Главная > Документ


OCR Nina & Leon Dotan (08.2002) ldnleon@

{0} Номера страниц. Наши примечания, переводы - текст меньше, курсивом)

Содержание книги, библиография – в конце.

Р. В. ИВАНОВ-РАЗУМНИК

ТЮРЬМЫ и ССЫЛКИ

ИЗДАТЕЛЬСТВО ИМЕНИ ЧЕХОВА

Нью-Йорк

1953

Памяти

Варвары Николаевны Ивановой

(† 18 марта 1946 года в Рендсбурге),

вместе с которой мы сорок лет

переживали содержание этой книги.

{7}

ПРЕДИСЛОВИЕ

Имя писателя Р. В. Иванова-Разумника известно русским людям старшего поколения. Он был не толь­ко современником эпохи расцвета русской духовной культуры и литературы XX столетия, но и деятельным ее участником.

Менее известен Иванов-Разумник молодому по­колению русских читателей. Вот почему и хочется отметить основные вехи литературно-общественной биографии этого писателя.

Р. В. Иванов-Разумник (1878-1946) окончил Исто­рико-философский факультет СПБ Университета. Ли­тературной деятельностью начал заниматься в 1907 году. Никогда не был членом какой бы то ни было партии, но всю свою жизнь продолжал (а по мнению ГПУ даже возглавлял) то направление народничества, которое определяется именами Герцена, Чернышев­ского, Лаврова и Михайловского. Имя Иванова-Ра­зумника, конечно, занесено было на черную доску. В период 1921-1941 гг. он был многократно арестован советскими властями, сидел по разным тюрьмам, был в ссылке. В августе 1941 г. был освобожден и времен­но проживал в городе Пушкино (бывшем Царском Селе), которое в октябре 1941 г. было занято немцами. Был вывезен в Германию и вместе с женой помещен за колючую проволоку в лагере Кониц (Пруссия). Летом 1943 г. Иванову-Разумнику вместе с женой удалось освободиться из немецкого лагеря и пере­селиться временно на отдых в Литву. Вырвавшись на свободу, он торопился писать, и здесь за очень ко­роткое время успел написать четыре книги. Весной {8} 1944 г. Иванов-Разумник покинул Литву и вернулся в Кониц, где поселился уже на частной квартире, у друга. Зимой 1944 г. начались бесконечные скитания по разрушающейся Германии, которые окончились в г. Рендсбурге на Кильском канале. Во время этих скитаний и погибло большинство рукописей.

После продолжительной болезни, в марте 1946 г., скончалась жена Иванова-Разумника, за которой он самоотверженно ухаживал, поддерживая ее физиче­ские и моральные силы. После смерти жены, которая была ему верным другом и спутником всей его жизни, он переезжает к родственникам в Мюнхен с уже силь­но пошатнувшимся здоровьем.

Скончался Иванов-Разумник 9 июня 1946 г. от удара, проболев всего пять дней и не приходя в сознание.

В основе миросозерцания Иванова-Разумника ле­жало характерное для дореволюционной интеллиген­ции стремление осуществить свободное развитие и утверждение человеческой личности и создать такие формы общества, при которых это было бы возмож­но. Считая какую бы то ни было партийную принад­лежность ограничением независимой мысли, Иванов-Разумник никогда не вступал в ряды какой-либо политической партии. Наиболее близким ему было «народничество» и он считал себя продолжателем духовных традиций идеологов этого течения обще­ственной мысли. В продолжение всей своей жизни с редкой последовательностью, а впоследствии и с редким мужеством, он являлся непримиримым и не­поколебимым противником марксизма и не раз вел ожесточенные дискуссии с наиболее выдающимся его представителем Георгием Плехановым. Такие его взгляды и послужили причиной пресечения его само­стоятельной писательской деятельности уже начиная с 1923 года. Повествуя о судьбах писателей в совет­ской России за последние 25 лет, до Второй мировой войны, Иванов-Разумник делит их на три группы: {9} погибших (физически), приспособившихся («лакеи») и «задушенных»; к последним он причисляет и себя.

