textarchive.ru

Главная > Документ

1

Смотреть полностью

Юн Чжан

Дикие лебеди

Юн Чжан

Дикие лебеди

От переводчика

Перед вами одна из самых известных книг о Китае XX века. Автор с ее эпической неторопливостью рассказывает историю бабушки, матери и свою собственную: до отъезда в Великобританию в возрасте двадцати шести лет Юн Чжан (Имя автора (Jung Chang) в предшествующих российских публикациях писалось в традиционной русской транскрипции — Чжан Жун. В данном издании по просьбе автора закреплено иное написание.) успела побывать «барышней из благородной семьи», «красным охранником» — хунвэйбином, крестьянкой, «босоногим врачом», рабочей, студенткой, преподавателем английского языка и, наконец, выиграть стипендию на обучение в Англии — каждый раз она не сомневалась, что судьба ее определена на всю жизнь.

Родилась Юн Чжан в 1952 году в провинции Сычуань, самой большой, густонаселенной и до недавнего времени изолированной от остального Китая труднопреодолимыми горными перевалами, — загадочной первозданной земле и «житнице Поднебесной». Но писательница знакомит нас не только со своей родиной, она ведет читателя через весь Китай — от суровых заснеженных маньчжурских степей до полудикой субтропической Юньнани.

Автору поразительным образом удалось сочетать взгляд изнутри с европейским мировосприятием. Пожалуй, именно умение, «не ведая ни жалости, ни гнева», рассказать о трагическом и прекрасном в судьбе своего древнего народа и принесло Юн Чжан огромную популярность на Западе, восторженные отзывы критиков и несколько крупнейших литературных премий, включая «Британскую книгу года».

Беспристрастность и честность, видимо, действуют всего сильнее — недаром книга до сих пор запрещена к публикации в Китае, где вышли в свет гораздо более политизированные произведения, обличающие темные стороны послереволюционной китайской истории.

Многое изменилось в его истории за пять тысяч лет (столько насчитывают сами китайцы), но и сегодня здесь на каждом шагу можно наблюдать сцены, описанные не только Юн Чжан, но и за столетия до нее. Читая эту книгу, вспоминаешь и внешнюю невозмутимость «Исторических записок» Сыма Цяня, и не утратившую своей справедливости сентенцию из великого романа «Троецарствие» («Судьба Поднебесной такова: когда она долго разъединена, то объединяется, а когда объединена — разъединяется»), и древний образ дикого лебедя — символ вести с далекой родины.

Роман Шапиро

Благодарности

Писать «Диких лебедей» мне помогал Джон Холлидей. Прежде всего, он помог мне написать их по–английски. Он каждый день обсуждал со мной будущую книгу, ее сюжет, призывал яснее излагать те или иные мысли, подсказывал более точные английские выражения. Я полагалась на его эрудицию, дотошность и логику историка.

Тоби Иди — идеальный литературный агент. Он — один из тех, благодаря кому я решилась взяться за перо.

Я горжусь, что работала с такими профессионалами, как Элис Мэйхью, Чарльз Хэйворд, Джек МакКьюн и Виктория Мейер из нью–йоркского издательства «Саймон энд Шустер» и Саймон Кинг, Кэрол О'Брайен и Хелен Эллис из лондонского «ХарперКоллинз». Особенно я признательна Элис Мэйхью, моему редактору в «Саймон энд Шустер», за вдумчивые замечания и удивительную энергию. Я многим обязана Роберту Лейси из «ХарперКоллинз», он прекрасно поработал над рукописью. Ари Хугенбум очень помог мне своими звонками из–за океана. Спасибо всем, кто работал над этой книгой.

Меня всегда поддерживали интерес и увлеченность друзей. Я чрезвычайно благодарна им всем, и прежде всего Питеру Уайтэйкеру, И Фу Энь, Эмме Теннант, Гэвану МакКормаку, Герберту Биксу, Р. Дж. Тидеманну, Хью Бейкеру, Янь Цзяци, Су Лицюнь, Й. X. Чжао, Майклу Фу, Джону Чоу, Клер Пеплоу, Андре Дейчу, Питеру Симпкину, Рону Саркару и Ванессе Грин. Клайв Линдли с самого начала работы давал мне ценнейшие советы.

Братья и сестра, родственники и друзья, живущие в Китае, разрешили мне поведать миру их истории, без их согласия книга не вышла бы в свет. Я безмерно им благодарна.

Во многом «Дикие лебеди» — это история моей матери. Надеюсь, я рассказала ее правдиво.

Юн Чжан

Предисловие автора к изданию 2003 года

«Дикие лебеди» вышли в свет в 1991 году. Это событие изменило мою жизнь: я стала писателем.

Об этом я мечтала всегда. Но когда жила в Китае, я и помыслить не могла о том, чтобы писать и публиковаться. В те годы страной управлял Мао, и во время его бесчисленных политических кампаний почти все писатели подверглись гонениям. Одних ошельмовали, других сослали в лагеря, третьих довели до самоубийства. В 1966–м и 1967–м, во времена устроенной Мао Великой чистки (ошибочно названной «культурной революцией»), большинство книг, которые хранились у людей в домашних библиотеках, предали огню. Моего отца, партийного работника, репрессированного как контрреволюционера, заставили сжечь личную библиотеку, что, среди прочего, стало причиной его безумия. Даже «в стол» писать было чрезвычайно опасно. Мне пришлось разорвать и спустить в унитаз свое первое стихотворение, сочиненное в день шестнадцатилетия, 25 марта 1968 года, — в доме шел обыск.

Но потребность писать продолжала жить во мне, и я делала это воображаемым пером. Несколько лет я занималась крестьянским трудом, потом работала электриком. Разбрасывая навоз на рисовых полях или взбираясь на электрические столбы, я мысленно шлифовала длинные фразы текста или старалась запомнить стихотворные строки.

В сентябре 1978 года я приехала в Великобританию. Мао умер двумя годами раньше, и Китай начал выходить из навязанной ему удушливой изоляции. Впервые со дня основания коммунистического Китая стипендии для обучения за границей распределялись по академическим, а не по политическим соображениям. Сдав экзамены, я смогла выехать из страны и после 1949 года стала, возможно, первой поехавшей учиться на Запад жительницей запертой горами и реками провинции Сычуань, население которой составляло тогда около девяноста миллионов человек. Это была невероятная удача, и я обрела свободу писать все, что душе угодно.

Однако именно тогда желание браться за перо исчезло. Писать мне хотелось меньше всего. Ведь для этого требовалось заглянуть в себя и вернуться мысленно в то время, воспоминание о котором приводило меня в содрогание. Я старалась забыть Китай. Я словно попала на другую планету и была так очарована увиденным, что стремилась ежеминутно отдаваться новым ощущениям.

Все в Лондоне восхищало меня. Мое первое письмо к маме было полно сентиментальных восторгов по поводу палисадников и ящиков с цветами на Мэйда–вейл, 42, где нас поселили — в одном из домов, принадлежавших китайскому посольству. Тогда в жилища моих соотечественников еще не вернулись цветы. В 1964 году Мао заклеймил любовь к цветам и газонам как «феодальную и буржуазную привычку» и отдал распоряжение «избавиться от садовников». В детстве мне вместе с другими учениками не раз приходилось выпалывать траву на школьных лужайках и с грустью замечать, что с подоконников исчезают цветочные горшки. В ту пору я не только старалась как можно лучше скрывать свои чувства, но и корила себя за то, что испытываю их — в результате промывания мозгов дети в Китае вечно мучились угрызениями совести. Хотя ко времени моего отъезда из страны разводить цветы уже не возбранялось, Китай по–прежнему являл собой безрадостное зрелище: зелень в домах практически вывелась, исчезли и торговцы цветами; почти все парки превратились в уродливые пустыри.

В свой первый день в Лондоне — как только меня отпустили на волю — я отправилась гулять под величественными каштанами Гайд–парка и радовалась как безумная каждой травинке, каждому цветку. Однажды, рискуя схлопотать строгий выговор, а может, что и похуже, я предложила политическому руководителю нашей группы перенести субботние занятия — так называемую «политинформацию» — на лужайки знаменитого ботанического сада Кью–гарденз.

Посещение еженедельных политсобраний, навевавших на меня смертельную скуку, все еще считалось обязательным, да и вообще мы, жители континентального Китая, находились в Лондоне, можно сказать, под тюремным надзором: покидать здание по одному и без особого разрешения строго запрещалось. Неповиновение могло стоить позорной высылки на родину и привести к полному жизненному краху. Но манящая лондонская свобода была столь отлична от душного застенка, в котором мы жили! И я только и делала, что придумывала, как добиться послабления правил. Иногда мне это удавалось: так, мы и в самом деле отправились в Кью–гарденз, ибо нашему руководителю тоже пришлась по душе эта идея, хотя он страшно боялся, что в посольстве на нашу вылазку посмотрят косо. В результате кучка нелепых, но счастливых молодых людей и девушек в мешковатых синих «костюмах Мао» оказалась в пылающем красками розовом саду.

Мне повезло — неприятностей не последовало. То было время бурных перемен в Китае. В конце 1978 года наступил поворотный момент: страна отказалась от основных принципов маоизма. 1979–м, продолжая рисковать, я потихоньку расширяла границы дозволенного — и все обошлось! Меня очень интриговали английские пабы, куда нам категорически возбранялось ходить. (В те дни китайский эквивалент слова «паб» — цзю–ба — рождал в воображении образ какого–то непристойного заведения с извивающимися голыми женщинами.) Я буквально умирала от любопытства и однажды не выдержала. Улизнув потихоньку из дому, стрелой понеслась в паб напротив нашего колледжа. Толкнула дверь и увидела... нескольких стариков, пьющих пиво. Как же я была разочарована!

Думаю, я была первой китайской студенткой, которая расхаживала по улицам иностранного государства безнадзорно. Сотрудник колледжа, где я обучалась, — ныне это Университет долины Темзы, — однажды пригласил меня съездить в Гринвич. Как предписывалось нашими правилами, я спросила, можно ли мне «взять с собой друга». Он не так понял и стал меня заверять: «Со мной тебе ничего не грозит». Я смутилась, но объяснить ничего не могла — говорить, что мы не имеем права ходить без сопровождающего, было запрещено, причем обязанность придумывать отговорки возлагалась на нас же. Лгать я не желала, но поехать очень хотелось, и уж конечно без опекуна. Поэтому я умоляла посольского атташе дать мне соответствующее разрешение; в противном случае, изощрялась я, англичанин подумает, что китайцы ему не доверяют, а то и в чем–то его подозревают, а это может повредить англо–китайской дружбе и репутации нашей социалистической родины. Выслушав весь этот бред, атташе в конце концов позволил поездку, но велел соблюдать осторожность. Казалось, ему и самому были не по душе подобные порядки. И как–то вечером, когда мы остались в здании одни, он разоткровенничался. Оказывается, двадцать лет назад он любил одну девушку, и они уже собирались пожениться, как вдруг во время очередной политической кампании ее заклеймили как «правую уклонистку». Женитьба положила бы конец его многообещающей карьере. Невеста настаивала на разрыве. После мучительных колебаний он так и поступил и со временем стал преуспевающим дипломатом. Но не забыл ее и не простил себя. Рассказывая, он не мог сдержать слез.

В том, что посольский работник обнажал душу перед едва знакомым человеком, не было ничего странного. В те годы люди были настолько измучены случившимися с ними трагедиями, что порой доверялись первому встречному, если ощущали в нем родственную натуру. Шлюзы человеческой памяти, благодаря начавшейся в стране либерализации, приоткрылись. Вот и атташе на свой страх и риск разрешил мне нечто беспрецедентное: выйти без сопровождения за пределы посольской территории.

Я по сей день помню ту поездку в Гринвич. Вообще говоря, в ней не было ничего особенного: добрались на машине, гуляли, фотографировались на меридиане, поставив ноги на разные полушария. Но меня трясло от волнения. Я все время искала глазами китайцев, а завидев их, старалась угадать по одежде, из КНР они или нет; если из КНР, что мне неправдоподобно часто чудилось (тогда на Запад попадало очень мало китайцев с континента), я поскорее отворачивалась, в то же время пытаясь держаться со своим спутником как можно естественнее. Я боялась, что меня заметят и донесут в посольство, тогда и мне, и доброму атташе не поздоровится. Самым тяжелым испытанием оказался пикник: мы сидели на большой тихой лужайке и ели сэндвичи с сыром — все вроде бы хорошо, но спрятаться было негде.

Страх не удержал меня от дальнейших эскапад, и дело не в любви к опасности, а просто в неспособности устоять перед искушением. По мере того как правила смягчались, я все чаще оказывалась в новом для себя обществе одна и завязывала знакомства с самыми разными людьми. Большинству из них говорила, что приехала из Южной Кореи, а не из Китая. И не только из–за полуподпольного характера моих вылазок, но и потому, что не хотела упоминать свою родину, которая в то время, вследствие полной ее изоляции, казалась загадочной, как космос. Хотелось слиться с лондонской толпой и ничем из нее не выделяться.

Первым и самым сильным моим впечатлением была удивительная социальная однородность британского общества. Я родилась в элитарной коммунистической семье и знала, сколь иерархичным и классово структурированным был Китай при Мао. Никто не мог выйти за жесткие рамки той или иной сословной категории: в анкете рядом с датой рождения и полом неизменно стояла графа «социальное происхождение». Этим определялись карьера, отношения с людьми, вся жизнь. Представители привилегированных слоев часто держались надменно, а рожденные в «дурных» семьях были обречены на жалкое существование. В результате все мы зациклились на том, кто из какой семьи родом и нередко задавали этот вопрос при первом же знакомстве. Совсем иначе обстояло дело в Лондоне — казалось, здесь все абсолютно равны и никто даже не задумывается о происхождении.

Со временем я увидела вещи в несколько другом свете. Однако мне и сегодня не кажется, что тогда я смотрела на мир через розовые очки. Несмотря на традиционные классовые различия, в Великобритании люди сохраняют чувство собственного достоинства, обделенных привилегиями здесь не топчут и не унижают, как в маоистском Китае. Справедливое общественное устройство и самоуважение как составляющие национальной идеи — ничего подобного в Китае не знают и сегодня.

Я полюбила Англию всей душой. Свой первый год я провела буквально в состоянии головокружения от счастья. Побывала во всех музеях и галереях, какие только обозначены на туристической карте, часто посещала театральные спектакли — для студентов почти бесплатные. С удовольствием экономила на транспорте, ходила по Лондону пешком — каждый дом, каждая улица представляли для меня интерес. Забредала в сомнительные ночные клубы и глазела на товары в секс–шопах Сохо. На своей первой дискотеке я танцевала как в бреду. Даже самый захудалый кинотеатр с тусклыми лампами, вытертым красным плюшем и облезшей позолотой казался мне пещерой Аладдина, полной тайн и сокровищ. Как мне стало ясно потом, я задавала собеседникам странные вопросы, стараясь понять людей разных культур. Последним нарушенным мной табу были романы с иностранцами, которые я скрывала, по–прежнему опасаясь наказания. В Китае меня когда–то предупредили, что всякого, кто попытается крутить любовь с иностранцем, накачают снотворным и отправят обратно в джутовом мешке, — я верила в это безоговорочно. Когда я оказывалась хотя бы в относительной близости от Портлендплейс, где находится посольство, у меня буквально подкашивались ноги от страха, а проезжая мимо в машине, я старалась забиться поглубже и пониже пригнуть голову. В те дни я впервые в жизни стала краситься — думала, так мне легче будет обмануть бдительность сотрудников посольства (которые, вопреки моим опасениям, не занимались подобной слежкой). От алой или пурпурной помады и густо наложенных зеленовато–золотистых теней мое лицо так менялось, что я сама с трудом узнавала себя в зеркале.

Но это были игрушки, главное — я с головой ушла в написание диссертации по лингвистике. Мне предложил аспирантскую стипендию университет Йорка — города, притягивавшего меня к себе задолго до того, как я его увидела, своим легендарным кафедральным собором, городскими стенами (как считается, это ближайший в мире аналог Великой Китайской стены) и войнами Алой и Белой роз. В те времена решения о распределении иностранных стипендий принимались на правительственном уровне. Но мне в очередной раз сделали в посольстве послабление: заступился добрый атташе, да и ситуация в Китае все больше смягчалась, так что стипендию мне дали. Защитив в 1982 году диссертацию, я стала первой гражданкой коммунистического Китая, получившей британскую докторскую степень.

