Главная > Документ


Так это и отложилось у всех: Надя и старцы. Вроде Сусанны и старцев, но с обратным знаком. Все знали, что есть Надя и что если кто из бывших сляжет, можно протелефонить, передать через третьи руки, и она принесет поесть, зайдет в аптеку, попросту поговорит, когда в пустой комнате начинаешь полемизировать с клопами.

Третьего апреля с утра Надя привычным маршрутом направилась к Осмоловскому. Его просьбы были самые простые: журналы, если удастся – книги. Он был кроткий старик, благодарный за все.

– Что, Наденька, – спрашивал он, – отроки преследуют?

Для него все младше пятидесяти были отроки. Самому было семьдесят пять.

– Никому я не нужна, – отвечала Наденька радостно, зная, что ему будет приятно, но не умея скрыть, что нужна и любима, пусть не теми, а все таки лучше, чем ничего.

– Это вы оставьте. С каждым днем расцветаете.

– Ладно, ладно. Рассказывайте ваши новости.

– Да какие новости… стариковские старости…

Кирилл Васильевич кокетничал. Уйдя от дел, он сделался наблюдателем природы. Скудную прибавку к пенсии давали ему уроки – кто сколько принесет, платы не назначал, – а в прочее время старый горожанин созерцал жизнь дрозда и скворца, клена и настенного лишайника Xanthoria parietina, и замысливал труд о сожительстве человека с природой, о городской природе как высшей ступени эволюции. Та самая травка, которую люди счищали, собравшись в одно небольшое место, а она все пробивалась и т. д. сквозь первую главу лучшего стариковского романа, представлялась ему продуктом сосуществования природы и человека, каковое сосуществование – без борьбы, с взаимным приспособлением, – считал он венцом бытия, в том числе и социального. Вот и он ведь приспособился, а сколько всех вымерло. В сущности, он наблюдал природу, оправдывая себя. С Наденькой он об этом не говорил, а она не догадывалась. Иногда ему являлась ужасная мысль о плате за приспособление – о том, как крив и грязен городской клен, как помоечна городская птица, – но не оставлять же город без жизни! Да, они таковы, зато благодаря им в сплошном камне есть что то живое. Ему раскрывалась прелесть городской живности, которой он вовсе не замечал, спеша в частную мужскую гимназию Коробова. Каждый день расхрабрившейся весны приносил Кириллу Васильевичу немудрящие открытия: оказывается, скворец прилетает первым, а он никогда не задумывался об этом; и «Красная газета» сообщила, как о великом открытии, что первое время скворец издает звуки тропических птиц. Это он в Африке набрался, вообразите, Наденька! В Ленинграде обнаружились крокусы, цветут себе преспокойно на пустыре, на месте деревянного дома Турищина, разобранного на дрова в восемнадцатом году. Наконец, после долгих поисков Осмоловский идентифицировал птичку, чей голос часто сопровождал его весной в гимназию, но ему все было недосуг разобраться; он и биолога спрашивал, но тот по его бестолковой имитации не смог ничего определить. Теперь же по справочнику Мухина «Певчие птицы Петербургской губернии», приобретенному на развале, он определил, что это был, подумайте, Наденька, зяблик! Причем не вся его трель, а лишь первое колено, – всего же их строго три, как в сонатном построении; но Осмоловский обращал внимание лишь на радостное вешнее пи инь, пи инь, столь же верную примету весны, как подсыхающая мостовая. А есть ведь своя прелесть и в других двух частях, особенно в росчерке, в этом эффектном – «не слушаете, ну и как хотите!».

– Я теперь все больше благодарю, Наденька, – умиленно говорил Осмоловский. – Все больше благодарю вас, но – не обессудьте – и травку, и вот хоть зяблика. Как неблагодарно было не знать! А вот та травка, между прочим, которой все мы так радовались и которую не знали даже по имени, эти странные лапчатые листья, вылезающие чуть не первыми, собирающие росу, так сказать, в ладошку. А ведь это манжетка, лекарственная трава. Ее называют даже недужной, она от любых грудных болезней. Из самого детства помню я ее на еще черной земле, и цвета весны для меня тогда были – зеленый и черный. Потом забыл все, потому что детство близко к траве, ребенок мал ростом и все видит, а мы с вами большие, нам эти маленькие прелестные друзья не видны. Эта манжетка когда то была в самом деле мой друг, и я радовался ее прихотливым вырезам. И сейчас вот, видите, вернулся к детскому состоянию, – и он хихикал над собой.