В настоящее время в печати уже появилось не­мало свидетельских показаний, повествующих об ис­тинном положении вещей в СССР. Однако, книга «Тюрьмы и ссылки» является не только повествова­нием и человеческим документом огромной важности. Она с необычайной силой вскрывает самую суть явле­ний. Чтобы создать такую книгу, надо было обладать необычайной зоркостью, присутствием духа и глу­бокой человечностью Иванова-Разумника.

В «Тюрьмах и ссылках» страшны не только личные судьбы людей, истязания, зверские расправы, — страшна возникающая с неотразимой убедительно­стью общая картина полного и систематического уничтожения человеческой личности. Это тот «воз­дух» советской действительности, в котором человек задыхается и за пределами тюрьмы.

Холодно рассчитанная жестокость и бесправие, возведенное в систему, являются методами и целью власти для подавления воли к сопротивлению через моральное унижение и лишение самого сознания человеческого достоинства. Это моральное уничто­жение человека проводится по всему необъятному пространству СССР.

Нужно ознакомиться с трудом Иванова-Разумника, чтобы убедиться, что тюрьмы не могли сломать его волю и при всех обстоятельствах он оставался верным себе — человеком редкого благородства, который сохранил даже в «ежовские» времена свою полную духовную независимость.

Г. Янковский

{11}

ОТ АВТОРА

У каждой книги — своя судьба, даже тогда, ког­да она еще не книга, а только сырая рукопись. Судь­ба рукописи этой книги была весьма необычной: це­лый год лежала она закопанная в могиле, и если уце­лела, то лишь благодаря стечению маловероятных случайностей.

Осенью 1933 года, после восьмимесячной одиноч­ной камеры в Петербургском доме предварительного заключения, после кратковременной ссылки в Сибирь, попал я на трехлетнюю ссылку в Саратов, — на полную «свободу» (умеряемую ежемесячными семикратными явками в ГПУ), на полное безделье. Никакой работы найти не мог, да особенно и не искал ее: благодаря щедрой денежной помощи друга, жизнь была обеспе­чена, и я имел свободных 24 часа в сутки. Стал по­немногу писать свои житейские и литературные воспоминания, исписал две толстые тетради, всего листов 15 печатных; дошел в них до начала девятисотых го­дов, до бурных лет нашей университетской жизни. Стал писать большую книгу — «Письма без адреса­тов», собрание статей на разные темы. Писал и еще многое — «в письменный стол», без надежды уви­деть это в печати: я и до тюрьмы и ссылки был писа­телем, исключенным из литературы, а ссылка нало­жила печать окончательной отверженности.

Среди всех этих никчемных работ уделил время и тому «Юбилей», который теперь составляет главную часть настоящей книги: по свежей памяти записал все то, что случилось со мною в тюрьме, все свое «де­ло», за которое попал сперва в узилище, а потом и {12} в ссылку, все допросы следователей, весь быт тюрем­ной жизни — «в назидание потомству»:

То старина славна, то и деяние,

Старцам угрюмым на утешение,

Молодцам на поучение,

Всем на услышание...

Всем на услышание — хотя бы и через десятки лет: авось, рукопись эта сохранится и когда-нибудь узнают изумленные внуки, как в старину живали деды...

Знал, конечно, что очень рискую: если бы при но­вом обыске и аресте (а их всегда можно было ожи­дать) «Юбилей» попал в руки властей предержащих, то результатом была бы уже не ссылка, а концла­герь или изолятор. Поэтому старался припрятывать рукопись так, чтобы при предстоящем обыске, буде таковой последует, всемерно затруднить ее нахож­дение.

Но в Саратове ни нового обыска, ни нового ареста не последовало, и по окончании срока ссылки я в конце 1936 года благополучно увез свои рукописи на новое место жительства, в Каширу. В это время го­ризонт уже омрачался, наступали «ежовские време­на», и держать «Юбилей» у себя становилось все бо­лее и более опасным. Я обратился к одному москов­скому другу, который, казалось, (а потом и оказа­лось), был вне возможных ударов «ежовщины», — с просьбой взять на хранение мою рукопись, содержа­ние которой было ему совершенно неизвестно. Кста­ти заметить — о «Юбилее» я ни единой живой душе (кроме жены) не сказал ни единого слова; и этому московскому другу, согласившемуся приютить мою рукопись, я отвез ее в запечатанном конверте, сооб­щив только, что дорожу ею и не хотел бы, чтоб она пропала.

