессу постепенного восхождения к разумности: «Я иду по лестнице, которая называется прогрессом, цивилизацией, культурой, иду и иду, не зная определенно, куда иду, но, право, ради одной этой чудесной лестницы стоит жить» (9, 221). Таким образом, позиция доктора гносеологически непротиворечива: он уверен в торжестве разума и вносит свой посильный вклад в общее дело, занимаясь наукой и добровольным просветительством329. Противоречия возникают в его этической позиции, непосредственно соотнесенной с позицией и жизнью Мисаила.

Мисаил не думает о конечных судьбах цивилизации, и может показаться, что его слова расходятся со словами доктора по принципу ‘временное, локальное’ vs. ‘вечное, всеобщее’. Его главный тезис: прогресс заключен «в делах любви, в исполнении нравственного закона» (9, 220). Несомненно исходя из личного опыта, он ставит первой задачей здесь и сейчас избавиться от психологического подавления и экономической эксплуатации человека человеком, что и будет исполнением нравственного закона. При этом, по его мнению, разумное и справедливое устройство возможно уже сейчас – оно в занятиях физическим трудом. Это положение безупречно этически и безупречно познавательно (как способ ориентации в мире) – но только для отдельного человека, для самого Мисаила. Вся беда состоит в том, что, как любой идеолог, Мисаил не ограничивается императивом для себя: в его речах постоянно возникает императив для других:

Нужно, чтобы сильные не порабощали слабых, … нужно, чтобы все без исключения – и сильные и слабые, богатые и бедные, равномерно участвовали в борьбе за существование, каждый сам за себя, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего средства, как физический труд в качестве общей, для всех обязательной повинности (9, 220).

Как только его мысль приобретает всеобщий характер, она становится неосуществимой утопией и тем уравнивается с позицией Благово. В этом проявляется не раз отмечавшееся исследователями стремление Чехова «увидеть общее там, где другим виделась бы лишь непримиримость и противоположность»330, «сделать акцент на том, что объединяет героев-антагонистов, а не разъединяет их»331.



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Имени ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ И ЭКСТРАЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ КОММУНИКАЦИИ Теоретические и прикладные аспекты Межвузовский сборник научных трудов Выпуск 5 Саранск 2006

    Документ
    ... имени Н.П. Огарева ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ И ЭКСТРАЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ КОММУНИКАЦИИ Теоретические и прикладные аспекты Межвузовский сборник ... (на материале опубликованных писем А.С.Пушкина, А.П.Чехова, К.Г.Паустовского к знакомым, приятелям, родным); - ...
  2. Имени ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ И ЭКСТРАЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ КОММУНИКАЦИИ Теоретические и прикладные аспекты Межвузовский сборник научных трудов Выпуск 5 Саранск 2006

    Документ
    ... имени Н.П. Огарева ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ И ЭКСТРАЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ КОММУНИКАЦИИ Теоретические и прикладные аспекты Межвузовский сборник ... (на материале опубликованных писем А.С.Пушкина, А.П.Чехова, К.Г.Паустовского к знакомым, приятелям, родным); - ...
  3. Чеховский вестник № 19

    Документ
    ... Полемизируя с концепцией А.Степанова (А.Д.Степанов. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005), которая представляется ему ... в речи литературных персонажей А.П.Чехова и Л.Н.Толстого // Филология. Культурология. Речевая коммуникация. – Ярославль, 2003. ...
  4. Чеховский вестник № 19

    Документ
    ... Полемизируя с концепцией А.Степанова (А.Д.Степанов. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005), которая представляется ему ... в речи литературных персонажей А.П.Чехова и Л.Н.Толстого // Филология. Культурология. Речевая коммуникация. – Ярославль, 2003. ...
  5. Программа государственного экзамена (2)

    Программа
    ... -художник. М., 1976. Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005. Сухих И.Н. Проблемы поэтики А.П. Чехова. Л., 1987. Тюпа В.И. Художественность чеховского ...

Другие похожие документы..