Я не просто изучала лингвистику (которую, к стыду своему, с тех пор основательно подзабыла), но поняла нечто более важное. Помню, как обсуждала план диссертации со своим руководителем, профессором Ли Пейджем, благодаря чуткости и такту которого я ощутила, что больше не испытываю вечно снедавшего меня беспокойства. Его мягкая ирония, ненавязчивые советы — все свидетельствовало о том, что никто в Англии меня не обидит, не надо ничего бояться. И, увлекшись, я пустилась рассуждать о лингвистических теориях, обзор которых мне предстояло сделать. Он внимательно выслушал и попросил показать диссертацию. Я с удивлением воскликнула: «Но ведь я к ней еще не приступала!» «Однако у вас уже готовы все выводы», — заметил он. Это короткое замечание навсегда освободило мой ум от удавки тоталитарного псевдообразования. В Китае нас приучили делать выводы не на основании фактов, а на основании марксистских теорий, или мыслей Мао, или исходя из «линии партии» — все, что этому противоречило, даже сами факты, отрицалось и поносилось. Возвращаясь через кампус в свою комнату, выходившую на берег прекрасного озера, где жило много пернатых, я размышляла о новом подходе к жизни. Теперь я была свободной, как эти птицы. Открытое мышление — это так просто, но дорога к нему оказалась такой долгой!

В Йорке однажды ночью мне и пришла в голову мысль написать книгу о моем прошлом. Как–то меня пригласили на лекцию профессора, только что вернувшегося из Китая. Он показывал слайды, сделанные в школе, где в холодный зимний день ученики сидели в неотапливаемых классах с выбитыми стеклами. «Им не холодно?» — спросил сердобольный профессор. «Нисколько», — последовал ответ.

После демонстрации слайдов состоялся прием, и одна женщина, скорее всего, просто из вежливости, обратилась ко мне со словами: «Вам, наверно, тут у нас очень жарко». Этот невинное замечание так меня ранило, что я выбежала из комнаты и впервые с тех пор, как приехала в Англию, расплакалась. И не столько от обиды, сколько от невыносимой боли за моих соотечественников. Наше собственное правительство не считало нас полноценными человеческими существами, и, соответственно, людям из внешнего мира мы тоже казались другими, не такими, как они сами. Я вспомнила старое изречение: «Жизнь китайца ничего не стоит», вспомнила и анекдот о том, как поразился англичанин, узнав, что его слуга–китаец мучается зубной болью. У меня в памяти всплывали восхищенные отзывы иностранцев, побывавших в маоистском Китае и удивлявшихся странному народу, которому, похоже, нравится, когда его критикуют, обличают, «перевоспитывают» в трудовых лагерях, — нравится все, что западному человеку показалось бы сущим адом. Все эти мысли бурлили в голове; перед глазами проносились разные картины: жизнь в Китае, моя семья, люди, которых я знала. Я ощутила жгучее желание поведать миру наши истории, рассказать о наших подлинных чувствах. Ко мне вернулась потребность писать.

Но до выхода в свет «Диких лебедей» оставались годы. Подсознательно я старалась не думать о книге. Слишком тяжело было ворошить прошлое. Между 1966–м и 1976–м годами моя семья перенесла неимоверные страдания. Отец и бабушка умерли мучительной смертью. Мне было не по силам оживлять в памяти годы бабушкиной болезни, которую не лечили, заключение отца, мамино стояние на битом стекле. Немногие строчки, написанные мною, были безжизненны и мертвы. Они меня не удовлетворяли.

В 1988 году ко мне в Лондон приехала мама. Она впервые оказалась за границей, и мне хотелось повозить ее повсюду, показать как можно больше, но почему–то, ощутила я, ей это не в радость. Что–то было у нее на уме, что–то ее беспокоило. Однажды, отказавшись от поездки по магазинам, она села за мой черный обеденный стол, на котором сияли золотые нарциссы, и, сжимая кружку с жасминовым чаем, призналась, что больше всего на свете хочет со мной поговорить.

Мама говорила каждый день в течение нескольких месяцев. Впервые она рассказала мне о себе и о бабушке. Бабушка, как я узнала, была наложницей военного диктатора, а мама в пятнадцать лет вошла в коммунистическое подполье. Обе они пережили множество событий в Китае, раздираемом войнами, иностранными вторжениями, революциями, а потом — тоталитарной тиранией. В этом вселенском водовороте к обеим пришла горькая любовь. Я узнала о маминых испытаниях, о том, как она несколько раз чуть не умерла, о ее чувстве к отцу и эмоциональных конфликтах с ним. Узнала в ужасных подробностях и о том, как бабушке бинтовали ноги: раздавили ступни большим камнем, когда ей было два года, чтобы они соответствовали тогдашним представлениям о красоте.

Разговоры велись и во время туристических поездок, например, на остров Скай в Шотландии или озеро Лугано в Швейцарии. Я слушала ее в самолетах, в автомобилях, на теплоходах, во время пеших прогулок и дома на диване — мы нередко засиживались за полночь. Когда я была на работе, она наговаривала свою историю на магнитофон. До отъезда из Англии она сделала шестьдесят часов записей. Так ей удалось исполнить мечту всей жизни, неисполнимую на родине, — высказать свои мысли и чувства.

Слушая маму, я ощущала, как она жаждет, чтобы я ее поняла, более того — чтобы взялась за перо. Казалось, она знает о моей склонности к писательскому труду и поощряет ее, хотя никогда не говорит на эту тему. Рассказывая одну историю за другой, она учила меня смотреть прошлому в лицо. В ее воспоминаниях, как ни полна была страданий и мучений ее жизнь, не было мрачности и уныния, они поражали стойкостью и силой духа.

Именно мама в конце концов и вдохновила меня на написание «Диких лебедей», книги о моей бабушке, о ней, обо мне самой и о бушевавших вокруг нас бурях, выпавших на долю Китая в XX веке. За два года я пролила немало слез и проворочалась немало бессонных ночей. Я бы не выдержала, если бы к тому времени не обрела любви, наполняющей мою жизнь и ограждающей меня своим глубоким спокойствием. Джон Холлидей, мой рыцарь без доспехов, ибо его внутренняя сила под мягчайшей оболочкой обезоруживает и сама по себе, — бесценное сокровище, доставшееся мне от новой родины, Великобритании. Он у меня был, и я верила, что все получится, — все, включая «Диких лебедей».

Работая над книгой, я во многом полагалась на Джона. Английский язык я начала учить всерьез только в двадцать один год, в полной изоляции от внешнего мира. Единственными иностранцами, с которыми я разговаривала до приезда в Англию, были моряки в южно китайском порту Чжаньцзян, бывшей французской колонии, где мы с однокашниками в течение двух недель практиковались в языке. Оказавшись в Лондоне, я стала много читать; одной из первых книг был «1984» — я не уставала восхищаться тем, как точно описания Оруэлла соответствуют Китаю времен Мао. Но говорить правильно по–английски я еще не умела. Китайские учебники, по которым я училась, были написаны людьми, никогда не общавшимися с иностранцами; тексты по большей части представляли собой буквальные переводы. Например, в разделе «Приветствия» приводились прямые соответствия китайских выражений: «Куда ты идешь?» и: «Ты ел?» — именно так здороваются в Китае. Первое время и я так здоровалась с англичанами. Без помощи Джона я не смогла бы написать книгу по–английски, — тем более, что надеялась написать ее хорошо. Писатель и историк, Джон сыграл огромную роль в том, что «Дикие лебеди» получились. Я всецело полагалась на его оценку и безошибочный глаз. Его участие трудно переоценить.

В общем, «Дикие лебеди» создавались при благословенной поддержке двух самых важных людей в моей жизни — матери и мужа. Перед выходом книги мама написала мне: «Будь готова к тому, что она будет плохо продаваться и люди не обратят на нее особого внимания, но не огорчайся, потому что книга нас сблизила и тем самым сделала меня счастливой. Уже одного этого достаточно». Мама была права. Я стала еще больше любить и уважать ее. Но понимала, что она призывает меня не думать об успехе, стараясь, как всегда, уберечь от ран. Письмо глубоко тронуло меня.

Благодаря отсутствию давления и полному пониманию с маминой стороны я не беспокоилась о том, как примут «Диких лебедей». Я надеялась, что они понравятся читателям, но не слишком предавалась мечтам. Джон уверенно ободрял меня. Он говорил: «Это великая книга», и я доверяла ему, как доверяла во всех решениях относительно книги, да и во всех других жизненных делах.

«Диких лебедей» ожидал успех. За двенадцать лет я получила множество благоприятных отзывов, встречалась с разными людьми, получала письма — в общем, была на верху блаженства. Маму, которая по сей день живет в Китае, в городе Чэнду, и сейчас часто навещают люди из самых разных стран: дипломаты и путешественники с рюкзаками, бизнесмены и туристы. Она побывала в Голландии, Таиланде, Венгрии, Бразилии, не говоря уж о Великобритании.

В Японии женщины останавливали ее и тепло беседовали с нею среди небоскребов и сакуры в цвету, а однажды на серебряном подносе к нам с другого конца ресторана приплыл роскошный платок — чтобы она расписалась на нем. Не в одном аэропорту люди помогали ей с багажом и выражали свое восхищение. Она нашла понимание не только у своей дочери, но и у миллионов читателей по всему миру.

Казалось бы, у всей этой истории счастливый конец, но есть в ней и грустная нота: «Дикие лебеди» до сих пор запрещены к публикации в Китае. Похоже, режим видит в книге угрозу для Коммунистической партии. Хотя «Дикие лебеди» — повесть об отдельных людях, в ней рассказана история Китая XX столетия, в которой партия играет незавидную роль. В свое оправдание власти создали официальную версию истории, но «Дикие лебеди» в ее рамки не вписываются. В частности, в книге показано, что Мао преступно плохо управлял китайским народом и вовсе не был великим лидером с отдельными недостатками, каким его рисуют в нынешнем Пекине. И сегодня на площади Тяньаньмэнь, в сердце столицы, висит его портрет, а на огромной цементной плите лежит его тело — объект поклонения. Нынешнее руководство до сих пор поддерживает миф о Мао, потому что заявляет себя его преемником, обосновывая таким образом свою легитимность.

Вот почему в Китае запрещено издавать «Диких лебедей». Запрещено также упоминать книгу, как и имя ее автора, в средствах массовой информации. Хотя за прошедшие годы китайские журналисты не раз брали у меня интервью и писали статьи о «Диких лебедях», ни один материал не вышел: редакторы боятся нарушить запрет. По этому поводу существует даже особая сверхсекретная директива Министерства иностранных дел — ситуация для печатного издания необычная, если неисключительная. Это отпугивает и в то же время привлекает читателей. В результате множество людей, даже государственных цензоров, отыскали книгу и прочли ее.

Жизнь в сегодняшнем Китае неизмеримо лучше той, что была у моих соотечественников в прошлом веке, чему я неустанно радуюсь. Однако, хотя нация получила толику личной свободы, до настоящей свободы еще далеко. За печатным словом следят гораздо пристальнее, чем до прихода коммунистов к власти. Еще до того, как в 1994 году на «Диких лебедей» был наложен запрет, один китайский издатель сделал купюры — изъял прежде всего фрагменты о Мао — и отнес книгу в цензуру. Поскольку таких купюр оказалось немного, я согласилась издать ее при условии, что на соответствующей странице будет указано: «Ниже опущено столько–то иероглифов». Так делалось до прихода коммунистов. Однако нынешние власти не дали на это согласия. И все же пиратский текст с купюрами в конце концов вышел. Даже пираты не осмелились опубликовать полную версию!

Как говорят, есть еще одно контрафактное издание — полное. Видимо, это фотокопия книги на китайском языке, вышедшей в свет на Тайване или в Гонконге, вопреки его вхождению в состав КНР в 1997 году. Немало экземпляров попало в Китай (таможня редко обыскивает багаж пассажиров). Я и сама беспрепятственно ввозила экземпляры, но из отправленных по почте не дошел ни один. Замечательный китайский кинорежиссер, которым я восхищаюсь, хотел снять по книге фильм, но не получил разрешения, к тому же его предупредили, что, если он попробует снять картину за границей, другим его фильмам и всей съемочной группе грозят в Китае большие неприятности. Из–за удавки, накинутой на книгу режимом, лишь сравнительно немногие в Китае слышали о ней.

Однако «Дикие лебеди» достаточно известны в стране, поскольку пути сообщения с внешним миром открыты. Некоторые ловкие мошенники даже эксплуатируют эту известность. Один такой мелкий самозванец работает в моем родном городе Чэнду. Как сообщалось в местной газете 6 мая 2000 года, он крутился возле центральных гостиниц и основных достопримечательностей и, хорошо говоря по–английски, а также немного на французском, немецком и японском, знакомился с иностранными туристами и рассказывал им, что он якобы мой хороший друг. Затем проходимец отводил их в рестораны, где им выставляли немалые счета, а он получал от заведения свой процент.

Были и трогательные жесты. Однажды, после того как мы с Джоном поужинали в пекинском ресторане, муж попросил счет и вдруг услышал, что он уже оплачен молодым человеком, заявившим: «Я узнал о своей собственной стране из книги вашей жены».

Хотя «Дикие лебеди» запрещены, людей не преследуют за чтение или обсуждение книги в частном кругу. Я разъезжаю по Китаю свободно и не замечаю за собой слежки. Очевидно, во мне, в отличие от моего творения, угрозы не видят: я не устраиваю митингов, не выступаю с речами и не веду подпольной работы. Поскольку путь в СМИ для меня закрыт, я лицо частное, а не публичное. Ныне режим точнее, чем раньше, выбирает объекты для преследований. Метят в то, что считают по–настоящему опасным, в то, что может получить общественный резонанс и стать знаменем организованной оппозиции. Это много лучше, чем во времена Мао, когда пострадали миллионы безвинных людей. Но это также означает, что монополия на власть по–прежнему существует и что один миллиард триста миллионов китайцев продолжают зависеть от горстки тайно избираемых правителей. Мир также может лишь надеяться, что ему повезет и лидеры ведущей ядерной державы не окажутся злодеями.

«Дикие лебеди» обострили мою любовь к Китаю. Я расколдовала свое прошлое и больше не хочу «все забыть». Если я долго там не бываю, мной овладевает тревога. Эта земля, древняя, но кипящая энергией юности, пережившая столько трагедий, но смотрящая вперед с упрямым оптимизмом, — у меня в крови. Я приезжаю туда один–два раза в год и всегда возвращаюсь в Лондон выжатая как лимон. Радость и восторг утомляют, так же как гнев и возмущение, а я их испытываю здесь на каждом шагу. Цель этих путешествий — собрать материалы для биографии Мао, которую мы с Джоном пишем вместе последние десять лет и надеемся опубликовать в 2004 году. (Книга вышла в свет в 2005 году в Великобритании, а два года спустя – в России. Здесь и далее примеч. пер.)

Я решила писать о Мао, потому что этот человек всегда завораживал меня. Он довлел над моей жизнью в Китае и разрушил судьбы моих соотечественников, четверти населения Земли. Он был таким же тираном, как Гитлер и Сталин, и принес человечеству столько же вреда, сколько они. И тем не менее свет знает о нем на удивление мало. Обоих европейских деспотов обличили во всем мире, а Мао удалось совершить небывалый подвиг: имя его оказалось лишь слегка задето — едва заметно по сравнению с тяжестью его преступлений, хотя он уже почти тридцать лет как умер. Мы с Джоном с наслаждением распутывали клубок мифов о нем.

Китайский режим, как и ожидалось, поставил на моем пути множество препятствий, но лишь немногие из них не получилось преодолеть, а большинство только добавили нам удовольствия, превратив нас в пару детективов. Некоторым важным для нас людям в Пекине поступило предупреждение, что со мной не следует разговаривать. Однако, кажется, не столь категорическое, как запрет писать обо мне или печатать «Диких лебедей». Скорее, его сформулировали в духе «думай, что говоришь». Поэтому, в то время как некоторые решили не встречаться со мной, большинство согласились на беседу. Людям теснят грудь воспоминания, а в китайцах глубоко укоренено чувство долга перед историей. Само предупреждение сослужило добрую службу: оно стало чем–то вроде рекламы, придающей биографии престиж и гарантирующей, что она не будет следовать партийной линии. Для некоторых это послужило убедительным доводом, чтобы отворить уста. Наконец, дорогу мне проложили «Дикие лебеди». Большинство людей, с которыми я встречаюсь, читали книгу или слышали о ней и, судя по всему, считают ее честной. Надеюсь, они верят, что и биография Мао окажется правдивой.

«Дикие лебеди» также открыли доступ к государственным деятелям и нетронутым источникам информации по всему земному шару. В ходе этих разысканий я вновь и вновь понимаю, какое счастье иметь соавтором Джона, ибо он не только говорит на многих языках, но и представляет собой ходячую энциклопедию по международной политике, частью которой был Мао. Прошедшие десять лет стали для нас сказочным временем: в поисках сведений о Мао мы с Джоном путешествовали по всему свету и работали, день за днем, год за годом, полные решимости потратить столько времени, сколько нужно, чтобы, не срезая углов, написать книгу, которой сможем гордиться.