Друг взял конверт, — но времена были та­кие, что и он не рискнул держать у себя дома такое взрывчатое вещество, хотя и неизвестного ему {13} содержания. Он взял большую банку из-под консервов, уложил в нее конверт с рукописью, и ночью закопал банку в своем саду... Вот какие были времена и вот в каком унизительном страхе жили все мы в совет­ском «раю».

И времена эти становились все более и более мрачными, а наши настроения все более и более на­пряженными: 1937 год показал нам такой размах тер­рора, какого мы не испытывали и в годы военного коммунизма. Аресты шли не десятками и сотнями, а десятками и сотнями тысяч. Не было дома, не было семьи, не было знакомых, которые не оплакивали бы своих близких, невинных жертв дикого и безумного террора. Ведь надо было большевистской контррево­люции сравняться с французской революцией 1793 го­да! Да какое там сравняться! Не сравняться, а пре­взойти: детские цифры жертв робеспьеровского тер­рора не идут ни в какое сравнение с числом жертв террора ежовско-сталинского. Запуганность людей дошла до предела, страх и трепет царили во всех домах.

Я в Кашире все время ждал ареста: всех быв­ших ссыльных подвергали новому заточению. Насту­пал сентябрь 1937 года — разгар «ежовщины», — когда я вдруг получил от московского друга пись­мо с просьбой приехать и взять у него мой экзем­пляр Чехова (под таким псевдонимом скрывалась консервная банка с рукописью). Московский друг мой был запуган не менее других. Он выкопал мою руко­пись из ее годовой могилы, вернул ее мне и дал по­нять, что хорошо бы нам «некоторое время» вообще не общаться — ни лично, ни письменно. Я взял «Юбилей» и вернулся с ним в Каширу. Что было де­лать с рукописью? Благоразумие требовало — немед­ленно сжечь ее. Велика, подумаешь, потеря для по­томства! Но — жалко было: материал все же был характерный. А потом: вдруг меня и минует новая чаша обыска, ареста, тюрьмы и всего {14} последующего? Я понадеялся на русский «авось» и оставил у себя рукопись.

В моей убогой каширской комнатке, где еле вмещались кровать, столик и стул, стоял, вместо бу­фета, большой деревянный ящик, поставленный «на попа»; между двумя верхними досками его я и втис­нул свой «Юбилей», прикрыв сверху доски скатертью. И хорошо сделал, ибо «авось» не оправдался: через несколько дней свершилось неизбежное, явились агенты каширского НКВД по предписанию из Моск­вы, произвели обыск, забрали все бумаги и рукопи­си, — а «Юбилея» между двумя досками «буфета» не заметили, — арестовали меня, отвезли в Моск­ву — и начался новый круг тюремных испытаний, продолжавшийся почти два года. Только в середине 1939 года, когда Ежова уже убрали и началась эпо­ха сравнительного террорного затишья — выпусти­ли меня из московской тюрьмы с документом, что освобожден я «за прекращением дела», ввиду отсут­ствия состава преступления...

Каким же образом уцелел «Юбилей», оставав­шийся между двумя досками моего импровизирован­ного «буфета»? Не могу не помянуть здесь добрым словом моего каширского соседа, бывшего железнодорожного кондуктора, Евгения Петровича Быкова. Его долго трепали с допросами в каширском НКВД, требуя, чтобы он показал, какие «контрреволюцион­ные разговоры» вел я с ним в течение года моей жиз­ни в Кашире. Е. П. Быков имел стойкость вытерпеть ряд допросов с угрозами и показать чистую правду, что никаких подобных разговоров я с ним не вел. А для такого показания надо было иметь большое мужество. Ведь показал же мой каширский сосед (и показания его мне были предъявлены следователем, как одно из обвинений), с которым я не был знаком и даже не кланялся при встречах на улице, ведь по­казал же он по приказанию каширского НКВД, что он своими глазами видел, как ко мне приезжали из {15} Москвы какие-то подозрительные люди, и что он своими ушами подслушал в вагоне поезда из Каши­ры в Москву, как я, провожая этих подозрительных людей, вел с ними возмутительные разговоры. Нуж­но заметить, что за весь год моей жизни в Кашире ко мне ни разу никто не приезжал. Несмотря на це­лый ряд допросов и угроз, Е. П. Быков устоял и по­казал только правду, — что, по советским нравам, должно рассматриваться, как редкое мужество.