Наденька слушала его в ответном умилении, думая: какая чудная, кроткая старость. Вот живой урок старения, вот как надо – с тихой радостью, с благодарностью цветочкам, птичкам, – отходить от дел и возвращаться в детское состояние. Кто не вернулся домой, тот заблудился в пути. Ребенок знает природу, потому что недавно вышел из нее, – старик изучает ее перед возвращением туда, во все эти манжетки; и какая здесь твердая вера в свое продолжение! Осмоловский был наденькин любимый старик, и для себя она мечтала о такой же старости, лучше бы, конечно, в окружении внуков. Не вина Осмоловского, что единственный сын его от первого брака давным давно отбыл со взбалмошной матерью в Харьков, к ее новому избраннику музыканту, и знать отца не хотел, наслушавшись рассказов о скучном чудаке.

Осмоловскому почти не требовалось заботы. Надя выслушивала очередную порцию его наблюдений над городской природой, поила чаем, оживляя комнатушку женским ароматным присутствием, смахивала пыль, иногда протирала окна – и отправлялась к Самуилову, представлявшему куда менее приятный лик старости.

Самуилов был старик нервный. Больше всего он опасался, что чего нибудь лишат и в чем то обманут. Вот уж подлинно лишайник, как бишь, ксантория, консистория. Пенсию пересчитывал трижды, и почтальон, по самуиловской немощи навещавший его дома, ждал с выражением снисходительным и отчасти брезгливым, с каким большинство новых людей смотрели на старых. Самуилов был некогда музыкантом румянцевского оркестра, знаменитого в восьмидесятые годы, но за гобой давно не брался и за музыкой не следил, приговаривая, что теперь все один обман. Жизнь его целиком сосредоточилась на поисках обмана. Его желали обмануть торговцы, уличные папиросники, соцобеспечение и дворник, и даже Наде он верил через раз. Самуилов завелся случайно, Надя как то спасла его от гнева вагоновожатого, с которого Самуилов тщился получить назад плату за проезд – сел не в тот трамвай по собственной неосторожности, но уверял, что его ввел в заблуждение именно вагоновожатый, не объявлявший остановок; еще немного – и старика бы прибили, но Надя отвезла его домой и утихомирила рассказом о другом вагоновожатом, который, вот гадина, недавно заставил старуху из бывших уступить место уставшему после трудового дня пролетарию. Самуилов полюбил Надю, но и ее подозревал в намерении поживиться за его счет, как подозревают соседей все люди, у которых ничего нет; вообще чем у тебя меньше, тем ты опасливей. Выбирая хлеб, он щупал его долго, придирчиво, чего опасался – неясно. Семьи у него никогда не было, была тяжелая и долгая связь, о которой он часто вспоминал, говоря, что женщина съела его жизнь, – и косился на Надю, как бы она не доела. Но он был беспомощен, и надо было вытаскивать его на краткие прогулки, выслушивать его скрип и скрежет, истории о соседском Ваньке, который сыпал табак и перец ему в карманы пальто (Самуилов сроду не курил), – в сознании Самуилова, кажется, путалось несколько Ванек, из разных годов. Надя иногда приносила ему сосательных леденцов. Самуилов встречал ее всегда хмуро – успевал за время ее отсутствия выдумать ужасное, – и оттаивал нескоро, а иногда не оттаивал вовсе.

– Ну Василий Степанович, – говорила Надя с тоской. – Ну что я на этот раз сделала?

– Каждый сам знает, в чем он виноват, – хлюпал Самуилов из угла.

– Да ладно вам. Не сердитесь. Я долго не была, потому что коллоквиум.

– Мне не надо, мне вовсе не надо, – сипел Самуилов. – Я не звал никого. А вот что вы клавир Михаловича взяли и не отдаете, так это стыдно. И, главное, вам на что? Ведь вы не играете?

– Какой клавир Михаловича? – Надя не знала, плакать или смеяться.