Каждый день у себя дома в Лондоне, в Ноттинг–хилле, я сажусь писать. Джон внизу, в кабинете; слышен скрип двери — это он идет за чашкой чая. Мне становится радостно: я предвкушаю наш разговор за обедом, обмен мнениями, обсуждение исторических находок. За окном справа растет огромный платан, закрывающий небо своими могучими ветвями. Он удивительно прекрасен в дни, когда накрапывает дождик, а солнце лишь изредка улыбается сквозь облака. Под деревом черный фонарный столб — как в любом фильме о Лондоне. По улице проплывают двухэтажные красные автобусы. Спешат под зонтиками прохожие. Обычная лондонская картина. И все же мне никогда не надоедает смотреть на нее, как никогда не наскучивает писать. Конечно, бывают минуты, когда я в отчаянии говорю себе и друзьям: «С меня довольно!» Но я на седьмом небе от счастья.

Лондон, май 2003

Посвящается бабушке и отцу, которые не дожили до выхода этой книги

1. «Золотые лотосы длиной в три цуня»: Наложница генерала (1909–1933)

В пятнадцать лет моя бабушка стала наложницей генерала — в ту пору министра полиции в шатком правительстве Китая. На дворе стоял 1924 год, в стране царил хаос. Почти на всей территории страны, включая Маньчжурию, где жила бабушка, установилась власть генералов. Сватовство состоялось благодаря хлопотам ее отца — чиновника полиции из провинциального городка Исянь, находившегося на юго–западе Маньчжурии, примерно в полутораста километрах на север от Великой Китайской стены и в четырехстах километрах на северо–восток от Пекина.

Подобно большинству китайских городов, Исянь был построен как крепость. Его окружали возведенные в эпоху Тан (618–907 гг.) зубчатые стены толщиной в шесть и высотой в девять метров, с шестнадцатью караульными башнями, поставленными на равном расстоянии друг от друга, и такие широкие, что по ним можно было без труда проскакать верхом. В город вело четверо ворот (по четырем сторонам света), защищенных снаружи еще одними внешними воротами, а опоясывал все эти укрепления глубокий ров.

Главной городской достопримечательностью считалась высокая, богато украшенная башня из темно–коричневого камня, построенная в VI веке, когда в эти края пришел буддизм. По ночам с башни раздавался колокольный звон — так отмечали время, а порой и предупреждали о пожарах и наводнениях. Исянь был процветающим торговым городком. На близлежащих равнинах выращивали хлопок, кукурузу, гаолян, сою, кунжут, груши, яблоки и виноград. На пастбищах и холмах к западу от города крестьяне выпасали овец и крупный рогатый скот.

Мой прадед, Ян Жушань, родился в 1894 году, когда император еще правил Китаем и жил в Пекине. У власти стояли маньчжуры, потомки тех, что завоевали Китай в 1644 году. Яны были ханьцами, то есть этническими китайцами; они переселились на север от Китайской стены в поисках лучшей жизни.

Ян Жушань был единственным сыном в семье. Родители окружили его особой заботой, так как лишь сын мог сохранить фамилию, передав ее детям. В противном случае род прерывался, и, согласно китайским верованиям, совершалось величайшее преступление по отношению к предкам. Моего прадеда отдали в хорошую школу. Впоследствии ему предстояло сдать экзамены на чиновничью должность — в те времена главный предмет мечтаний большинства китайских мужчин. Должность давала власть, а власть — деньги. Без власти и денег невозможно было оградить себя от чиновничьих поборов и произвола. В стране царило беззаконие: суд был пристрастен, жестокость возведена в обычай и ничем не ограничена. Чиновник, обладавший властью, воплощал собой закон. Только став мандарином, человек незнатного происхождения мог вырваться из этого круга несправедливости и страха. Отец Яна решил, что не допустит, чтобы сын стал валяльщиком войлока, как он сам, и посвятил жизнь и свою, и всей семьи воспитанию наследника. Женщины брали надомную работу у местных портных и засиживались над шитьем до глубокой ночи. Из экономии они до предела прикручивали фитилек в масляных лампах и нещадно портили себе зрение; костяшки пальцев распухали от изнурительной работы.

По существовавшему обычаю, прадеда моего женили рано — в четырнадцать лет — на женщине старше его шестью годами. Считалось, что в обязанности супруги входит также и воспитание мужа.

Судьба его жены, моей прабабки, была типичной — в то время так жили миллионы китаянок. Происходила она из рода кожевников по фамилии У. Так как семья ее не отличалась ни образованностью, ни высоким социальным положением, а ее угораздило родиться девочкой, ей даже не дали имени. Как вторую дочь в семье, ее просто называли «девочкой номер два» (эр–ятоу). Отца она потеряла во младенчестве и росла у дяди. Когда ей было шесть лет, дядя как–то обедал с приятелем, чья жена была беременна. За обедом мужчины договорились, что, если родится мальчик, детей поженят. До свадьбы молодые ни разу не виделись. Любовь считалась делом чуть ли не постыдным, позором для семьи. И не потому, что находилась под запретом — в конце концов, в Китае существовала освященная веками традиция романтической любви; у девушек и юношей просто не могло быть случая полюбить друг друга: встречи до брака считались безнравственными, а кроме того, на супружество смотрели прежде всего как на долг, как на союз двух семей. Влюбиться можно было, если повезет, после свадьбы.

В четырнадцать лет мой выросший в четырех стенах прадедушка был еще ребенком. В первую брачную ночь он не пожелал взойти на супружеское ложе, лег в спальне у матери, и пришлось перенести его к невесте уже спящим. Но хотя он был избалованным мальчишкой, который даже одеться не мог сам, по словам жены, он уже знал, как «сеют детей». Моя бабушка родилась через год после свадьбы — в пятый день пятой луны, в начале лета 1909 года. Ей повезло больше, чем матери, потому что ей дали имя — Юйфан . Юй , то есть «яшма», — родовое имя всех потомков семьи в бабушкином поколении, а фан означает «душистые цветы».

Мир, в который она пришла, был совершенно непредсказуем. Маньчжурская династия, правившая Китаем больше двухсот шестидесяти лет, быстро теряла свое влияние. В 1894–1895–м годах Япония нанесла Китаю сокрушительное поражение и захватила часть Маньчжурии. В 1900 году восемь иностранных держав, подавив националистическое боксерское восстание (Боксерское восстание произошло в Северном Китае в 1899–1901 гг. Начато тайным обществом Ихэтуань («Общество справедливости и согласия»). Подавлено войсками Японии, Германии, Великобритании, Франции, США, Италии, Австро–Венгрии и России.), частично оставили свои войска в Маньчжурии, частично — у Китайской стены. В 1904–1905–м годах в маньчжурских степях шла жестокая война между Японией и Россией. Победа превратила Японию в главную боевую силу региона. В 1911 году пятилетний император Пу И был свергнут, и Китай стал республикой, которую на короткое время возглавил харизматический лидер Сунь Ятсен.

Новое республиканское правительство вскоре пало, и страна раздробилась на уделы. В Маньчжурии, на родине последней династии, усилились антиреспубликанские настроения. Иностранные державы, особенно Япония, стали открыто посягать на маньчжурские земли. В результате все общественные институты пришли в упадок, наступило безвластие, люди утратили моральные ориентиры. Многие пытались пробиться наверх, подкупая местных владык дорогими подарками: золотом, серебром, драгоценностями. Мой прадедушка был не так богат, чтобы купить себе теплое местечко в каком–нибудь большом городе, и к тридцати годам добился лишь чиновничьей должности в полицейском участке родного захолустного Исяня. Но у него были большие планы на будущее. И настоящее сокровище — дочь.

Моя бабушка была красавицей с овальным лицом, румяными щеками и светлой кожей. Длинные блестящие волосы она заплетала в косу, достававшую до пояса. Бабушка умела держаться скромницей (когда того требовали обстоятельства, то есть почти всегда), но под внешним спокойствием скрывался порывистый нрав. Она была небольшого роста — примерно метр шестьдесят — стройная, с покатыми плечами, что считалось верхом изящества.

Главным же ее достоинством были крошечные ножки, называемые по–китайски «золотыми лотосами длиной в три цуня» (сань–цунь–цзинь–лянь, цунь — китайская мера длины, примерно 3,3 см.). Это значило, что при ходьбе она напоминает «нежный ивовый побег, овеваемый весенним ветерком», как говорили китайские ценители женской красоты. Вид женщины, покачивающейся на крохотных ножках, должен был пробуждать в мужчине желание — отчасти потому, что ее хрупкость вызывала у него стремление защитить ее. Ноги бабушке забинтовали в двухлетнем возрасте. Ее мать, ходившая на таких же ножках, сначала спеленала ей ступни шестиметровым куском белой ткани, подогнув все пальцы, кроме большого, под подошву, потом придавила ногу в подъеме камнем, чтобы сломать кости. Бабушка кричала от страшной боли, умоляла мать перестать, и той пришлось заткнуть ей рот матерчатым кляпом. Не выдерживая мук, бабушка несколько раз падала в обморок.

Этот процесс продолжался несколько лет. Даже сломанные ступни следовало держать забинтованными день и ночь, потому что без повязки они сразу начали бы срастаться. Годами бабушка жила в состоянии непрестанной, изнуряющей боли. Когда она умоляла мать разбинтовать ноги, та плакала и говорила, что небинтованные ноги сделают ее несчастной и что это делается для ее же блага.

В те времена, когда женщина выходила замуж, семья жениха прежде всего проверяла, какие у нее ноги. Большие, то есть нормальные, ноги были губительны для репутации всего дома. Свекровь приподнимала край длинной юбки невесты и, если ступни оказывались длиннее четырех цуней, с презрением срывала юбку и отходила в сторону, оставив невесту под критическими взглядами гостей, глазевших на ее ноги и отпускавших оскорбительные замечания. Порой мать, сжалившись над дочерью, разбинтовывала ей ступни; но когда девочка вырастала и сталкивалась с презрением в семье мужа и осуждением общества, то винила за слабость мать.

По преданию, обычай бинтовать ноги был введен тысячу лет тому назад одной из императорских наложниц. Дело было не только в том, что вид женщины, хромающей на крошечных ножках, казался мужчинам привлекательным, — им также необычайно нравилось играть с забинтованными ножками, неизменно обутыми в шелковые вышитые туфельки. Ведь даже повзрослев, женщины не могли снять повязки, потому что тогда ступни сразу начинали расти. Дозволялось только, ослабив бинты на ночь, надеть туфли на мягкой подошве. Мужчинам редко доводилось видеть ножки босыми — они обычно бывали покрыты струпьями и без бинтов источали дурной запах. Я с детства помню, как бабушку вечно мучили боли. Когда мы возвращались домой с покупками, она сразу же опускала ноги в таз с горячей водой, вздыхая с облегчением. Затем она принималась обрезать кусочки омертвелой кожи. Болели не только сломанные кости, но и подушечки пальцев с вросшими в них ногтями.

По иронии судьбы, моей бабушке забинтовали ноги как раз тогда, когда этот обычай стал уходить в прошлое. Ее сестра, родившаяся в 1917 году, уже не знала подобных мучений — с бинтованием ног было покончено.

Тем не менее, когда бабушка была девочкой, в таком маленьком городке, как Исянь, по–прежнему считалось, что без маленьких ножек хорошей партии не сделать. Но это было только начало — отец хотел воспитать из дочери благородную даму или высококлассную куртизанку. Вопреки общепринятому в ту пору мнению, что добродетельная женщина из низов должна быть неграмотной, он отдал ее в городскую школу для девочек, учрежденную в 1905 году. Бабушка также обучалась игре в китайские шахматы, маджонг (Маджонг — правильнее: мацзян, китайская азартная игра вроде домино) и шашки, брала уроки рисования и вышивки. Более всего ей нравилось изображать уток–мандаринок (символ любви, потому что они всегда плавают парами), — она расшивала ими крошечные туфельки, которые сама для себя мастерила. Чтобы сделать список ее достоинств совершенно блестящим, к ней пригласили учителя музыки, наставлявшего ее в игре на цине — инструменте наподобие цитры.

Бабушка считалась первой красавицей в городе. Местные жители говорили, что она словно «журавль среди кур». В 1924 году ей было пятнадцать лет, и отец ее волновался, как бы единственное его сокровище не перезрело, обманув его надежды на безбедную жизнь. Как раз тогда в городок приехал генерал Сюэ Чжихэн, главный инспектор столичной полиции в пекинском военном правительстве.

Сюэ Чжихэн родился в 1876 году в уезде Лулун, что в полутораста километрах к востоку от Пекина — чуть южнее Великой стены, там, где обширная северокитайская равнина встречается с горами. Он был старшим из четырех сыновей сельского учителя.

Сюэ Чжихэн обладал красивой, внушительной внешностью, производившей впечатление на всех, кто с ним встречался. Несколько слепых прорицателей предсказали, ощупав его лицо, что он взлетит высоко. Он был одаренным каллиграфом, а это чрезвычайно ценилось. В 1908 году Лулун посетил военный диктатор Ван Хуайцин. Он обратил внимание на изящную надпись на табличке у входа в главный храм и пожелал встретиться с ее автором. Тридцатидвухлетний Сюэ понравился Вану, и генерал взял его к себе в адъютанты.

Тот проявил незаурядные способности и вскоре был назначен интендантом. Непрерывно разъезжая по делам службы, он попутно открывал собственные продовольственные магазины вокруг Лулуна и по другую сторону Великой стены — в Маньчжурии. Его звезда разгорелась еще ярче после того, как он помог генералу Вану подавить восстание во Внутренней Монголии. Стремительно нажив состояние, он построил по собственному плану особняк в Лулуне — там была восемьдесят одна комната.

За десятилетие, прошедшее после краха империи, ни одно правительство не сумело распространить свое влияние на всю территорию страны. Военные диктаторы вступили в борьбу за контроль над центральным пекинским правительством. В начале 1920–х годов главную роль в этом номинальном правительстве играла группировка генерала У Пэйфу, в которую входил Сюэ. В 1922 году он стал главным инспектором столичной полиции и одним из начальников находившегося в Пекине департамента общественных работ. Ему подчинялись двадцать областей по обе стороны Китайской стены и более десяти тысяч полицейских, конных и пеших. Должность в полиции обеспечивала Сюэ власть, а в департаменте общественных работ — высокое покровительство.

Однако о вассальной верности в те времена говорить не приходилось. В мае 1923 года группировка генерала Сюэ решила избавиться от президента Ли Юаньхуна, которого сама же привела к власти годом ранее. Объединившись с генералом–христианином по имени Фэн Юйсян, прославившимся тем, что он окрестил все свои войска разом, полив их водой из пожарной кишки, Сюэ мобилизовал десятитысячную армию и окружил главные правительственные здания, требуя, чтобы обанкротившиеся власти выплатили жалование, которое задолжали его солдатам. Главная же цель состояла в том, чтобы унизить президента Ли и заставить его подать в отставку. Президент ответил отказом, и тогда Сюэ приказал своим людям отключить воду и электричество в президентском дворце. Через несколько дней дальнейшее пребывание там стало невозможно, и в ночь на 13 июня президент Ли бежал из своей зловонной резиденции в портовый город Тяньцзинь, расположенный в 115 километрах к юго–востоку.

В Китае полномочия должностного лица всегда были неотделимы от права пользования печатями. Любой документ, даже подписанный президентом, считался недействительным, если не был скреплен соответствующей печатью.

Понимая, что никто не может стать президентом без печатей, президент Ли спрятал их у одной из своих наложниц, которая в ту пору находилась в пекинской больнице, основанной французскими миссионерами.

Когда президент Ли уже приближался к Тяньцзиню, его поезд остановили вооруженные полицейские и приказали ему отдать печати. Поначалу он не признавался, где они спрятаны, но несколько часов спустя подчинился. В три часа ночи генерал Сюэ отправился в больницу. Когда он появился у кровати наложницы, та сперва не удостоила его даже взглядом: «Как я могу отдать президентские печати простому полицейскому?» — надменно спросила она. Но генерал Сюэ в своем ослепительный парадном мундире выглядел так внушительно, что вскоре она послушно отдала ему требуемое.