После моего ареста жена приехала в Каширу за моими вещами, и тут, разбирая «буфет», случайно нашла между двумя досками тетрадь «Юбилея»: вид­но не судьба была ему погибнуть ни в земляной, ни в дощатой могиле. Когда в середине 1939 года я вы­шел из тюрьмы, а еще через год попал в Царское Село, то стал дополнять «Юбилей» новыми главами, описывающими жуткую тюремную эпопею 1937-1939 годов.

К началу войны, к середине 1941 года, я не успел закончить эту работу — и очень сожалею об этом, потому что тогда, по свежей памяти, я мог бы запи­сать многое такое, что за последующие годы скита­ний начисто выветрилось из памяти (например, де­сятки фамилий сокамерников). Всегда ожидая ново­го ареста — так мы жили! — я держал «Юбилей» за­прятанным среди десятка тысяч томов моей библио­теки — и случайно спас его после немецкого раз­грома моей библиотеки осенью 1941 года. И здесь, видно не судьба была ему погибнуть. О разгроме этом я рассказываю в другой книге («Холодные на­блюдения и горестные заметы») и здесь не буду по­вторяться.

Прошли года. Вместо советских концентрацион­ных лагерей, война занесла нас с женой за проволоч­ные заграждения немецких «беобахтунгслагер» в го­родках Конице и прусском Штатгарте — на полтора года. Работать в них было немыслимо. В середине 1943 года вышли мы на свободу и поселились у {16} родственников в Литве, где я в течение восьми месяцев успел написать, дописать и обработать три книги, частью привезенные в черновиках еще из России — «Писательские судьбы», «Холодные наблюдения» и «Оправдание человека». Окончательно обработать «Юбилей» все еще не приходилось. В начале 1944 го­да вихрь войны погнал нас на запад, нашли приют и привет в семье новоявленных друзей, в городке Конице; там я теперь и дорабатываю многострадальный «Юбилей», дописываю свои воспоминания о тюрь­мах и ссылках.

«Юбилей» остается основной частью всей книги. Дописываю лишь страницы, посвященные тюремным переживаниям и впечатлениям 1937-1939 гг., а в ви­де введения — рассказываю о двух первых моих тю­ремных сидениях, имевших место задолго до «Юби­лея». В тетрадях моих воспоминаний, погибших в чреве НКВД, рассказ был доведен до студенческих лет, до известной в истории русского революцион­ного движения демонстрации 4 марта 1901 года у Ка­занского собора, после которой я попал в Пере­сыльную тюрьму и получил таким образом первое тюремное крещение. Теперь начинаю с рассказа о нем введение в настоящую книгу.

Прошло после этого первого крещения почти двадцать лет — ив 1919 году крещение повторилось уже в «самой свободной стране в мире», в стране Со­ветов. Рассказ об этом «анабаптизме» составляет вто­рое введение в предлагаемую книгу. Дальше идет дав­но написанный многострадальный «Юбилей», чудесно избежавший и могилы в земле, и могилы среди досок «буфета», и сожжения в крематории НКВД. Заклю­чает все этот рассказ о тюрьме 1937-1939 гг., надеюсь последней в моей жизни.

Я знаю, что все рассказываемое мною — мелко и ничтожно по сравнению с тем, что переживали де­сятки и сотни тысяч сидевших в советских тюрьмах, концлагерях, изоляторах в течение долгих лет. {17} Великое дело, подумаешь, в общей сложности года три тюрьмы и столько же лет ссылки неподалеку от куль­турных центров России! Но мне кажется, что и тот тюремный быт, который я описываю, и те следствен­ные методы, объектом которых был не я один, заслу­живают описания и закрепления на бумаге —

Молодцам юным на поучение,

Всем на услышание...

Апрель, 1944.

Кониц.

Иванов-Разумник.

{19}

ПЕРВОЕ КРЕЩЕНИЕ

I.