– Такой клавир, третий концерт. Он здесь был, – Самуилов указывал на пыльную полку, которой ничья рука не касалась давным давно; прибираться у себя он не позволял. – Если думаете продать, что ж, вещь редкая…

Надя кидалась разубеждать, хотя Самуилов отлично знал, что никакого клавира Михаловича у него не брали, да и не было клавира, румянцевский оркестр один раз только исполнял «Геро и Леандра», – но надо же было в чем то подозревать. И он внушил себе, что клавир был и что Надя взяла. Как жемчужница оплетает перламутром песчинку, так Самуилов всякого человека, вторгавшегося в его мир, оплетал подозрениями, и вскоре Надя была у него виновата во всех пропажах, вымышленных и мнимых, но без Нади эти подозрения вовсе не к чему было привязать, и они болтались в бездействии, причиняя неотвязное беспокойство. У Самуилова воровали все, и потому у него оставалось все меньше, не было вот уж и вовсе ничего, а главное – кто то воровал его дни, и этого Самуилов понять не мог. Вся жизнь была одна кража. Надя выходила от него с облегчением и долго, радостно, бездумно шла по улице, где так всего было много: трамваи, лужи, люди, и ничего не убывало, все только перетекало из одного в другое.

Клавдия Ивановна Громова тоже была из математиков, с соболевских курсов, но ныне маниакально сосредоточилась на сыне и ничего другого не хотела знать. Она, кажется, одно время даже рассматривала Надю как возможную наложницу женатого Олега, но быстро смекнула, что Надя для него простовата. Олег на Надиной памяти был у матери единственный раз, посещениями не баловал, – скучный, рыхлый, сырой мужчина, обиженный на всех, долго рассказывавший о каком то подсиживании, хотя кому было подсиживать его с должности инженера Ленинградского обойно бумажного треста, сокращенно ЛОБУТ, и сам Олег был лобут, с огромным лбом, одинаково часто достающимся мыслителям и кретинам. Пил чай с отвратительным прихлебываньем (Клавдия Ивановна ласково повторяла: не хлюпай). Восторженность по поводу Олега, уже и в детстве поражавшего всех математическим складом ума и даже именем намекавшего, что рожден для известности, – не мешала Клавдии Ивановне желчно примечать все за всеми и даже разбираться в политике: однажды, когда Надя спросила ее – дабы что нибудь спросить – о последствиях июльского разгрома консульства в Берлине, Громова сказала: ах, оставьте, ничего не будет. Им надо с кем нибудь торговать, а после нашего бойкота там рухнет последнее. У меня, между прочим, сестра в Берлине. Близнец, хотя совсем непохожа. Если вам интересно, Надя, добавила она, Россия и Германия ведь близнецы, между ними возможны два типа отношений – полная ненависть и совершенное слияние, и у нас с Валей бывало и так, и так. Война у нас с Германией уже была, ничего хорошего не вышло, а теперь ждите вечного союза. И как оказалась проницательна! В самом деле, уже в октябре сняли все ограничения и опять торговали как ни в чем не бывало. Проницательность ее не распространялась только на сына – тут она упорно не желала знать очевидное. Надя забежала поздравить ее под Новый год – последнее было невыполненное обязательство, а Жуковские всегда старалась тридцать первого января все доделать, завязать все узлы, – и застала одну, со скорбно поджатыми губами. Олегу надо побыть с семьей, он и так их почти не видит. «Клавдия Ивановна, и вы будете в Новый год одна? Пойдемте к нам!» Та почти оскорбилась: «Надя, не надо никаких благодеяний. Я люблю быть одна. Вы с годами это поймете. Это сейчас вам непременно нужны люди. А когда нибудь вы увидите, что лучше вообще без людей. Пока можешь обслуживать себя – не навязывайся никому». Как, от какого страшного одиночества можно выдумать такое?! «Но Клавдия Ивановна, ей богу, вы никого не стесните…» – лезла со своими предложениями, как дура, в девятнадцать лет никак не научится себя вести. Громова всерьез оскорбилась: «Я?! Но это чужие люди стеснят меня… Как можно праздновать с чужими…» – еще и повторила, подчеркнула чужесть, но Надя не обиделась: добрые чужие не заменят злых своих, в этом все дело. Громова тогда поняла свою резкость и на прощание поцеловала Надю в лоб, и Надя подумала – что ж, вот еще один урок, спасибо: он не в том, конечно, чтобы не лезть с назойливым добром, лезть надо, десять раз ошибешься, а в одиннадцатый попадешь на застенчивого, кто не решался попросить, – нет, он в том, как надо стареть. Не обязательно птички с цветочками, иногда и вот такой стойкий оловянный солдатик – самый славный путь. Она отчего то чувствовала, что все это ей со временем пригодится, и никогда не сердилась на Громову, хотя и в этот раз пришлось выслушивать, как тонко Олег выбрал ей платок ко дню именин. Именины были в январе, Надя приходила в марте, уже выслушала все про этот платок, но Клавдия Ивановна, известная памятью на цифры и даты, словно начисто забыла, как уже красовалась в нем. Цена платку была тьфу, и сам он, зеленый с красными огурцами, не шел ей ничуть, а впрочем, Надя мало в этом понимала. Есть у человека любовь, и слава Богу. Клавдия Ивановна перед остальными была счастливая старуха.