В течение последующих четырех месяцев Сюэ и его полицейские сделали все возможное, чтобы в результате так называемых «первых китайских выборов», которые были узаконенным надувательством, победил Цао Кунь, креатура его партии. Следовало подкупить 804 депутатов парламента. Сюэ и генерал Фэн выставили в здании парламента свою охрану и обещали щедрое вознаграждение всем, кто проголосует «правильно», вследствие чего многие депутаты поспешили вернуться из своих провинций. К моменту, когда для выборов все было готово, в Пекин уже прибыло 555 членов парламента. За четыре дня до голосования, после долгого торга, они получили по пять тысяч серебряных юаней, что составляло весьма существенную сумму. 5 октября 1923 года Цао Кунь 480–ю голосами был избран президентом Китая. В награду Сюэ был произведен в полные генералы. Наград удостоились и семнадцать «особых советников» — любовницы и наложницы различных диктаторов и генералов. Этот эпизод печально известен в китайской истории как пример инсценированных выборов. О нем до сих пор вспоминают те, кто считает, что Китаю противопоказана демократия.

На следующий год в начале лета генерал Сюэ посетил Исянь. Город, хотя и небольшой, занимал стратегически важное положение. Именно здесь кончалась власть пекинского правительства и начиналась область влияния могущественного северо–восточного диктатора Чжан Цзолиня, известного под именем Старый Маршал. Официально генерал Сюэ совершал инспекционную поездку, но у него были в этих местах и личные интересы. В Исяне ему принадлежали главные зерновые склады и крупнейшие лавки, а также ссудная касса, которая одновременно выпускала и собственные деньги, имевшие хождение в городе и округе.

Для моего прапрадеда то был единственный в своем роде шанс — из тех, что выпадают раз в жизни: никогда еще он не оказывался так близко к столь важной персоне. Благодаря интригам обеспечив себе возможность сопровождать генерала Сюэ, он объявил жене, что попытается выдать за него дочь. Не то, чтобы он советовался с женой, — просто ставил ее в известность. Таковы были тогдашние обычаи, но дело было не только в обычаях: прапрадед презирал жену. В ответ она заплакала, но смолчала. Он приказал ей ни слова не говорить дочери. О том, чтобы спросить у той, согласна ли она, не могло быть и речи: брак был сделкой, не имевшей отношения к чувствам. Дочери узнавали обо всем уже после того, как семьи договаривались о свадьбе.

Прапрадед понимал, что действовать нужно исподволь. Прямое предложение руки дочери понизило бы цену товара, можно было нарваться на отказ. Генералу Сюэ следовало продемонстрировать, какое сокровище ему достанется. В те дни приличная женщина не имела случая встретиться с чужим мужчиной, поэтому Яну предстояло придумать, как продемонстрировать генералу дочь. Встреча должна была выглядеть случайной.

В Исяне имелся величественный девятисотлетний буддийский храм, построенный из драгоценных пород дерева и подымавшийся почти на тридцать метров в высоту. Он стоял в чудесной местности, в кипарисовой роще, занимавшей более двух квадратных километров. Внутри восседал девятиметровый ярко расписанный деревянный Будда, а стены украшали фрески, повествующие о его жизни. Ян, конечно, не мог не привести сюда высокого гостя. А храмы были одними из немногих мест, куда приличные женщины могли ходить сами.

В определенный день бабушке велели туда отправиться. Желая продемонстрировать свое благоговение перед Буддой, она сначала приняла ароматические ванны и несколько часов медитировала перед курильницей в маленькой кумирне: перед молитвой в храме следовало привести себя в состояние полного спокойствия и отрешености от всех тревог. В путь она отправилась в наемном экипаже в сопровождении служанки. На бабушке была юбка в складку с мелким цветочным узором, вышитым по розовому полю, и нежно–голубая — цвета утиного яйца — кофта с золотым кантом, подчеркивавшим простоту и изящество линий, с застежками–бабочками по правому борту. Свои длинные черные волосы она заплела в косу и приколола к ним шелковый темно–зеленый пион редчайшего сорта. Она не накрасилась, но обильно надушилась, как надлежало паломнице. Зайдя в храм, она преклонила колени перед огромным Буддой. Отбив перед деревянным изваянием несколько земных поклонов, она осталась на коленях, сложив руки в молитвенном жесте.

В таком положении ее и застали отец с генералом Сюэ. Они смотрели на нее из темного прохода. План прадеда удался. Поза бабушки позволяла видеть не только ее шелковые шаровары, обшитые золотой нитью, как и кофта, но и крошечные ножки в вышитых атласных туфельках.

Помолившись, бабушка трижды поклонилась Будде до земли. Вставая, слегка пошатнулась, что выглядело естественно — трудно устоять на бинтованных ножках, — и оперлась на руку служанки. В это время к ней направились генерал Сюэ и ее отец. Бабушка зарделась, опустила голову, повернулась и устремилась прочь — в полном соответствии с этикетом. Ее отец сделал шаг вперед и представил ее генералу. Она поклонилась, не поднимая головы.

Как и пристало человеку его положения, генерал не стал обсуждать эту встречу с Яном, довольно мелкой сошкой, но тот видел, что он очарован. Далее предстояло развить успех. Пару дней спустя Ян, пойдя на огромные траты, снял лучший в городе театр, заказал местную оперу и пригласил почетного гостя, генерала Сюэ. Театр, по распространенному в Китае обычаю, имел форму прямоугольника: с трех сторон под открытым небом располагались деревянные сидения, четвертой стороной служила сцена, лишенная занавеса и каких–либо декораций. Зал скорее напоминал кафе, чем европейский театр. Мужчины сидели за столами на открытой площадке, ели, пили и громко разговаривали во время представления. В стороне на возвышении находился своеобразный бельэтаж, где за столиками поменьше скромно сидели дамы, а позади стояли их служанки. Прадед посадил свою дочь так, чтобы ее хорошо было видно с места генерала Сюэ.

Она была одета гораздо более пышно, чем в храме. Ее стан облекало богато украшенное вышивкой атласное платье, а в прическе сверкали драгоценности. На этот раз она не скрывала природной живости и веселости, смеялась и болтала с подругами. Генерал Сюэ почти не смотрел на сцену.

После представления началась традиционная китайская игра — разгадывание загадок на фонарях. В одном зале играли мужчины, в другом — женщины. В каждой комнате висели десятки искусно сделанных бумажных фонарей с наклеенными на них стихотворными загадками, и тот, кто давал больше правильных ответов, выигрывал приз. Среди мужчин победителем оказался, конечно, генерал Сюэ. Среди женщин — бабушка.

Ян уже предоставил генералу возможность оценить красоту и ум своей дочери. Теперь ей следовало блеснуть талантами. Через два дня он пригласил генерала к себе на ужин.

Вечер был ясный, теплый, светила полная луна — классическая обстановка для того, чтобы слушать цинь. Отужинав, мужчины уселись на веранде, а бабушке было велено играть в саду. Со шпалеры над головой свешивались цветы, кругом благоухал жасмин — генерал был в восторге. Позднее он признался бабушке, что ее игра в лунный вечер пленила его сердце. Когда родилась моя мать, он назвал ее Баоцинь, что значит «Драгоценная цитра».

В тот же вечер он сделал предложение — не самой бабушке, разумеется, а ее отцу. Он говорил не о женитьбе — всего лишь о том, чтобы взять бабушку в наложницы, но Ян ничего другого и не ожидал. Он не сомневался, что семья Сюэ давным–давно подыскала генералу подходящую партию, да и в любом случае семья Ян была слишком скромной. Надеяться можно было разве только на то, что такому человеку, как генерал, полагалось иметь наложниц. Жены были не для удовольствия — этой цели служили наложницы. Наложница могла обрести немалую власть, но ее общественный статус в корне отличался от положения жены. Наложница была своего рода узаконенной любовницей, которую заводили и бросали по первой прихоти.

О предстоящем событии бабушка впервые узнала от своей матери всего за несколько дней до него. Бабушка склонила голову и заплакала. Сама мысль о том, что она станет наложницей, была ей ненавистна, но отец уже принял решение, а о том, чтобы противоречить родителям, нечего было и думать. Подвергать сомнению родительское решение считалось «непочтительным», а непочтительность приравнивалась к измене. Да и если бы она отказалась подчиниться воле отца, никто бы не принял этого всерьез: люди сочли бы, что она просто показывает, как ей хочется остаться с родителями. Единственным способом сказать «нет» было самоубийство. Бабушка закусила губу и не издала ни звука. В сущности, она и не могла ничего сказать, даже «да» выглядело бы грубостью, означающей, что ей не терпится покинуть родителей.

Видя, как она горюет, мать стала внушать ей, что эта партия — в их положении самая лучшая. Муж объяснил ей, как могуществен генерал: «В Пекине говорят: «Когда генерал Сюэ топает ногой, весь город трясется»». На самом деле на бабушку произвела впечатление его безупречная военная выправка. Ей льстили и комплименты в ее адрес, сказанные генералом Яну, — цветистые и очаровательные. Ни один мужчина в городе не мог сравниться с Сюэ. В пятнадцать лет она не имела ни малейшего представления о том, что значит быть наложницей, и думала, что сумеет завоевать его любовь и обрести счастье.

Генерал изрек, что она сможет остаться в Исяне, в доме, который он купит специально для нее. Это означало, что она будет жить поблизости от своей семьи, и, что еще важнее, ей не придется переселяться в его особняк, а значит — зависеть от его жены и других наложниц: все они были бы выше по статусу. В доме такого вельможи, как генерал Сюэ, женщины были пленницами, жившими в постоянных ссорах, вызванных главным образом чувством неуверенности — защитой им могла служить только благосклонность мужа. Поэтому отдельный дом, а также полная свадебная церемония, обещанные генералом, были очень важны для бабушки. Это означало, что она и вся ее семья обретут немалый престиж. Наконец, она надеялась, что теперь отец успокоится и будет лучше относиться к матери.

Госпожа Ян страдала эпилепсией и потому чувствовала себя недостойной мужа. Она всегда была ему покорна, а он относился к ней как к пустому месту, ни капли не заботясь о ее здоровье. Многие годы он попрекал ее тем, что она не родила ему сына. После рождения моей бабушки у прабабушки было несколько выкидышей, и только в 1917 году родился второй ребенок — но тоже девочка.

Прадед мечтал накопить денег на наложницу. «Свадьба» приближала исполнение этого желания, потому что генерал осыпал семью, и прежде всего прадеда, подарками. Причем роскошными, достойными такого дарителя, как генерал.

В день бракосочетания у дома семьи Ян остановился паланкин, украшенный тяжелой алой парчой и атласом. Впереди шла процессия со знаменами, табличками и шелковыми фонарями, расписанными золотыми фениксами — самым почитаемым символом женщины. В соответствии с традицией, церемония состоялась вечером, и красные фонари светились в полутьме. Оркестр из барабанов, тарелок и оглушительных духовых играл бравурные мелодии. Хорошая свадьба не могла не сопровождаться грохотом, потому что тишина воспринималась как знак чего–то постыдного. Бабушку облачили в яркие вышитые одежды, а голову и лицо спрятали под красным шелковым покрывалом. В новый дом ее везли на паланкине восемь носильщиков. В паланкине было душно и очень жарко, и она осторожно приоткрыла занавес. Выглянув из–под покрывала, она с удовольствием увидела, как люди на улицах провожают процессию глазами. Простая наложница могла рассчитывать лишь на маленький паланкин, покрытый невзрачным хлопком цвета индиго, несли бы его двое, от силы четверо, и не было бы ни процессии, ни музыки. Паланкин обнесли вокруг всего города, мимо всех четырех ворот, как того требовал торжественный ритуал, следом на тележках катили дорогие свадебные подарки, выставленные на всеобщее обозрение в больших плетеных корзинах. Показавшись всему городу, она направилась в свой новый дом — просторный роскошный особняк. Бабушка была довольна: она чувствовала, что помпезность церемонии принесла ей уважение и престиж. Исяньские старожилы отродясь не видели ничего подобного.

У дома ее ждал окруженный местными чиновниками Сюэ в полном генеральском облачении. Гостиная — центральное место в доме — сияла от блеска красных свечей и ослепительных газовых ламп. Здесь он и она поклонились табличкам Неба и Земли, потом — друг другу, а затем, в соответствии с обычаем, бабушка удалилась в брачные покои одна, а генерал Сюэ с мужчинами отправился на роскошный банкет.

Генерал три дня не выходил из дома. Бабушка была счастлива. Она думала, что любит его, а он относился к ней с грубоватой нежностью. И не говорил с ней ни о чем серьезном, следуя традиционному изречению: «Волос долог, да ум короток». Китайский мужчина должен был оставаться сдержанным и величественным даже в кругу семьи. Поэтому бабушка вела себя смиренно, по утрам массировала ему пальцы ног, а вечером играла на цине. Через неделю он внезапно заявил, что уезжает. Куда, он не сказал, и она знала, что спрашивать не стоит. Ей надлежало ждать, пока он вернется. Ждать пришлось шесть лет.

В сентябре 1924 года началась схватка между двумя основными военными группировками Северного Китая. Генерал Сюэ стал заместителем главнокомандующего пекинским гарнизоном, но несколько недель спустя его прежний союзник генерал Фэн, диктатор–христианин, перешел на сторону противника. 3 ноября Цао Кунь, которого генералы Сюэ и Фэн годом ранее посадили в президентское кресло, был вынужден подать в отставку. В тот же день пекинский гарнизон распустили, а через два дня расформировали и пекинскую полицию. Генералу Сюэ пришлось спешно покинуть столицу. Он укрылся в собственном доме в Тяньцзине — на территории французской концессии, где обладал статусом неприкосновенности. Именно сюда год назад бежал президент Ли, когда генерал Сюэ изгнал его из президентского дворца.

Жившая в Исяне бабушка оказалась в самой гуще вновь вспыхнувшей войны. Армии соперничавших диктаторов боролись за контроль над северо–востоком, причем особое значение имели города, стоявшие вдоль железных дорог, тем более транспортные узлы, такие как Исянь. Вскоре после отъезда генерала Сюэ бои докатились до самых его стен, сражения шли прямо у городских ворот. Повсеместно распространилось мародерство. Одна итальянская оружейная фирма заявила севшим на мель генералам, что в счет долга готова принять «трофейные деревни». Изнасилования были в порядке вещей. Как и многим другим женщинам, бабушке пришлось вымазать лицо сажей, чтобы выглядеть грязной и уродливой. К счастью, на этот раз Исянь отделался легко. Сражения постепенно сместились к югу, и город вернулся к нормальной жизни.

Для бабушки жить «нормальной» жизнью значило придумывать, как бы получше убить время в своем огромном доме. То была типичная постройка в северокитайском стиле: жилые здания располагались по трем сторонам четырехугольника. С четвертой, южной стороны ее замыкала двухметровая стена с круглыми «лунными» воротами, выходившими во внешний двор, который, в свою очередь, запирался двойными воротами с круглым латунным молотком.

Такие дома строились в расчете на суровый климат с ледяной зимой и знойным летом, почти без осени и весны. Летом температура поднималась выше 35° по Цельсию, зимой же опускалась до–30°, а из Сибири через степи дул пронизывающий ветер. Большую часть года пыль разъедала глаза, впивалась в кожу, и людям часто приходилось прятать лицо под маской, а то и обматывать всю голову. В закрытых двориках окна основных комнат выходили на юг, чтобы впустить как можно больше света; северные стены встречали натиск пыли и ветра. В этой части дома помещались гостиная и бабушкина спальня. В боковых флигелях — службы, там жила челядь. Полы были выложены плиткой, деревянные окна затянуты бумагой, островерхая крыша покрыта гладкой черной черепицей.

По местным понятиям, дом был роскошным — он значительно превосходил жилище ее родителей, — но бабушка чувствовала себя несчастной и одинокой. У нее была прислуга: привратник, повар и две горничные, в чьи обязанности входила не только работа по дому, но и слежка за хозяйкой. Привратнику было приказано ни под каким видом не выпускать бабушку одну. Перед отъездом генерал Сюэ рассказал ей, в качестве предостережения, историю одной из своих наложниц. Узнав, что у той была интрижка со слугой, он велел привязать ее к кровати и заткнуть рот кляпом. Затем на кляп стали капать неразбавленный спирт, и женщина постепенно задохнулась. «Конечно, я не мог порадовать ее быстрой смертью. Для женщины нет низости большей, чем предать своего мужа», — сказал он. К женской неверности генерал относился гораздо строже, чем к мужской: «Любовника я просто застрелил», — добавил он непринужденно. Бабушка так и не узнала, произошло ли все это на самом деле, но в пятнадцать лет такой рассказ, как и ожидалось, напугал ее до смерти.

С того времени бабушка жила в постоянном страхе. Не имея возможности выходить на улицу, она принуждена была создать свой мир в четырех стенах. Но даже здесь она не была полноправной хозяйкой, и ей приходилось постоянно угождать слугам, чтобы те не возвели на нее напраслину, а это настолько вошло у них в обыкновение, что она почти не надеялась остановить их. Она осыпала их подарками и устраивала игру в маджонг, потому что выигравший обязан был давать слугам щедрые чаевые.