Время действия — полдень 4 марта 1901 года, место действия — площадь Казанского собора в Пе­тербурге. Площадь залита многочисленной толпой: студенты «всех родов знания», главным образом уни­версанты, но много и технологов, и горняков, и пу­тейцев; молодые девушки — слушательницы Высших Женских Курсов. Много и штатских людей, среди них не мало и пожилых. Вижу в толпе седобородую и всегда весело-оживленную фигуру известного публи­циста Н. Ф. Анненского; неподалеку от меня две вос­ходящие марксистские звезды — ходившие тогда в социал-демократах П. Б. Струве и наш университет­ский профессор М. И. Туган-Барановский. Но моло­дежь — преобладает, заливает густою толпой всю громадную площадь. Тротуары Невского проспекта тоже залиты и просто любопытствующими и втайне сочувствующими зрителями: всем известно, что ровно в полдень, когда ударит пушка с Петропавловской крепости — студенты пойдут демонстрацией по Нев­скому проспекту.

На демонстрацию эту созвал нас подпольный студенческий «Организационный Комитет», чтобы вы­разить этим протест против мероприятий министра народного просвещения Боголепова, создателя «вре­менных правил» о сдаче в солдаты студентов, наибо­лее замешанных в бурно развивавшемся студенческом движении. Боголепов был убит выстрелом бывшего студента Карповича 14-го февраля 1901 года, но «вре­менные правила» не были отменены. В виде протеста мы объявили забастовку в стенах университета, а {20} теперь заключали ее демонстрацией на улицах горо­да; тысячи студентов отозвались на призыв Органи­зационного Комитета. В этот день после демонстра­ции арестовано было около полутора тысяч студен­тов, в том числе и я.

II.

Итак — я в тюрьме! — в первый, хотя, как ока­залось, к сожалению, и не в последний раз в своей жизни. С любопытством стал я осматриваться.

Большая светлая камера шагов в пятнадцать длиною; широкое, забранное решёткой окно, а из него — далекий вид на сады Александро-Невской Лавры и на южные кварталы Петербурга. Двери в коридор нет, ее заменяет передвигаемая на пазах решётка с толстыми прутьями, сквозь которые можно просунуть не только руку, но, пожалуй, и голову. По­середине камеры — длинный узкий стол и две такие же длинные скамьи; несколько табуреток. Вдоль правой стены — двенадцать подъёмных коек, вдоль левой — восемь, а в левом углу — сплошная железная загородка в рост человека, за ней — уборная, культурные «удоб­ства» с проточной водой, раковина и кран. Какой-то остряк, пародируя наши студенческие «временные правила», уже вывесил в этом укромном уголке «вре­менные правила» для пользования сим учреждением: воспрещается входить в него за час до и за час после обеда и ужина. Койки — легкие, подъёмные:

холст, натянутый между двумя толстыми палками, и небольшая соломенная подушка; поднимал и при­креплял к стене свою койку кто хотел. Тепло, — паровое отопление. Чисто, — ни следа тюремного би­ча, клопов, им негде было завестись. Чистые стены, выкрашенные масляной краской. Вообще — тюрьма образцовая.

Зато поведение наше в этой тюрьме было далеко не образцовое, с точки зрения тюремной администра­ции. С первых же дней нашего пребывания мы {22} завоевали себе такие вольности, что тюрьма превра­тилась в какой-то студенческий пикник. Шум, хохот, хоровые песни гремели по всем камерам; мы отвое­вали себе право по первому же нашему желанию выходить в коридор и посещать товарищей в со­седних камерах; коридорный страж то и дело гремел ключами, выпуская и впуская нас. На третий день начальству это надоело — и решётчатые двери в ко­ридор были раз навсегда открыты и днем, и ночью; мы могли свободно путешествовать по всему этажу, воспрещено было только спускаться во второй этаж, где сидели курсистки, отвоевавшие себе такие же права. В первый этаж согнали «уголовников», с кото­рыми мы немедленно вступили в общение, спуская им из окна на веревках и записки, и папиросы, и всяче­скую снедь.