Теперь она говорила о том, как мало Лариса любит Олега, хотя Надя полагала Ларису жертвенной героиней – выносить соседство Олега было подвигом для всех, кроме матери. Лариса плохо готовила, не умела выслушать, утешить – «Надя, когда выйдете замуж, помните, что с мужем надо говорить. Это важней кухни, важней сорочки, – говорите, умейте выслушать, вытянуть, но не позволяйте носить в себе… Я никогда этого не умела, вся была в работе, считала себя Марией Кюри, портрет ее держала на столе. И Андрей Иванович ушел, и – что ж, я не виню. И через год умер. И хотя я должна была – нет, не радоваться, но хотя бы – но я все равно считала, что виновата. Если бы ему было хорошо со мной, он бы не ушел и не умер. Лариса совсем не умеет говорить, не умеет слушать – но она, в отличие от меня, еще и не знает, кто такая Мария Кюри».

Надя слушала и жалела никогда не виденную Ларису, и думала: если так, боже мой, если так… Если замужество состоит из того, чтобы слушать Олега… Она готова была выносить старцев – потому, во первых, что видела их не ежедневно и даже не еженедельно, а во вторых, старость способна облагородить хоть что, и фарфоровую кошечку, и трамвайный билет, и человеку придает тихую прелесть (она иногда тайно спрашивала себя: а узнай ты, что Осмоловский сломал несколько жизней, а то и убил кого то, – стала бы ты умиляться его цветочкам и птичкам? Бывало ведь, что убийцы собирали богемский хрусталь, любовались белочками, вышивали крестиком? – и отвечала: старость сводит счеты, на твоих глазах человека стирают без остатка, как не сострадать… хотя в злодейство Осмоловского могла поверить разве что гипотетически, в сказочном сюжете, их она вечно сочиняла и бросала без дела). Даже в древних помпейских гадостях есть благородство – все таки были под пеплом, да и сколько лет прошло. Олег был еще не стар, сорок пять, в самом отвратительном возрасте начинающейся беспомощности, уходящей из под лап почвы – когда уже чувствуешь полную свою никчемность, но еще не решаешься ни гордо в ней признаться, ни трогательно отвлечься. Бедная Лариса, думала Наденька, глотая жидкий громовский чай. Ей, у которой Олег есть круглые сутки, хуже, чем тебе, Клавдия Ивановна, тебе, которая за ежеминутную близость этого гидроцефала все бы отдала.