Она не испытывала нехватки в деньгах. Генерал регулярно посылал ей содержание, которое каждый месяц доставлял управляющий его ссудной кассы. Он же оплачивал ее проигрыши.

Игра в маджонг была обычным времяпрепровождением наложниц по всему Китаю. Как и в курении опиума, который был легко доступен, в нем видели средство держать таких, как она, в состоянии одурения и покорности. Многие наложницы, борясь с одиночеством, становились наркоманками. Генерал убеждал бабушку приобрести эту привычку, но она его не послушала.

Пожалуй, единственным предлогом, позволявшим ей покидать дом, служила опера. А вообще ей приходилось по целым дням сидеть дома. Она много читала, в основном пьесы и романы, и ухаживала за любимыми цветами: бальзамином, гибискусом, ялапой и китайской розой, которые, как и карликовые деревья, выращивала у себя во дворе в горшках. Другим утешением пленницы, сидевшей в золотой клетке, была кошка. Правда, бабушке дозволялось навещать родителей, но смотрели на это неодобрительно, и оставаться там на ночь не разрешалось. Хотя только с родителями и можно было поговорить, посещала она их с тяжелым чувством. Отец благодаря родству с генералом Сюэ получил пост заместителя начальника полиции, приобрел землю и другую собственность. Каждый раз, когда она открывала рот, чтобы посетовать на свои несчастья, отец начинал ее отчитывать — твердил, что добродетельная женщина должна держать свои чувства в узде и не иметь иных желаний, кроме как выполнять свой долг перед мужем. Скучать по мужу было правильно и добродетельно — женщине не пристало жаловаться. На самом–то деле, добродетельной женщине вообще не полагалось иметь свою точку зрения, и уж во всяком случае она никак не могла бесстыдно позволить себе ее высказывать. Частенько он поминал китайскую поговорку: «Если ты замужем за петухом, слушайся петуха; если замужем за псом, слушайся пса».

Миновало шесть лет. Вначале пришло несколько писем, потом наступило полное молчание. У бабушки не было ни малейшей возможности разрядить свою нервную и сексуальную энергию, она не могла даже мерить шагами комнаты — лишь осторожно семенила на маленьких ножках. Сперва, надеясь получить от генерала хоть какую–нибудь весточку, она то и дело воскрешала в памяти свою короткую жизнь с ним и ностальгически вспоминала даже свое полное физическое и психологическое ему подчинение. Бабушка очень скучала по генералу, хотя и знала, что она лишь одна из множества его наложниц, рассеянных, должно быть, по городам и весям всего Китая, и никогда не мечтала провести с ним рядом жизнь; и все же тосковала, ведь он был ее единственной надеждой на сносное существование.

Но недели превращались в месяцы, а месяцы — в годы, и тоска ее притупилась. Постепенно бабушка поняла, что она — игрушка, к которой он вернется, когда ему заблагорассудится. Теперь ей не на чем было сосредоточить бушевавшие в душе чувства. Загнанные в смирительную рубашку, они иногда вырывались на свободу, и тогда бабушка не знала, что с собой делать. Порой она теряла сознание и падала на пол. Такие обмороки повторялись потом до конца ее жизни.

Однажды — шесть лет спустя после того, как он «ненадолго» отлучился из дому — генерал вернулся. Встреча весьма отличалась от того, о чем она мечтала в начале их разлуки. Тогда она думала, что отдастся ему безоглядно, но теперь находила в себе лишь сдержанную почтительность. Ее также мучило беспокойство, что она, быть может, обидела кого–нибудь из слуг и они оговорят ее, чтобы снискать расположение хозяина и погубить ее. Но все прошло гладко. Генерал, которому было уже за пятьдесят, казалось, смягчился и выглядел далеко не так величественно. Как она и ожидала, он ни слова не сказал о том, где был, почему столь неожиданно ее покинул и зачем приехал, а она и не спрашивала. И не только потому, что не хотела получить выговор за любопытство, — ей было все равно.

В действительности все это время генерал находился совсем неподалеку. Он вел спокойную жизнь богатого, удалившегося на покой чиновника, деля свой досуг между домом в Тяньцзине и загородным особняком в Лулуне. Мир, где он некогда блистал, уходил в прошлое. Генералы, как и система вассальной зависимости, уже ничего не значили: большая часть Китая управлялась единой силой — Гоминьданом, то есть националистами, возглавляемыми Чан Кайши. В ознаменование разрыва с прошлым хаосом и начала новой, стабильной жизни Гоминьдан перенес столицу из Пекина («Северной столицы») в Нанкин («Южную столицу»). В 1928 году японцы, проявлявшие в регионе все большую активность, убили правителя Маньчжурии Чжан Цзолиня — Старого Маршала. Его сын, Чжан Сюэлян (известный как Молодой Маршал), примкнул к Гоминьдану и формально объединил Маньчжурию и остальной Китай, хотя Гоминьдан так и не смог реально взять власть в Маньчжурии в свои руки.

Генерал Сюэ пробыл в доме бабушки недолго. Точно так же, как и в первый раз, через несколько дней он внезапно объявил, что уезжает. В ночь накануне отъезда он попросил бабушку отправиться в Лулун вместе с ним. У нее замерло сердце. Если бы он приказал ей ехать, это означало бы пожизненное заключение в одном доме с его женой и наложницами. Бабушка была в смятении. Массируя ему ноги, она смиренно умоляла генерала позволить ей остаться в Исяне. Она поблагодарила его за необычайную доброту, с какой он разрешил ей в свое время не расставаться с родителями, и мягко напомнила, что мать ее нездорова: у той только что родился третий ребенок, желанный сын. Она сказала, что хотела бы исполнить свой дочерний долг, не переставая, конечно же, служить ему, мужу и повелителю, всякий раз, когда он удостоит Исянь своим посещением. На следующий день она уложила его вещи, и он отбыл в одиночестве. Уезжая, он, как и при своем появлении, осыпал ее драгоценностями: золотом, серебром, нефритом, жемчугом и изумрудами. Подобно многим мужчинам его сорта, он верил, что таков путь к женскому сердцу. Ведь для женщин вроде моей бабушки драгоценности были единственным надежным обеспечением в жизни.

Вскоре бабушка поняла, что беременна. В семнадцатый день третьей луны, весной 1931 года, она родила девочку — мою маму. Она написала об этом генералу Сюэ и получила ответ с указанием назвать дочку Баоцинь и привезти ее в Лулун, как только обе они будут в силах совершить долгое путешествие.

Бабушка была на седьмом небе от счастья, ведь теперь у нее был ребенок. Она обрела цель в жизни и отдавала всю свою любовь и энергию дочери. Год она прожила счастливо. Генерал Сюэ не раз просил ее приехать в Лулун, но ей неизменно удавалось найти какую–нибудь отговорку. Затем, в середине лета 1932 года, пришла телеграмма: генерал Сюэ тяжко болен и бабушка должна незамедлительно явиться вместе с дочерью. Тон телеграммы давал понять, что на этот раз отказаться невозможно.

До Лулуна было более трехсот километров, и для бабушки, которая никогда никуда не ездила, это означало дальнюю дорогу. Дополнительное затруднение представляли собой забинтованные ножки: бабушка не могла нести багаж, тем более с маленьким ребенком на руках. Она решила взять с собой младшую сестру — четырнадцатилетнюю Юйлань, которую звала просто Лань.

Поездка была опасной. Китай опять сотрясала война. В сентябре 1931 года Япония, непрерывно расширявшая свое влияние в регионе, предприняла крупномасштабное наступление на Маньчжурию, и 6 января 1932 года японские войска заняли Исянь. Два месяца спустя японцы объявили о создании нового государства, названного ими Маньчжоу–го («Страна маньчжур»), которое занимало большую часть северо–восточного Китая, то есть территорию размером с Францию и Германию, вместе взятые. Японцы утверждали, что Маньчжоу–го — независимая страна, но на самом деле ею управляли из Токио. Во главе государства поставили Пу И, последнего императора Китая, лишенного престола еще ребенком. Вначале он назывался «руководителем правительства»; позднее, в 1934 году, его провозгласили императором. Все это мало что значило для бабушки, почти лишенной связей с внешним миром. Большая часть населения фаталистически относилась к происходившему вокруг, поскольку что–либо изменить была не в силах. В глазах многих Пу И был законным правителем, маньчжурским императором и Сыном Неба. За двадцать лет, прошедшие после республиканской революции, в стране так и не сформировалось общество, способное выработать новую, немонархическую систему правления. Кроме того, у жителей Маньчжурии отсутствовало сколько–нибудь ясное представление о том, что они жители страны под названием Китай.

Жарким летним днем 1932 года бабушка, ее сестра и моя мама сели в Исяне в поезд и отправились на юг. Они покинули пределы Маньчжурии, проехав городок Шаньхайгуань, где Великая стена спускается с гор к морю. Когда паровоз с пыхтением мчался по прибрежной равнине, они могли видеть, как меняется пейзаж: в отличие от голой, коричнево–желтой почвы маньчжурских степей, земля здесь была темной, а растительность — густой, почти пышной по сравнению с северо–востоком. Миновав Великую стену, поезд повернул в сторону от моря и примерно час спустя прибыл в город Чанли, где они увидели перед собой здание с зеленой крышей, похожее на вокзал в каком–нибудь сибирском городе.

Бабушка наняла телегу и поехала по ухабистой пыльной дороге на север, по направлению к особняку генерала Сюэ, который находился километрах в тридцати, у стены городка Яньхэин, бывшего крупного военного лагеря, где часто появлялись маньчжурские императоры в окружении свиты. По этой причине дорога носила величественное название Императорского пути. Ее обрамляли тополя, сверкавшие на солнце светло–зеленой листвой. За ними расстилались персиковые сады, прекрасно плодоносившие на песчаных почвах. Однако бабушка, утомленная пылью и тряской, не могла наслаждаться чудесными видами. Все ее мысли были сосредоточены на том, что их ждет в конце пути.

Особняк с первого взгляда поразил ее своей величественностью. Огромные главные ворота охраняла вооруженная стража, застывшая по стойке «смирно» рядом с гигантскими статуями лежащих львов. В ряд выстроились восемь каменных столбиков для привязи лошадей: половина из них имела форму слонов, другая половина — обезьян. Эти животные были выбраны неслучайно: по–китайски одинаково звучат слова «слон» и «высокий пост» (сян ), «обезьяна» и «аристократия» (хоу ).

Когда телега через главные ворота въехала во внутренний двор, бабушка увидела перед собой лишь высокую пустую стену. В стороне она заметила вторые ворота. То был классический китайский прием: маскировочная стена, не дававшая посторонним заглядывать в чужой двор, а врагам — прицеливаться и стрелять через переднюю дверь. Как только они въехали во внутренние ворота, рядом с бабушкой откуда ни возьмись появилась служанка и бесцеремонно унесла ребенка. Другая служанка повела бабушку вверх по лестнице в гостиную жены генерала Сюэ. Войдя в комнату, бабушка встала на колени и коснулась головой земли со словами: «Здравствуйте, госпожа» — как того требовал этикет. Бабушкину сестру в комнату не допустили, а велели стоять снаружи — как служанке. В этом не было ничего особенного: родственники наложницы членами семьи не считались. После того, как бабушка отбила достаточное число поклонов, жена генерала позволила ей встать, формой обращения дав понять, что в домашней иерархии она занимает место младшей наложницы, что было ближе к статусу привилегированной служанки, чем жены.

Жена генерала велела ей сесть. Бабушке нужно было молниеносно принять решение. В традиционном китайском доме место, где человек сидит, соответствует его положению. Жена генерала Сюэ сидела в северной части комнаты, как ей и подобало. Рядом, отделенный от нее столиком, стоял другой стул, тоже обращенный к югу: то было место генерала. Вдоль стен стояли в ряд стулья для людей разного статуса. Бабушка засеменила назад и села на один из стульев, располагавшихся у самой двери, чтобы показать свое смирение. Тогда жена попросила ее сесть поближе — совсем чуть–чуть. Она должна была проявить некоторое великодушие.

Когда бабушка села, жена сказала ей, что теперь дочь будет воспитываться как ее (законной жены) собственный ребенок и называть мамой ее, а не родную мать. Бабушке же следовало держаться с ребенком так, как полагалось младшей наложнице.

Позвали служанку, чтобы она увела бабушку. У бабушки разрывалось сердце, но она дала себе волю и разрыдалась только в своей комнате. У нее еще были красные глаза, когда ее отвели ко второй наложнице генерала Сюэ, его любимице, управлявшей хозяйством. Она была красивая, с тонким лицом и, к бабушкиному удивлению, отнеслась к ней вполне сочувственно. Однако бабушка не позволила себе поплакать с ней вместе. В этой новой, непривычной обстановке, интуитивно чувствовала она, лучшей тактикой была осторожность.

В тот же день ее повели навещать «мужа», позволив взять с собой ребенка. Генерал лежал на кане — распространенной в северном Китае прямоугольной лежанке высотой чуть меньше метра, нагреваемой снизу кирпичной печью. Вокруг распростертого на ложе генерала стояли на коленях две не то наложницы, не то служанки, массировавшие ему ноги и живот. Глаза генерала Сюэ были закрыты, кожа имела землистый оттенок. Бабушка наклонилась над кроватью и нежно позвала его. Он открыл глаза и с трудом улыбнулся. Бабушка положила девочку на кровать рядом с ним и сказала: «Это Баоцинь». Сделав, казалось, невероятное усилие, генерал Сюэ слабо погладил ребенка по головке и проговорил: «Баоцинь похожа на тебя. Она очень хорошенькая». Потом закрыл глаза.

Бабушка окликнула его, но он не открыл глаз. Она видела, что он тяжело болен, возможно, умирает. Она взяла малышку на руки и крепко прижала к себе. Но лишь на мгновение: жена генерала, маячившая неподалеку, тотчас нетерпеливо потянула ее за рукав. За дверью она предупредила бабушку, что та не должна беспокоить хозяина слишком часто, а лучше и вовсе этого не делать. Ей надлежало оставаться в своей комнате, пока ее не позовут.

Бабушкино сердце трепетало от страха. Она была наложницей, и их с дочерью жизнь подвергалась большой, быть может, смертельной опасности. У нее не было никаких прав. Если генерал умрет, ее судьба всецело будет зависеть от воли жены, которая вправе решать, жить ей или умереть. Та могла сделать все, что ей вздумается: продать бабушку богатому мужчине, а то и в бордель, что было весьма распространено. Тогда моя бабушка уже никогда не увидала бы свою дочь. Она понимала, что нужно забрать ребенка и бежать при первой же возможности.

Вернувшись в свою комнату, бабушка постаралась успокоиться — нужно было продумать план побега. Но стоило ей хоть на миг сосредоточиться, как в голову ударяла кровь. У нее подкашивались ноги, и передвигаться она могла, лишь опираясь на мебель. Не выдержав, она вновь разрыдалась — отчасти от злости на судьбу, потому что не находила выхода из положения. Хуже всего было то, что генерал мог умереть в любую минуту и навсегда оставить ее в ловушке.

Постепенно она сумела взять себя в руки и вернуть мыслям ясность. Она стала шаг за шагом осматривать особняк. Он был разделен на множество двориков, располагавшихся на большой территории, огороженной высокими стенами. Даже сад разбивали, исходя скорее из соображений безопасности, чем эстетики. Там росло несколько кипарисов, берез и слив мэйхуа, но все — вдали от стен. Чтобы потенциальному убийце негде было спрятаться, не посадили даже крупных кустов. Двое ворот, которые вели из сада, запирались на висячий замок, а у внешних ворот круглосуточно стояли вооруженные стражники.

Бабушка не имела права покидать огороженную территорию. Ей дозволялось ежедневно навещать генерала, но только в составе своеобразной «туристической группы» — вместе с другими женщинами: в порядке очереди она приближалась к его кровати и чуть слышно говорила: «Здравствуйте, господин».

Постепенно она стала лучше представлять себе ситуацию в доме. Из женщин наибольшим влиянием, помимо жены генерала, пользовалась вторая наложница. Бабушка поняла: та велела челяди обращаться с ней хорошо, что очень облегчило ей жизнь. В таких домах отношение слуг определялось статусом тех, к кому они были приставлены: они заискивали перед теми, кто был в фаворе, и третировали впавших в опалу. К тому же у второй наложницы была дочь чуть старше моей матери, что стало еще одним связующим звеном между двумя женщинами. Этим же объяснялась благосклонность к наложнице генерала Сюэ, у которого, не считая моей матери, не было других детей.

Через месяц, когда они со второй наложницей уже стали подругами, бабушка пошла к жене генерала и сказала, что ей нужно домой: привезти кое–что из нарядов. Жена дала свое согласие, но когда бабушка спросила, нельзя ли ей взять с собой дочку попрощаться с дедушкой и бабушкой, та отказала. Девочке, в чьих жилах текла кровь рода Сюэ, нельзя было покидать пределы дома.