Чем и как кормила нас тюрьма — совершенно не помню, да это и не представляло для нас ни малей­шего интереса: уже на второй или третий день раз­решены были неограниченные передачи с воли. Наша камера была особенно богатой, так как в ней оказа­лось большинство петербуржцев и мало провинциа­лов. Что ни день, то один, то другой из нас получал богатые передачи от родных и знакомых. Я получал огромные домашние пироги; семья милых друзей, Римских-Корсаковых, присылала мне целые корзины с фруктами — яблоками, грушами, апельсинами, ви­ноградом. Другие товарищи получали столь же обиль­ные дары. Мы осуществили коммунизм потребления: все получаемое складывалось на стол и староста делил на двадцать частей. Но съесть всё оказалось невоз­можным; тогда мы связывали остатки в газетный пакет и спускали на веревочке в первый этаж, уголов­никам, откуда тем же путем приходила благодарствен­ная записка. Известный табачный фабрикант Шапшал, сын которого разделял нашу участь, прислал нам 10.000 папирос, время от времени повторяя такой подарок; выкурить всё было невозможно, и мы снова {22} делились присланным с первым этажом, доказывая этим свою «сознательность».

Через неделю были разрешены свидания, — и они тоже представляли собою нечто вполне необычное в тюремных условиях. В обширном зале первого этажа, заполненной столами и скамьями, собирались два раза в неделю после полудня родные, друзья и знакомые заключенных студентов и курсисток. Нас поименно выкликали по камерам — «на свидание»!; мы спускались вниз и попадали в жужжащий улей, не сразу ухитряясь найти в нем родных и друзей; усаживались за столами. Надзора никакого, да и ка­кой надзор возможен в толпе из сотни посетителей и стольких же арестантов и арестанток? К студен­там без родни в городе приходили фиктивные «неве­сты», к курсисткам — такие же «женихи»; к одному из коллег пришли три невесты сразу, так что на­чальник тюрьмы, вызвав к себе счастливого жениха, попросил установить его, какая же из трех невест — настоящая? Но в том-то и дело, что «настоящей» среди них не было; тогда невесты эти решили ходить по очереди. Шум и веселье царили на этих необычных тюремных свиданиях, а если какая-нибудь старушка и утирала слезы, оплакивая заблудшего сына, то ста­ралась делать это втихомолку. Час свиданья проходил незаметно, и мы веселыми группами возвращались в свои камеры, еще на лестнице начиная распевать песни.

Нечего сказать, «тюрьма»!

Но не всё же песни; были в камерах и установ­ленные нами самими часы добровольного молчания после обеда — «мертвый час», когда не разрешалось не только петь, но даже и разговаривать: часы чтения и работы. Книг было передано нам множество и вы­бор чтения был большой. В эти часы я сумел написать давно задуманную работу по исчислению конечных разностей, — «на воле» всё не хватало времени для этого. Мои сосед, филолог, по прозванию Юс {23} Большой, копался в это время в санскритской грамматике, а один из юристов работал над кандидатской темой о величине воспроизводства в капиталистическом обороте. Но надо правду сказать, что мы плохо соблюдали поговорку — делу время, а потехе час, предпочитая, наоборот, предоставлять час делу, а остальное время отдавать потехе. В самой большой камере, так называемой «восточной», устраивались из столов настоящие подмостки для театра, где почти каждый вечер давались импровизированные представ­ления, концерты, скетчи. Иногда представления заме­нялись докладами и лекциями на разные темы, с по­следующим горячим обменом мнений. Я повторил тут свой доклад «Отношение Максима Горького к совре­менной культуре и интеллигенции»; доклад вызвал много споров и слухи о нем докатились до второго этажа. Курсистки послали делегацию к начальнику тюрьмы с просьбой, чтобы и им была дана возмож­ность прослушать этот доклад. Разрешение было дано, и вот в какой курьёзной обстановке он состо­ялся. В назначенный для него день, к семи часам ве­чера всех курсисток «уплотнили» в самой большой камере второго этажа, входную решётку задвинули и заперли, а в коридоре перед нею поставили столик и стул для докладчика. Начальник тюрьмы пришел за мной, привел меня во второй этаж — и сам при­сутствовал на чтении моего доклада, хотя и не при­нял участия в последовавших прениях... Да, много курьезного было в нашей тюремной жизни!

Любители карт «винтили» с утра и до вечера. Был устроен «общекамерный шахматный турнир Пе­ресыльной тюрьмы», в котором приняло участие по­сле строгого предварительного отбора пятнадцать человек: играя тогда в первой категории, я лег­ко выиграл все 14 партий подряд и получил приз — красиво разрисованный диплом на звание «шахмат­ного тюремного чемпиона»...