К Буторову Надя попала уже измученной, и Буторов утомил ее окончательно – как, впрочем, всегда. Буторов всю жизнь играл комических простаков и сам стал комическим простаком, однако комизм его к старости перешел во что то ужасное, для чего не было и слова. Если правду говорят, будто смех и страх растут из одного корня, Буторов был идеальным комиком, страшным. К вязкому его многословию, к старческому подробному изъяснению очевиднейшего, прибавлялась мания вежливости: он всех называл по имени отчеству и столь же подробно это аргументировал – «во первых, всякий достойный звания человека не должен стесняться родителя и знать свои корни, во вторых, я полагаю необходимым сохранять остатки этикета, в третьих, по соотношению имени и отчества можно многое сказать о человеке, и ваше, например, имя и отчество, дражайшая Надежда Васильевна, по сочетанию надежды и славы сулит вам множество радостей»…

Он так был сосредоточен на себе, зренье его так сузилось, что другие люди интересовали его ровно в той степени, в какой могли ему послужить или повредить. Он жадно ел, тщательно пережевывал, усердно усваивал; непрерывно проверял остроту своего ума, доказывая себе и всем, что может еще разгадать задачку для первоступенника; вообще непрерывно утверждал свое присутствие, напоминал о нем, требовал внимания у десятков случайных людей. Рассылал в газеты письма с негодованиями по любому поводу, воспоминаниями и раздумьями – не печатали никогда, но тщательно подшивал ответы; всякий ответ доказывал, что Буторов еще существует. Часами готов был зачитывать Надю дневником наблюдений, писал витиевато, в стиле худших старых репортеров, многословных, сочинявших словно после сытного обеда, за сигарой и ликерами. В прошлый раз просил достать лавровишневых капель от сердечной слабости, долго и подробно объяснял, в чем выражается сердечная слабость: «Знаете, это как если бы в ровной работе сердца наступил вдруг перерыв, но не окончательный, а как бы его потянут ровно для того, чтобы вы действительно испугались; и пока действительно не испугаетесь, не заработает». Лавровишневых капель она не застала, хотя честно обошла три аптеки.

– Не поверите, Григорий Иванович, как корова языком…

Она представила себе больную жадную корову и улыбнулась.

– Но как же?! – воскликнул Григорий Иваныч и театрально развел руками. – Но что же это?! Неужели вы не понимаете, как мне это нужно?!

– Понимаю, но что же я могу…

– Нет, это положительно непонятно! – все разводил руками и шаркал ногами Григорий Иваныч, в брюках с бахромой, в серой фланелевой рубашке, подтяжках, шлепанцах. – Это непостижимо. Ведь вы знаете, что мне это нужно жизненно. Вы были у Пеля?

Раньше Григорий Иваныч жил рядом с аптекой Пеля и, как все люди ограниченного опыта, увязывал любые новости с тогдашними впечатлениями: лучшая аптека была аптека Пеля, лучшая зеленная лавка была лавка армянина Егибяна, лучшая кондитерская была кондитерская Чашкина. Вместо кондитерской давно была чайная, армянин Егибян куда то делся, может быть, погибян, но аптека была, ныне девяносто седьмая. Надя туда заходила, лавровишни не нашла.

– Но как же, – повторял он. – Ведь вы не знаете, что это такое. Это как если бы в ровной работе сердца…

Надя выслушивала, кивала и тоже разводила руками. Она давно поняла, что защититься от Буторова можно только повторением его жестов и интонаций – как, говорят, для некоторых пауков смертелен их собственный яд. Она никогда не понимала, как это может быть, но где то читала. Вероятно, он в хвосте, отделенный от прочего организма специальной перегородкой. Об этом она думала, пока Буторов излагал ей особенности своих сердечных пауз.

– Представьте, – говорил он, – я вызвал врача. Я сказал им, что старый человек и заслуженный и все, что в таких случаях, и что я не могу же сам! К ним протелефониться – легче удавиться, но я вызывал три часа кряду. Приходит врач, молодая, младше вас, ясно, что голова пустая, ни малейшего внимания, ничего. «Не страшно, это нервное». (Бедный врач, думала Надя, бедная врач, как правильно? Она пыталась утешить, и в самом деле есть люди, которых это утешило бы, – но не Буторова, нет, ему чем страшнее, тем лучше. Больше внимания, перспектива заботы.) Я говорю – да, разумеется, но в ровной работе сердца… (Пересказал.) Она отвечает, что в моем возрасте это естественно! Я говорю: да, но и умирать в моем возрасте естественно! Я ей показываю суставы. Она говорит: сухое тепло, и пройдет. Я говорю: но если сустав воспален, то никаким сухим теплом этого снять невозможно, это возможно только усугубить! Она: разрабатывайте. Я говорю: но как же! Но что это! Я не могу согнуть здесь и здесь, а вы говорите – разрабатывайте, да это немыслимо, да я напишу! И я написал им, что этот врач не может, не должен, не имеет права… Если я не получу ответа, я напишу Семашко, а если получу, то перешлю его Семашко…