Итак, бабушка отправилась одна по пыльной дороге, ведущей в Чанли. Кучер высадил ее у станции, и она, порасспросив околачивавшийся там люд, нашла двух парней с лошадьми, изъявивших готовность ей помочь. Дождавшись ночи, они устремились коротким путем обратно в Лулун. Один из верховых посадил ее в седло, а сам бежал впереди, держа лошадь под уздцы.

Добравшись до особняка, бабушка пробралась к задним воротам и подала условный знак. Через несколько минут, которые показались ей часами, калитка в воротах распахнулась, и оттуда выбежала бабушкина сестра с моей мамой на руках. Калитку оставила открытой сговорившаяся с бабушкой вторая наложница, она же ударила по воротам топором — будто их взламывали.

У бабушки не было времени приласкать мою маму, к тому же она не хотела ее будить, чтобы девочка не подняла шум и не привлекла внимание охраны. Бабушка с сестрой сели на лошадей, маму привязали к спине одного из верховых, и заговорщики исчезли в ночи. Верховым хорошо заплатили, и они мчались во весь дух. К рассвету беглецы добрались до Чанли, и прежде чем поднялась тревога, они уже ехали в поезде на север. Когда, наконец, на закате поезд прибыл в Исянь, бабушка упала на землю и долго лежала не в силах пошевелиться.

В трехстах километрах от Лулуна она была в относительной безопасности. Она не могла взять дочь к себе в дом из–за слуг, поэтому попросила школьную подругу спрятать девочку у себя. Подруга жила у свекра, маньчжурского врача по фамилии Ся. Он пользовался славой доброго человека, не способного предать друга или отказать в помощи.

Было ясно, что семья Сюэ не станет преследовать простую наложницу. Для них важна была только моя мать, отпрыск рода Сюэ. Бабушка послала в Лулун телеграмму, в которой говорилось, что в поезде ребенок заболел и умер. Последовало томительное молчание, во время которого бабушкино настроение менялось поминутно, она бросалась из одной крайности в другую: то у нее возникало чувство, что семья ей поверила, то она мучилась мыслями, что все не так и враги уже послали головорезов за ней или ее дочерью. В конце концов она успокоила себя тем, что семья Сюэ слишком занята надвигающейся смертью патриарха, чтобы тратить силы на наложницу, и что, возможно, другим женщинам выгодно отсутствие девочки.

Поверив наконец, что семья генерала оставила ее в покое, бабушка поселилась в своем исяньском доме вместе с дочкой. Даже на слуг она больше не обращала внимания, потому что знала: «муж» не приедет. Вестей из Лулуна не поступало более года. В один из осенних дней 1933 года бабушка получила телеграмму: генерал Сюэ скончался и ей предписывается немедленно явиться в Лулун на похороны.

Генерал умер в Тяньцзине в сентябре. Его тело доставили в Лулун в лакированном гробу, затянутом красной парчой, вместе с двумя другими гробами: один был покрыт лаком и украшен красным шелком, как и его собственный, а другой — простой, из обычного дерева. В первом гробу покоилось тело одной из генеральских наложниц, проглотившей опиум, чтобы сопроводить его в мир иной, — это почиталось вершиной супружеской верности. Позднее в особняке генерала Сюэ в ее честь установили табличку с каллиграфией знаменитого военного правителя У Пэйфу. Во втором гробу лежали останки другой наложницы, скончавшейся от тифа двумя годами ранее. По обычаю, ее тело извлекли из земли, чтобы похоронить рядом с генералом Сюэ. Наложницу положили в обычный деревянный гроб потому, что смерть от ужасной болезни считалась знаком дурной судьбы. В каждый гроб поместили ртуть и древесный уголь, чтобы предохранить трупы от тления, а во рту у покойных были жемчужины.

Генерала Сюэ и наложниц похоронили в одной могиле. Жена и остальные наложницы со временем должны были найти там же последний приют. На похоронах полагалось, чтобы обряд призывания души покойного исполнял его сын, держа в руках особое знамя. Поскольку у генерала не было сына, жена усыновила для этой цели его десятилетнего племянника. На мальчика была возложена и другая задача: стоя у гроба, он должен был выкрикивать: «Берегись!» Согласно традиции, в противном случае покойник пострадал бы от гвоздей.

Место захоронения выбрал сам генерал Сюэ в соответствии с принципами геомантии (геомантия, или фэншуй — традиционное китайское учение о местах, благоприятных или неблагоприятных для постройки домов, захоронений и т. п.): могилу должен окружать красивый безмятежный пейзаж. За ней, на севере, возвышались далекие горы, а с южной стороны между эвкалиптами бежал ручей. Тем самым генерал выразил желание иметь позади твердую опору — горы, а перед собой — отражение сияющего солнца, символ процветания.

Однако бабушка никогда так и не посетила этого места: она сделала вид, что не получала никакого письма и на похороны не поехала. Очень скоро к ней перестал являться управляющий ссудной кассы с содержанием. Через неделю после похорон бабушкины родители получили письмо от жены генерала Сюэ. Последними его словами было повеление вернуть бабушке независимость. Для того времени он поступил на редкость просвещенно, и бабушка не могла поверить своей удаче.

В двадцать четыре года она обрела свободу.

2. «Сладкая ключевая вода»: Замужем за маньчжурским врачом (1933–1938)

В письме жены генерала Сюэ содержалась просьба к бабушкиным родителям забрать дочь к себе. Хотя она была выражена в традиционно–уклончивой манере, бабушка понимала, что это приказ освободить дом.

Отец встретил дочь с явной неохотой. Он давно перестал притворяться добрым семьянином. Породнившись с генералом Сюэ, он резко пошел наверх. Заняв должность заместителя начальника полиции и войдя в круг людей со связями, он приобрел довольно значительное состояние, купил землю и пристрастился к опиуму.

Едва получив новое назначение, он тут же завел наложницу–монголку, которую ему подарил его непосредственный начальник. То был обычный подарок коллеге, восходящему по служебной лестнице, и начальник местной полиции был только рад сделать приятное протеже генерала Сюэ. Однако прадед вскоре стал подумывать о новой наложнице, ибо такому человеку, как он, подобало иметь их как можно больше — то было свидетельство высокого статуса. Долго искать не пришлось: у наложницы была сестра.

Когда бабушка вернулась к родителям, обстановка в доме сильно отличалась от той, что была десять лет назад. У одной из наложниц родилась дочь — ровесница моей матери. Бабушкина сестра Лань еще не вышла замуж, несмотря на «солидный» возраст (шестнадцать лет), что выводило Яна из себя.

Из одного змеиного гнезда бабушка угодила в другое. И сама она, и ее мать вызывали у отца раздражение. Жена раздражала его самим своим присутствием, а после того, как он завел привлекательных наложниц, он стал еще нетерпимее. За стол он садился с наложницами, а жену отсылал есть отдельно. Дочь же раздражала его потому, что, вернувшись, нарушила порядок в выстроенном им домашнем мирке.

Кроме того, отец боялся, что она наведет на него порчу (кэ ), потому что у нее умер муж. В те дни вдова внушала суеверный страх: ее считали ответственной за смерть мужа. Прадед опасался, что дочь сглазит его, спугнет удачу, и хотел, чтобы она поскорее убралась подальше.

Да и наложницы его подзуживали. Ведь они заправляли в доме по–своему. Прабабушка была человеком мягким, даже слабым. Хотя теоретически у нее был более высокий статус, чем у наложниц, на деле она всецело зависела от их капризов. В 1930 году у нее родился сын Юйлинь. Это лишило наложниц уверенности в завтрашнем дне: после смерти главы семьи все имущество автоматически наследовал сын. Они выходили из себя, если Ян выказывал хоть какую–то приязнь к собственному ребенку. С тех пор, как родился Юйлинь, они усилили психологическую войну против прабабушки и выживали ее из собственного дома. С ней разговаривали подчеркнуто холодно, с каменным выражением лица, да и поводом для общения служили лишь придирки и жалобы. От мужа, который не стал презирать ее меньше после рождения сына, она не получала никакой поддержки. Он нашел новые поводы для недовольства.

Характером бабушка была сильнее своей матери, а пережитые за десять лет несчастья лишь закалили его. Ее побаивался даже собственный отец. Она сказала себе, что больше никогда не покорится ему и будет бороться за себя и за мать. В ее присутствии наложницам приходилось вести себя осторожнее и даже порой услужливо улыбаться.

В такой атмосфере жила моя мама с двух до четырех лет — в годы, когда формируется человеческая личность. Даже материнская любовь не могла полностью оградить ее от напряжения, царившего в доме.

Бабушка была теперь красивой молодой женщиной чуть старше двадцати. Она обладала многими достоинствами, и несколько человек сватались к ней. Но так как она побывала в наложницах, жениться по–настоящему готовы были только бедняки, которые никак не устраивали господина Яна.

Бабушка вдоволь насмотрелась на мир наложниц, полный злобы и мелочной мстительности, где существовал только выбор между тем, чтобы стать жертвой или сделать своими жертвами других. Единственное, чего она желала, — спокойно растить дочь.

Отец надоедал ей требованиями выйти замуж, иногда намекая, иногда прямо заявляя, что она должна слезть с его шеи. Но идти ей было некуда. Негде было жить, негде работать. Через какое–то время от постоянного перенапряжения у бабушки случился нервный срыв. Позвали врача. Пришел доктор Ся, в чьем доме три года назад после побега из особняка генерала Сюэ прятали мою мать. В соответствии с господствовавшим тогда строгим разделением полов, доктор Ся никогда не видел мою бабушку, хотя она была подругой его невестки. Войдя в комнату, он был так потрясен бабушкиной красотой, что в смущении вышел обратно и пробормотал служанке, что плохо себя чувствует. Постепенно к нему вернулось самообладание, он вернулся и обстоятельно поговорил с ней. Это был первый мужчина, с которым бабушка смогла поделиться мыслями и чувствами, и она поведала ему все свои горести и надежды •— правда, сдержанно, как и подобает женщине, говорящей с посторонним. Доктор отнесся к ней сердечно и тепло: бабушка впервые ощутила, что ее понимают. Вскоре они полюбили друг друга, и доктор Ся сделал ей предложение. Вдобавок он сказал бабушке, что хотел бы жениться на ней по–настоящему, а мою мать вырастить как собственную дочь. Бабушка дала согласие, плача от радости. Ее отец тоже был доволен, хотя не преминул сообщить доктору Ся, что не может дать за ней приданого. Доктор Ся ответил, что это не имеет значения.

У доктора Ся — традиционного китайского медика — была в Исяне обширная практика и прекрасная профессиональная репутация. По национальности он был не ханьцем, как семья Ян и большинство жителей Китая, а маньчжуром, представителем народа, исконно населявшего эти места. Его предки служили лекарями при дворах маньчжурских императоров и не раз удостаивались почестей за свои услуги.

Доктор Ся пользовался славой не только замечательного врача, но и очень доброго человека, часто лечившего бедняков бесплатно. Это был крупный человек, больше метра восьмидесяти ростом, но, несмотря на внушительные размеры, изящный в движениях. Он всегда носил традиционные длинные одежды. У него были добрые карие глаза, бородка и длинные свисающие усы. И лицо, и вся его фигура излучали спокойствие.

Доктор сделал бабушке предложение будучи человеком преклонного возраста. Ему исполнилось шестьдесят пять лет, он был вдовцом с тремя взрослыми женатыми сыновьями и замужней дочерью. Сыновья жили вместе с ним. Старший управлял домом и семейной фермой, средний — врач — работал с отцом, а третий, муж бабушкиной одноклассницы, учительствовал. У сыновей было восемь человек детей, один из которых уже женился и сам имел сына.

Доктор Ся позвал сыновей к себе в кабинет и сообщил о своих планах. Они слушали с недоверием, обмениваясь украдкой недобрыми взглядами. Повисло тяжелое молчание. Затем старший сказал: «Полагаю, отец, ты хочешь взять ее в наложницы». Доктор возразил, что собирается жениться. Это имело огромное значение, потому что бабушка стала бы мачехой его сыновьям, представительницей старшего поколения, окруженной не меньшим почетом, чем ее супруг. В китайской семье младшее поколение обязано было смотреть на старших снизу вверх и подчеркивать разницу в положении соответствующим поведением; доктор же придерживался еще более строгого этикета — маньчжурского. Младшим надлежало выражать старшим свое почтение утром и вечером: мужчины становились на колени, а женщины делали нечто вроде реверанса. По праздникам мужчины били полные поклоны. То, что бабушка некогда была наложницей, а также разница в возрасте, означало, что им придется повиноваться женщине намного моложе и ниже их по статусу, и сыновья не могли с этим смириться.

Они собрались всей семьей и довели себя до состояния крайнего негодования. Даже невестка, бабушкина школьная подруга, расстроилась, потому что женитьба свекра кардинально изменила бы ее отношения с бывшей одноклассницей. Она уже не смогла бы есть с ней за одним столом или даже сидеть вместе с ней; ей пришлось бы выполнять малейшие бабушкины желания и даже отбивать перед ней поклоны.

Все члены семьи — сыновья, невестки, внуки, даже правнук — по очереди ходили к доктору Ся, чтобы умолить его «пощадить чувства близких». Они падали на колени, простирались в земном поклоне, плакали и рыдали.

Они умоляли доктора Ся вспомнить, что он маньчжур и, согласно древнему маньчжурскому обычаю, человек его положения не должен жениться на китаянке. Доктор Ся заметил, что правило давно отменили. Дети отвечали: если он настоящий маньчжур, то все равно должен ему следовать. Они не переставали напоминать ему о разнице в возрасте. Один из членов семьи привел древнее изречение: «Молодая жена старого мужа принадлежит другому мужчине».

Еще тяжелее доктор Ся переживал эмоциональный шантаж — особенно слова о том, что, если он возьмет в жены бывшую наложницу, это отразится на положении его детей. Он понимал — дети действительно «потеряют лицо» («Потеря лица» — одно из основополагающих понятий китайской этики, означающее крайнюю степень позора), и чувствовал себя виноватым. Но доктор Ся считал, что на первое место он должен ставить счастье бабушки. Если бы он взял ее в наложницы, она не только потеряла бы лицо, но превратилась бы в рабыню всей семьи. Чтобы его любовь служила ей защитой, она должна была стать его полноправной женой.

Доктор Ся просил семью уважить желание старика. Но и семья и общество считали, что безответственным желаниям потакать нельзя. Некоторые намекали, что он впал в старческое слабоумие. Другие говорили: «У вас уже есть сыновья, внуки и даже правнук — большая, благополучная семья. Чего вам не хватает? Зачем на ней жениться

Доводов становилось все больше. На сцене появлялись все новые и новые родственники и друзья, приглашаемые сыновьями. Они единогласно утверждали: женитьба — безумная затея. Затем набрасывались на бабушку: «Вновь собираться замуж, когда еще не остыл труп покойного мужа!» «Эта женщина все рассчитала: не хочет быть наложницей — ей нужно быть полноправной женой! Если она в самом деле любит вас, почему ее не устраивает положение наложницы?» Бабушке приписывали коварные замыслы: она интригами хочет заставить доктора Ся взять ее в жены, а потом захватит власть в семье и будет дурно обращаться с его детьми и внуками. Распускали слухи, будто бабушка покушается на деньги доктора Ся. За всеми этими разговорами о пристойности, нравственности и подлинном благе для доктора скрывалось одно — тревога о том, кому достанется его имущество. Родственники боялись, что бабушка завладеет его богатством, потому что, будучи женой, станет хозяйкой дома.

Доктор Ся был состоятельным человеком. Ему принадлежало восемьсот гектаров земли в уезде Исянь, а также несколько участков к югу от Великой стены. Он построил в городе просторный дом из серого кирпича с изящной белой каемкой. Беленые потолки и обои на стенах, закрывавшие балки и стыки, служили немаловажным признаком благосостояния. Кроме того, он владел аптечной лавкой, имел обширную медицинскую практику.

Увидев, что уговоры безрезультатны, семья решила оказать давление на бабушку. Однажды ей нанесла визит невестка, ее школьная подруга. После чая и легкой болтовни подруга заговорила наконец о том, ради чего пришла. Бабушка залилась слезами и, как было между ними принято, взяла ее за руку. «Что бы ты сделала на моем месте?» — спросила она. Не получив ответа, она поспешно продолжала: «Ты знаешь, что такое наложница. Ты ведь не хотела бы для себя такой судьбы? Знаешь, есть изречение Конфуция: «Цзян синь би синь — представь, что мое сердце — твое?!»» Иногда лучше воззвать к высоким чувствам собеседника и напомнить заповедь Учителя, чем ответить прямым отказом.