Да, нечего сказать, «тюрьма»!

{24} В заключение расскажу, характеризуя ее, смешной анекдот, не очень умным героем которого был я сам.

В феврале этого года приехал на свои первые гастроли в Петербург Московский Художественный Театр; простояв ночь на морозе в очереди у кассы, я и другие студенты и курсистки добыли себе абонементные билеты на шесть предстоявших в марте спек­таклей. До 4-го марта удалось повидать первый из них, «Дядю Ваню», который всех нас свел с ума; «Доктора Штокмана», где потряс своей незабываемой , игрой Станиславский, я увидел, насколько помню, уже после тюрьмы. Но так или иначе — пьесы шли, абонементный билет лежал у меня в кармане, а я сидел, как никак, в тюрьме, — такая обида! И вот я от великого ума отправился на аудиенцию к началь­нику тюрьмы и держал ему примерно такую речь: сегодня вечером в Художественном театре идет такая-то пьеса (насколько помню — «Одинокие» Гауптмана), а у меня пропадает абонементный билет. Разре­шите мне на этот вечер выйти из тюрьмы, — даю честное студенческое слово, что не подведу вас и не позднее двенадцати часов ночи снова займу свое место в камере.

Начальник тюрьмы — иронический был чело­век! — вежливо и с наружной серьезностью объяснил мне, что он вполне верит честному слову господина студента, но не думает ли господин студент, что из сотен заключенных товарищей и товарок могут най­тись многие десятки, в карманах которых лежат такие же абонементные билеты? Он охотно отпустил бы на честное слово господина студента, но тогда при­дется на том же основании и туда же выпустить целый скоп людей; не думает ли господин студент, что это было бы во многих отношениях неудобно, а для него, начальника тюрьмы, даже и невозможно?

Я согласился с этими доводами и, несолоно хле­бавши, возвратился в камеру. Воображаю, как хохо­тал, выпроводив меня, начальник тюрьмы; да и я {25} еще до сих пор со смехом вспоминаю эту свою глу­пую эскападу. А все-таки: при каких других условиях тюремной жизни возможна была бы у заключенного самая мысль о такой дикой просьбе?



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Переводы текстов китайского буддизма Статьи

    Библиографический указатель
    Сутра о запредельной премудрости, отсекающей заблуждения алмазным скипетром (ваджраччхедика праджня-парамита сутра), или алмазная праджня-парамита сутра 7
  2. Некоторые иллюстрации я взял в интернете номер страниц предшествует тексту дмитрий кирсанов веб-дизайн книга дмитрия кирсанова

    Книга
    Книга автора бестселлера «Факс-модем: от покупки и подключения до выхода в Интернет» - Дмитрия Кирсанова (www.kirsanov.com ) - первый полный курс веб-дизайна на русском языке, написанный профессиональным дизайнером.
  3. 9/29/13 Некоторые иллюстрации я взял в интернете Номер страниц предшествует тексту Дмитрий КИРСАНОВ

    Книга
    Книга автора бестселлера «Факс-модем: от покупки и подключения до выхода в Интернет» - Дмитрия Кирсанова (www.kirsanov.com ) - первый полный курс веб-дизайна на русском языке, написанный профессиональным дизайнером.
  4. 9/24/13 Некоторые иллюстрации я взял в интернете Номер страниц предшествует тексту Дмитрий КИРСАНОВ

    Книга
    Книга автора бестселлера «Факс-модем: от покупки и подключения до выхода в Интернет» - Дмитрия Кирсанова (www.kirsanov.com ) - первый полный курс веб-дизайна на русском языке, написанный профессиональным дизайнером.
  5. OCR - Nina & Leon Dotan (04 2003) ldnleon@

    Документ
    Первая русская революция закончилась государственным переворотом 3 июня 1907 года: изданием нового избирательного «закона», который мы, кадеты, не хотели называть «законом», а называли «положением».
  6. Примечания к параллельным текстам от александра васильева

    Документ
    22.09.2005г. Посылаю семь сведенных вместе сценариев. Приготовлены к работе еще 7. Буду присылать их по мере готовности. Это те сценарии, чьи английский и русский тексты уже лежат в Интернете с 2003 года (а то и более), но по отдельности

Другие похожие документы..