И все время, пока Надя не слишком ловко чинила его единственную куртку, он излагал ей эпизод вчерашней битвы с врачом. Другую битву Буторов вел за приписку к поликлинике Союза театральных работников, но театр буфф «Фальшивая монета», где он комически простачил до семнадцатого года, был упразднен, а в новых он не служил, и потому никто не желал, не сознавал, не удосуживался… Он писал к Андреевой, Тарасову, Чарнолускому, ответы копировал и подшивал к новым письмам, ответы копились в папках, его ответы на ответы могли бы составить книгу, и что это была бы за книга! Буторову дороги были малейшие следы его существования, и потому он, верно, не выбрасывал даже остриженных ногтей – это Надя допридумывала, спеша по вечернему городу к супругам Матвеевым.

Наде всегда представлялось, что сразу после ее ухода они принимаются друг на друга скалиться, щериться, шипеть, обращаются в фурий, горгулий или как это еще называется, – она в Венеции видела множество таких над воротами. Драконы Матвеевы. Они так умильно называли друг друга Сашеньками, так на два голоса нахваливали Наденьку, ее румянец и белизну, ручки и ножки, что Наде хотелось поскорей покинуть гостеприимное гнездо седовласых, неотличимых Матвеевых. Сашенька, Шуронька. Александр Васильевич был в прошлом инженером на канонерском судоремонтном заводе. Они с Александрой Михайловной были бездетны. Александра Михайловна была в юности кокетка, баловница. Александр Васильевич был большой шалун. Улыбки не сходили с их уст, даже седина у обоих была одинаково розоватой. Они были одного роста, оба носили желтое. Страшно было подумать, что кто нибудь из них умрет раньше. Они были гномы, людям с гномами неловко. Наденька их посещала потому, что они просили, но не чаще раза в месяц: просьбы у них были самые простые – отнести белье в прачечную за углом, Александру Васильевичу вследствие грыжи запрещен был подъем малейших тяжестей, – но благодарности были медоточивы, велеречивы, о себе они не говорили, а все только об умнице и красавице Наденьке. Добро и уют сочились из их глазок. Все это было похоже на оперу, на музыкальную драму, и пока голубок и горлица ворковали, Надя мысленно записывала ее.



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Дмитрий львович быков остромов или ученик чародея дмитрий быков остромов или ученик чародея

    Документ
    ДмитрийЛьвовичБыковОстромов, илиУченикчародеяДмитрийБыковОстромов, илиУченикчародея Пособие по левитации ОТ АВТОРА «Остромов, илиУченикчародея» – третья часть ... желавший стать ученикомчародея. Он знал, что у чародея три особенности, ...
  2. Бюллетень новых поступлений за апрель – май 2012 г

    Бюллетень
    ... 537 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации : [роман] / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ... ; N2 538 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Оправдание : роман / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ПРОЗАиК, 2010. - ...
  3. Бюллетень новых поступлений за апрель – май 2012 г

    Бюллетень
    ... 537 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации : [роман] / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ... ; N2 538 84Р6 Б 95 Быков, ДмитрийЛьвович. Оправдание : роман / Быков, ДмитрийЛьвович. - М. : ПРОЗАиК, 2010. - ...
  4. Бюллетень новых поступлений литературы за май 2012 г

    Бюллетень
    ... и духовной традиции. Ш6(2) Б 953 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации / Быков, ДмитрийЛьвович ; Д. Быков. - М. : ПРОЗАиК, 2012. - 767 ...
  5. Бюллетень новых поступлений литературы за май 2012 г

    Бюллетень
    ... и духовной традиции. Ш6(2) Б 953 Быков, ДмитрийЛьвович. Остромов, илиУченикчародея : пособие по левитации / Быков, ДмитрийЛьвович ; Д. Быков. - М. : ПРОЗАиК, 2012. - 767 ...

Другие похожие документы..