Подруга вернулась домой с чувством вины и сообщила о своей неудаче. Она намекнула, что ей не хватило духа сильнее надавить на бабушку. Она обрела единомышленника в лице Дэгуя, среднего сына доктора Ся. Дэгуй работал врачом вместе с отцом и был к нему ближе, чем братья. Он сказал, что они не должны мешать этому браку. Младший сын тоже пошел было на попятный, когда жена описала ему бабушкино отчаяние. Более всех негодовали старший сын с женой. Увидев, что остальные дрогнули, жена сказала мужу: «Конечно, им все равно. У них есть ремесло. Эта женщина его не отнимет. Но что есть у тебя? Ты всего лишь управляешь состоянием старика — а оно отойдет ей и ее дочери. Что станется со мной, бедной, что станется с нашими бедными детьми? Нам негде будет голову преклонить. Может быть, нам всем умереть? Может быть, твой отец этого и хочет? Может быть, мне нужно покончить с собой, чтобы они успокоились?!» Все это сопровождалось горестными воплями и потоками слез. Муж взволнованно ответил: «Дай мне сроку до завтра».

Проснувшись на следующее утро, доктор Ся обнаружил у дверей спальни пятнадцать человек — всю свою семью, кроме Дэгуя. Как только старик появился, старший сын выкрикнул: «Поклоны!» — и все разом пали ниц; затем дрожащим от волнения голосом он провозгласил: «Отец, ваши дети и вся ваша семья останутся здесь и будут кланяться, пока не умрут, если вы не задумаетесь о нас, ваших родственниках, и более всего — о себе самом».

Доктор Ся затрясся от ярости. Он велел им встать, но прежде чем кто–либо успел пошевельнуться, старший сын воскликнул: «Нет, отец, мы не встанем, если вы не отмените свадьбу!» Доктор Ся попробовал вразумить его, но тот продолжал возражать дрожащим голосом, выводя старика из себя. Наконец доктор сказал: «Я знаю, о чем вы думаете. Мне недолго осталось. Вы боитесь вашей будущей мачехи, но у меня нет ни малейшего сомнения, что она будет обходиться с вами очень хорошо. Я знаю — у нее доброе сердце. Вы понимаете, что я не могу предложить вам никакого другого доказательства, кроме ее достоинств...»

При слове «достоинства» старший сын громко фыркнул: «Какие «достоинства» могут быть у наложницы? Начнем с того, что хорошая женщина в наложницы бы не пошла!» Затем он стал оскорблять бабушку. Тут доктор Ся не выдержал. Он поднял палку и принялся колотить ею сына.

Всю свою жизнь доктор Ся был воплощением спокойствия и самообладания. Семья, продолжавшая стоять на коленях, была потрясена. Правнук истерически заголосил. Старший сын на мгновение потерял дар речи, но тут же вновь закричал, уже не только от физической боли, но и от раненной гордости, уязвленный побоями в присутствии своей семьи. Доктор Ся остановился, запыхавшись от гнева и изнеможения. Сын тут же продолжил выкрикивать оскорбления в бабушкин адрес. Отец, вне себя, приказал ему замолчать и так его ударил, что сломал палку.

Сын на мгновение замер от унижения и боли. Потом выхватил пистолет и посмотрел доктору Ся прямо в глаза.

«Верный подданный увещевает императора своей смертью. Почтительный сын так же ведет себя с отцом. Я могу убедить вас, лишь распрощавшись с жизнью!» Прогремел выстрел. Сын покачнулся и рухнул на пол — он пустил себе пулю в живот.

Его тут же отправили на повозке в ближайшую больницу, где он на следующий день умер. Возможно, он не собирался накладывать на себя руки, а просто хотел сделать театральный жест, чтобы поколебать сопротивление отца.

Смерть сына сломила доктора Ся. Хотя внешне он держался спокойно, как и прежде, люди, его знавшие, видели, что это спокойствие омрачено глубокой печалью. С тех пор он стал подвержен приступам меланхолии, нисколько не похожей на его былую невозмутимость.

Исянь бурлил негодованием, слухами, обвинениями. Доктору Ся и особенно бабушке давали понять, что вина за происшедшее лежит на них. Но доктор решил показать, что его ничто не остановит. Вскоре после похорон он назначил день свадьбы. Он предупредил детей, что им предстоит воздавать надлежащие почести своей новой матери, и послал приглашения первым людям в городе. Обычай предписывал им явиться и преподнести подарки. Он также велел бабушке приготовиться к пышной церемонии. Ее пугали обвинения и их непредсказуемое влияние на доктора Ся, и она отчаянно пыталась убедить себя, что не виновата. Однако главным из владевших ею чувств была дерзкая неустрашимость. Она дала согласие на торжественный ритуал. В день свадьбы она покинула отцовский дом в роскошном паланкине, сопровождаемом процессией музыкантов. По маньчжурскому обычаю ее семья наняла паланкин, который вез невесту первую половину дороги к новому дому, а жених послал другой паланкин, в котором ее несли вторую половину пути. В месте пересадки Юйлинь, ее пятилетний брат, встал у дверцы паланкина, согнув спину, чтобы показать таким образом, что вносит сестру на себе в паланкин доктора Ся. Он снова принял эту позу, когда они прибыли к жилищу доктора. Женщина не могла просто войти в дом мужчины — это означало бы «потерю лица». Нужно было, чтобы люди видели: ее туда вносят, а следовательно, она, как и полагается, выходит замуж неохотно.

Две подружки невесты ввели ее в комнату, где должна была состояться церемония. Доктор Ся стоял перед покрытым тяжелой красной парчой столом, на котором лежали таблички Неба, Земли, Императора, Предков и Учителя. На женихе была богато украшенная шапка, похожая на корону, с плюмажем сзади, напоминавшим хвост, и длинный широкий вышитый халат с рукавами в форме колоколов — традиционное одеяние маньчжур, предназначавшееся для верховой езды и стрельбы из лука и существовавшее еще со времен кочевой жизни. Он опустился на колени, пять раз поклонился табличкам и прошел в брачные покои.

Затем бабушка, все еще сопровождаемая двумя служанками, сделала пять реверансов, каждый раз касаясь волос правой рукой, словно отдавая салют. Она не могла отбивать поклоны из–за высокого тяжелого головного убора. Потом она последовала за доктором Ся в брачные покои, где он снял с нее красное покрывало. Подруги невесты вручили им по вазе в форме тыквы–горлянки, они обменялись сосудами, и подруги удалились. Доктор Ся и бабушка побыли вместе в полном молчании, и доктор вышел к родственникам и гостям. Бабушке пришлось неподвижно просидеть на кане несколько часов в полном одиночестве, не отрывая глаз от окна с наклеенным на него большим красным бумажным иероглифом «двойного счастья». Это называлось «высиживать счастье» и символизировало спокойствие, которое считалось важнейшим достоинством женщины. Когда гости разошлись, вошел молодой родственник доктора Ся и трижды потянул ее за рукав. Только теперь она могла встать с кана. С помощью двух прислужниц она сменила свой богато расшитый наряд на простое красное платье и красные штаны. Она сняла огромный головной убор, звеневший драгоценными камнями, и уложила волосы над ушами двумя корзинками. Итак, в 1935 году моя четырехлетняя мама и бабушка, которой исполнилось двадцать шесть, переехали в удобный дом доктора Ся. То был целый архитектурный комплекс: собственно жилые помещения занимали внутреннюю его часть, а на улицу смотрели амбулатория и аптечная лавка. У преуспевающих врачей обычно были свои аптеки. Здесь доктор Ся продавал традиционные китайские лекарства, травы и вытяжки из тканей животных — все это приготовлялось в мастерской тремя учениками.

Фасад дома был украшен множеством красных и золотистых карнизов. В центре висела прямоугольная табличка с золочеными иероглифами «Семья Ся». Позади лавки располагался дворик с выходившими туда комнатами для слуг и поваров. Затем следовало несколько двориков поменьше с помещениями, где обитали члены семьи. Далее шел большой сад с кипарисами и зимними сливами мэйхуа. Во двориках — из–за сурового климата — не росла трава, всюду простиралась лишь голая твердая коричневая земля, которая летом превращалась в песок, а короткой весной, когда таял снег, — в грязь. Доктор Ся любил птиц, у него был птичий сад, и каждое утро в любую погоду он под птичье пение и щебет делал цигун — одну из разновидностей медленной, грациозной китайской гимнастики, часто называемой тайцзи.

После смерти сына доктор Ся постоянно читал молчаливый упрек в глазах родных. Он никогда не говорил с бабушкой о своей боли: китайский мужчина не должен был жаловаться. Конечно, бабушка знала, что он переживает, и молча страдала вместе с ним. Она относилась к нему очень нежно и всей душой стремилась выполнять любые его желания.

Она всегда улыбалась, встречаясь с членами семьи, которые в ответ демонстрировали ей свое презрение, едва прикрытое вежливостью. Даже невестка, бывшая школьная подруга, избегала ее. Бабушка мучилась сознанием того, что ее считают виновной в смерти старшего сына.

Весь ее образ жизни стал маньчжурским. Она спала в одной комнате с моей мамой, а доктор Ся — отдельно. Каждое утро, проснувшись очень рано и еще не встав с постели, она прислушивалась, не раздаются ли шаги домочадцев, и ощущала, как у нее до предела напрягаются нервы. Она спешила умыться и приветствовать каждого согласно строго расписанному ритуалу. К тому же нужно было успеть соорудить очень сложную прическу, способную выдержать огромный головной убор, под который надевался еще и парик. От домашних же она слышала только ледяное «доброе утро», и это были, в сущности, единственные слова, с которыми они к ней обращались. Наблюдая, как расшаркиваются перед ней родственники, она понимала, что в душе они ее ненавидят. Церемония, и без того тяжелая, раздражала ее еще больше своей фальшью.

По праздникам и в других торжественных случаях вся семья обязана была отбивать ей поклоны и делать реверансы, ей же — в ответ на эти знаки почтения — следовало вскочить со стула и встать рядом, показывая тем самым, что она освобождает место их покойной матери. Маньчжурские обычаи словно нарочно были созданы для того, чтобы держать их с доктором Ся подальше друг от друга. Им нельзя было даже еду вкушать вместе, а во время трапезы за бабушкиной спиной всегда стояла какая–нибудь из прислуживавших ей невесток. Но у всех были такие каменные лица, что бабушка редко когда доедала до конца то, что лежало на тарелке, и уж тем более не испытывала от еды удовольствия.

Однажды — это случилось вскоре после того, как она переехала в дом доктора — мама устроилась было в уютном, теплом местечке на кане, как вдруг доктор Ся изменился в лице и грубо столкнул ее оттуда: она села на его особое место. Это был первый и последний раз, когда он поднял на нее руку. По маньчжурским обычаям, место его было священно.

Жизнь в докторском доме впервые подарила бабушке толику свободы, но в то же время наложила новые путы. Для моей матери эти перемены тоже оказались двойственными. Доктор Ся был к ней очень добр и растил как собственную дочь. Она называла его «отец», и он дал ей свою фамилию — Ся, которую она носит по сей день, а также имя Дэхун, составленное из двух знаков: хун , то есть «дикий лебедь», и дэ , имя ее поколения, означающее «добродетель».

Семья доктора Ся не решалась открыто оскорблять бабушку — это было бы предательством собственной «матери». Другое дело — ее дочь. Среди первых детских воспоминаний моей мамы — не только бабушкина ласка, но и обиды, которые ей наносили дети в семье Ся. Она старалась не плакать, прятала от бабушки ссадины и синяки, но та понимала, что происходит. Бабушка ничего не говорила доктору, не желая расстраивать его и быть причиной новых раздоров между ним и его детьми. Но мама страдала и часто просила, чтобы ее отправили обратно к дедушке с бабушкой или в дом, купленный когда–то генералом Сюэ, где все обращались с ней как с принцессой. Однако вскоре она поняла, что проситься «домой» бесполезно — ее мать лишь плакала в ответ.

Лучшими мамиными друзьями были домашние животные и птицы: сова, скворец, умевший говорить несколько простых фраз, сокол, кошка, белые мыши, а еще кузнечики и сверчки, которых мама держала в бутылках. Из людей, кроме собственной матери, близким ей человеком был только кучер доктора Ся — Большой Ли. Крепкий, с дубленой от ветра кожей, он был родом с Хинганских гор, с самого севера, где сходятся границы Китая, Монголии и Советского Союза. Смуглое лицо, жесткие волосы, толстые губы, вздернутый нос — необычная для китайца внешность. Он был высок, худ и жилист. Отец вырастил его охотником и следопытом. В горах они вдвоем копали корни женьшеня, охотились на медведей, лис и оленей. Какое–то время они успешно торговали шкурами животных, но потом их выжили бандиты, худшие из которых работали на Старого Маршала — Чжан Цзолиня. Большой Ли называл его «разбойничьим отродьем». Позднее, когда маме говорили, что Старый Маршал — пламенный патриот, боровшийся против японцев, она вспоминала, как Большой Ли смеялся над «героем Северо–Востока».

Большой Ли ухаживал за мамиными зверями и брал ее с собой на природу. Зимой он научил ее кататься на коньках. Весной, когда сходил снег, они вместе наблюдали, как люди совершают важный ежегодный ритуал «подметания гробниц» и сажают цветы на могилах предков. Летом они ходили на рыбалку и за грибами, осенью выезжали на окраину города стрелять зайцев.

Долгими маньчжурскими вечерами, когда в степи выл ветер и окна покрывались изморозью, Большой Ли устраивался на теплом кане, сажал маму на одно колено и рассказывал ей чудесные истории о горах Севера. Она засыпала, мечтая о загадочных высоких деревьях, небывалых цветах, сладкоголосых ярких птицах и корешках женьшеня, которые на самом деле были маленькими девочками: выкопав, их следовало обвязать красной веревочкой, чтобы не убежали.

Большой Ли рассказывал маме и о повадках зверей. Тигры, бродившие тогда по горам северной Маньчжурии, добродушны и не трогают человека, если не ощущают опасности. Тигров он любил. Медведи — совсем другое дело: они свирепые, от них следует держаться подальше. Если все–таки встретишь медведя, нужно замереть, пока он не опустит голову: на лбу у медведя челка, которая, когда он опускает голову, закрывает ему глаза и мешает смотреть. При виде волка нельзя поворачиваться и бежать, потому что убежать невозможно. Нужно остановиться и глядеть ему прямо в глаза, будто тебе не страшно, а потом начать медленно–медленно отходить назад. Годы спустя уроки Большого Ли спасли маме жизнь.

Однажды, когда маме было пять лет и она играла в саду со своими животными, ее окружили внуки доктора Ся, стали толкать, обзывать, а потом бить и швырять из стороны в сторону. Они загнали ее в угол сада, где был засохший колодец, и спихнули туда. Колодец был глубокий, и она больно ударилась о камни на дне. В конце концов кто–то услышал ее крики и позвал Большого Ли, который прибежал с лестницей. Он полез вниз. Повар держал лестницу. Одновременно с ними, сама не своя, прибежала бабушка. Через несколько минут Большой Ли вытащил маму в полубессознательном состоянии, всю в ссадинах и ушибах, наверх и передал бабушке. Маму отнесли в дом, где доктор Ся осмотрел ее и обнаружил перелом одной из тазовых костей. Годы спустя эта кость иногда смещалась — на всю жизнь осталась легкая хромота.

Когда доктор Ся спросил маму, что случилось, она сказала, что ее толкнул Шестой (внук). Бабушка, всегда чуткая к настроению доктора Ся, поскорее оборвала дочь, потому что Шестой был его любимцем. Когда доктор Ся вышел из комнаты, бабушка велела маме не жаловаться на Шестого, чтобы не огорчать доктора. Потом некоторое время мама не могла выходить на улицу из–за перелома. Дети окончательно отвернулись от нее.

Сразу после этого происшествия доктор Ся стал отлучаться из дому — его не бывало по нескольку дней. Он ездил в местный центр, город Цзиньчжоу, находившийся в сорока километрах к югу, в поисках работы. Обстановка в доме была невыносимой, и случай с мамой, который легко мог оказаться смертельным, убедил его в необходимости переезда.

Это было серьезное решение. В Китае великой честью считалось иметь семью, где несколько поколений живет вместе, из уважения к таким семьям даже улицам давали названия вроде «Пять поколений под одной крышей». Распад большой семьи воспринимался как трагедия, которой следует избегать любой ценой, но доктор Ся с веселым лицом сказал бабушке, что только рад хотя бы частично снять с себя груз ответственности.

У бабушки словно камень с души свалился, хотя она и старалась этого не показывать. В сущности, она уже давно мягко подталкивала доктора Ся к этой мысли, особенно после того, что случилось с мамой. Довольно она натерпелась от большой семьи, от ее постоянного леденящего присутствия, от ее тихой ненависти и молчаливого злопыхательства — от семьи, где у нее не было друзей, и от дома, где она ни на минуту не могла уединиться.

Доктор Ся разделил свое имущество между родственниками. Себе он оставил лишь вещи, пожалованные его предкам маньчжурскими императорами. Вдове старшего сына он отдал все земли. Средний сын унаследовал аптечную лавку, а младшему достался дом.

Доктор позаботился, чтобы с Большим Ли и другими слугами обращались хорошо. На вопрос, не боится ли она бедности, бабушка ответила, что для счастья ей нужны лишь ее дочь и сам доктор Ся: «С любовью даже простая ключевая вода станет сладкой».

Морозным декабрьским днем 1936 года семья собралась у главных ворот проводить их. У всех, кроме Дэгуя, единственного сына, который не возражал против женитьбы отца, были сухие глаза. Большой Ли отвез их на станцию, и мама, плача, попрощалась с ним. Но поезд привел ее в восхищение. Единственный раз она ехала на поезде в годовалом возрасте, и сейчас прыгала от радости и не могла оторваться от окна.

Цзиньчжоу, большой город с почти десятью тысячами жителей, был столицей одной из девяти провинций Маньчжоу–го. Расположен он примерно в пятнадцати километрах от моря, там, где Маньчжурия подходит к Великой стене. Подобно Исяню окруженный крепостной стеной, он быстро рос и далеко вышел за ее пределы. Город мог похвастать несколькими текстильными фабриками и двумя нефтеперегонными заводами; он находился на пересечении больших железнодорожных магистралей и даже располагал собственным аэропортом.

Японцы заняли его в начале января 1932 года после тяжелых боев. Захват этого стратегически важного населенного пункта сыграл решающую роль в поражении Маньчжурии и, породив серьезный дипломатический конфликт между Японией и Соединенными Штатами, вызвал к жизни цепь событий, которые десять лет спустя привели к Пёрл–Харбору.

Когда в сентябре 1931 года японцы начали наступление на Маньчжурию, Молодой Маршал, Чжан Сюэлян принужден был сдать им свою столицу Мукден (Ныне Шэньян.). Вместе с двухсоттысячным войском он вошел в Цзиньчжоу, где и учредил свою штаб–квартиру. Разбомбив город с воздуха — то была одна из первых бомбовых атак в истории, — японцы заняли его и стали там зверствовать.

Именно в Цзиньчжоу доктору Ся, которому уже исполнилось шестьдесят шесть лет, пришлось начинать все сначала. Средства позволили ему снять лишь глиняную хижину размером три на два с половиной метра в одном из беднейших кварталов — в речной низине, под дамбой. Большинству владельцев здешних лачуг не хватало денег, чтобы справить настоящую крышу — они клали на четыре стены куски искореженного железа, а сверху прижимали их тяжелыми булыжниками, чтобы кровлю не сорвало частыми сильными ветрами. То была самая окраина — по другую сторону реки расстилались гаоляновые поля. В декабре, когда супруги Ся только приехали сюда, бурая земля заледенела так же, как и река, которая доходила здесь почти до тридцати метров в ширину. Весной, когда таял лед, земля вокруг хижины превращалась в трясину, и в ноздри шибала вонь от нечистот, не чувствовавшаяся зимой, когда они замерзали. Летом эту местность осаждали комары. Жизнь постоянно осложнялась наводнениями: река затапливала дома, а за состоянием набережной никто не следил.

Главное мамино впечатление тех лет — ощущение почти невыносимого холода. И спать, и что–либо делать можно было только на кане, занимавшем большую часть хижины; в углу помещалась еще маленькая печка. Спали втроем тоже на кане. Не было ни электричества, ни водопровода. Уборной служила глиняная лачуга с общей выгребной ямой.

Прямо напротив дома стоял ярко расписанный храм, посвященный богу Огня. Желавшие помолиться привязывали лошадей перед самой хижиной семьи Ся. Когда становилось теплей, доктор Ся по вечерам брал маму на прогулки вдоль берега реки и читал ей классические стихи на фоне величественных закатов. Бабушка к ним не присоединялась: не принято было, чтобы супруги прогуливались вместе, к тому же бинтованные ножки навеки лишили ее возможности испытывать удовольствие от ходьбы.

Они почти умирали с голоду. В Исяне семье давала пропитание земля доктора Ся, и в доме всегда был рис, даже после того, как японцы забирали свою долю. Теперь доход резко упал, а японцы присваивали себе гораздо больше прежнего. Многое из того, что производилось в этих местах, насильственно вывозилось в Японию, огромная японская армия в Маньчжурии забирала рис и пшеницу почти подчистую. Местному населению иногда доставались кукуруза или гаолян, но их не хватало. Основной пищей служила желудевая мука, омерзительная на вкус и ужасно пахнувшая.

Бабушка никогда не знала такой бедности, но все же это было самое счастливое время в ее жизни. Доктор Ся любил ее, и дочь всегда была при ней. Больше не нужно было выполнять изнурительные маньчжурские ритуалы, и в крошечной глинобитной хижине часто звучал смех. Иногда они с доктором Ся коротали вечера за картами. Если проигрывал доктор, бабушка давала ему три щелчка, а если проигрывала она, то доктор Ся награждал жену тремя поцелуями.

У бабушки завелись подруги среди соседок, что также было внове. Ее уважали как жену врача, пусть и бедного. После многолетних унижений и помыканий бабушка впервые чувствовала себя свободной.

Они с подругами часто устраивали выступления: пели старинные маньчжурские песни, танцевали, били в бубны. Мотивы и ритмы были просты и однообразны, а слова женщины сочиняли на ходу. Замужние пели о своем супружеском опыте, девушки задавали им вопросы. Для женщин, в основном неграмотных, это было способом узнать что–то новое о человеческих отношениях. В песнях также говорилось об их житье–бытье, о мужьях, а то и передавались последние сплетни.

Бабушка любила эти вечера и часто готовилась к ним заранее. Сидя на кане, она ударяла в бубен, который держала в левой руке, и пела, на ходу придумывая слова. Порой слова подсказывал доктор Ся. Мама была слишком мала, чтобы сопровождать родителей, но могла наблюдать за бабушкиными репетициями. Ей было страшно интересно и особенно хотелось узнать, какие строчки принадлежали доктору Ся. Она знала, что они наверняка очень смешные, потому что ее мать и доктор Ся хохотали над ними. Но когда ей повторяли эти слова, она «плавала в облаках и тумане» — не могла понять, что они означают.

Однако жизнь вокруг была суровой. Каждый день превращался в борьбу за выживание. Рис и пшеницу можно было раздобыть только на черном рынке, и бабушка начала продавать кое–что из подаренных ей генералом Сюэ драгоценностей. Она почти ничего не брала в рот — говорила, что уже поела или что сейчас не голодна и поест позже. Когда доктор Ся обнаружил, что она продает драгоценности, он запретил ей это делать. «Я старик, — сказал он. — Когда меня не станет, драгоценности не дадут тебе умереть с голоду».

Доктор служил в аптечной лавке у другого врача и не имел особых возможностей проявить свои таланты. Но он трудился не покладая рук и постепенно завоевывал себе репутацию. Вскоре его пригласили к первому пациенту. В тот вечер он вернулся домой с чем–то, завернутым в материю. Он подмигнул маме и бабушке и попросил их отгадать, что у него в узелке. Мама не могла оторвать глаз от гостинца, и, не успев выкрикнуть: «Пампушки!», принялась разрывать ткань. Уплетая их за обе щеки, она подняла голову и встретилась с сияющим взором доктора Ся. С тех пор прошло более пятидесяти лет, но она и сейчас помнит этот счастливый взгляд и даже сегодня говорит, что в жизни не едала ничего вкуснее тех простых пшеничных пампушек.

Приглашения на дом много значили для докторов, потому что пациенты обычно платили навестившему их врачу, а не его хозяину. Если пациент был доволен или просто богат, врач получал солидный гонорар. Благодарные пациенты также подносили врачам подарки на Новый год и по другим особенным случаям. После нескольких визитов на дом дела доктора Ся пошли веселее.

Известность его росла. Однажды жена губернатора провинции впала в кому, и тот пригласил доктора Ся , которому удалось привести ее в сознание. Это сочли чуть ли не воскрешением из мертвых. Губернатор заказал табличку и собственноручно написал на ней: «Доктор Ся, дарующий людям жизнь». Он повелел пронести табличку через весь город в сопровождении процессии.

Вскоре губернатор обратился к доктору Ся за иного рода помощью. У него была жена и двенадцать наложниц, но никто из них не родил ему наследника. Губернатор слышал, что доктор Ся особенно сведущ в лечении бесплодия. Доктор Ся предписал губернатору и его тринадцати дамам принимать настойки, и несколько женщин забеременели. В сущности, дело было в самом губернаторе, но дипломатичный доктор Ся одновременно лечил и жену с наложницами. Губернатор ошалел от радости и написал еще больших размеров табличку о докторе Ся: «Воплощение Гуаньинь» (Гуаньинь — буддийское божество милосердия, дарующее детей.). Эту новую табличку к дому доктора Ся перенесла процессия еще более пышная, чем прежде. После этого люди шли к нему из самого Харбина, лежавшего в шестистах сорока километpax к северу. Доктор прославился как одно из четырех «медицинских светил» Маньчжоу–го.

К концу 1937 года, через год после переезда в Цзиньчжоу, доктор Ся смог перебраться в более просторное жилье, находившееся непосредственно за старыми северными городскими воротами. Дом был намного лучше лачуги у реки: не из глины, а из красного кирпича, и вместо одной комнаты там было целых три спальни. У доктора Ся вновь появилась возможность завести собственную практику. Пациентов он принимал в гостиной.

Дом стоял на южной стороне большого двора, где жили еще две семьи, но лишь у доктора Ся имелась собственная дверь, которая выходила прямо во двор. Два других дома смотрели окнами на улицу и во двор были обращены глухой стеной без единого окна. Чтобы попасть во двор, нужно было идти в обход — с улицы через калитку. С севера двор также замыкала глухая стена. Во дворе росли кипарисы, падубы, к которым жильцы привязывали бельевые веревки, да еще китайские розы, достаточно стойкие, чтобы вынести суровую зиму. На лето бабушка выставляла во двор свои любимые однолетники: белые ипомеи, хризантемы, георгины и садовый бальзамин.

У бабушки и доктора Ся не было общих детей. Он придерживался теории, что мужчина старше шестидесяти пяти лет не должен извергать семя, в котором, как считалось, заключена его жизненная сила. Годы спустя бабушка с таинственным видом поведала маме, что с помощью цигуна доктор Ся научился достигать оргазма без семяизвержения. Он был на редкость здоровым человеком для своих лет, никогда не болел и каждый день принимал холодный душ, даже когда температура опускалась ниже двадцати градусов мороза. Он не прикасался ни к табаку, ни к спиртному, соблюдая запреты своей квазирелигиозной секты — Общества разума.

Несмотря на профессию, доктор Ся прохладно относился к лекарствам, утверждая, что путь к здоровью лежит через крепкий организм. Он категорически возражал против методов лечения, которые исцеляют одно, нанося вред другому, и не прибегал к сильнодействующим средствам из–за возможных побочных эффектов. Маме и бабушке часто приходилось принимать лекарства тайком от него. Но если они все–таки заболевали, доктор Ся приглашал другого врача — не только знатока традиционной китайской медицины, но еще и шамана, — он верил, что некоторые недуги происходят от злых духов, которых следует умиротворить или изгнать с помощью особых религиозных обрядов.

Мама была счастлива. Впервые в жизни ее окружали радость и спокойствие. В прошлом остались и напряженная атмосфера, в которой прошли два года в доме дедушки и бабушки, и обиды, которые она целый год терпела от внуков доктора Ся.

Особенно ей нравились праздники, а они случались чуть не каждый месяц. У простых китайцев отсутствовало понятие рабочей недели. Только правительственные учреждения, школы и японские фабрики закрывались по воскресеньям. Все остальные отдыхали от повседневного труда лишь по праздникам.

В двадцать третий день двенадцатой луны, за семь дней до китайского Нового года, начиналась череда зимних праздников. Согласно легенде, в этот день бог Кухни, живший вместе со своей женой над очагом (где висели их изображения), отправлялся на небо, чтобы рассказать Небесному Императору, как семья вела себя весь год. Хвалебное донесение означало, что в будущем году кухня будет ломиться от еды, и в этот день в каждом доме отбивали поклоны перед портретами божественной четы, после чего предавали их огню, что символизировало вознесение на небо. Бабушка всегда просила маму смазать им рот медом. Она также сжигала миниатюрные фигурки лошадей и слуг, которых делала из гаоляна, чтобы царственные супруги ни в чем не нуждались, были всем довольны и рассказали Небесному Императору как можно больше хорошего о семье Ся.

Следующие несколько дней посвящались приготовлению всевозможной еды. Особым образом нарезалось мясо; рис и соевые бобы перемалывались в муку, из которой делали пампушки, хлебцы и пельмени. До Нового года пищу оставляли в погребе — при тридцатиградусном морозе он служил естественным холодильником.

В полночь накануне Нового года раздавался гром фейерверков, доставлявший маме несказанное удовольствие. Она вместе с бабушкой и доктором Ся выходила из дома и кланялась в ту сторону, откуда должен был появиться бог Богатства. Все люди на улице делали то же самое. Затем поздравляли друг друга со словами: «Желаю вам разбогатеть».

На Новый год принято было дарить подарки. Едва белая бумага на восточных окнах озарялась лучами, мама вскакивала с кровати и спешила надеть новый наряд: новую куртку, новые штаны, новые носки и новые ботинки. Потом они вместе с бабушкой отправлялись к соседям и знакомым, и она отбивала поклоны перед старшими. За каждый удар головой о землю она получала «красный сверток» с деньгами. Это были ее карманные деньги на целый год.

В течение следующих пятнадцати дней взрослые ходили друг к другу с поздравлениями и пожеланиями удачи. Удача, то есть деньги, была заветной мечтой большинства простых китайцев. Люди жили бедно, и в доме Ся, как и во многих других, мяса можно было наесться вдоволь только по праздникам.

Кульминация празднества — карнавальное шествие и вечерняя выставка фонарей — наступала на пятнадцатый день. Поводом для шествия служила «инспекционная поездка» бога Огня по всей его вотчине. Бога носили по округе, чтобы предохранить ее от пожаров. Поскольку большинство домов частично строилось из дерева, в здешнем сухом и ветреном климате страшный пожар мог начаться в любую минуту, и статуя получала пожертвования круглый год. Шествие начиналось у храма бога Огня, перед глиняной хижиной, где семья Ся жила первое время после переезда в Цзиньчжоу. Копию статуи, великана с красными волосами, бородой и бровями, облаченного в красный плащ, несли в открытом паланкине восемь мужчин. За ними следовали львы и извивающиеся драконы — каждый из нескольких человек, — украшенные повозки, акробаты на ходулях и танцоры янгэ , игравшие длинными кусками яркого шелка, обвязанными вокруг пояса. Оглушительно гремели фейерверки, барабаны и тарелки. Мама вприпрыжку бежала за процессией. Почти каждый дом выставлял богу соблазнительную снедь, но мама заметила, что божество ни к чему не притрагивается. «Рвение для богов, еда для людей!» — объясняла ей бабушка. В те дни лишений мама с нетерпением ждала только тех праздников, когда могла порадовать свой желудок. Ее оставляли равнодушной события, имевшие скорее поэтическую, чем гастрономическую окраску; она изнывала от нетерпения, пока бабушка отгадывала загадки, прикрепленные к изящным фонарям у дверей домов во время Праздника фонарей, или любовалась хризантемами в садах соседей на девятый день девятой луны.

Однажды во время ярмарки в храме бога города бабушка показала ей ряд глиняных скульптур, подновленных и покрашенных к празднику. То были сцены ада, где людей наказывали за грехи. Бабушка указала на глиняную фигуру, у которой изо рта вытягивали язык длиной сантиметров в тридцать и одновременно резали его два демона со стоявшими торчком, словно ежовые колючки, волосами и с глазами, выпученными, как у лягушек. Бабушка пояснила, что они пытают лжеца и то же случится с мамой, если она будет врать.

Среди жужжащей толпы и лотков с едой, от одного взгляда на которую слюнки текли, стояло не меньше дюжины аллегорических скульптурных композиций, имевших целью нравственное наставление. Бабушка бодро показывала маме одну страшную сцену за другой, но мимо некоей скульптурной группы она протащила ее молча. Только несколько лет спустя мама узнала, что то было изображение женщины–вдовы, которая снова вышла замуж, Ее распиливали пополам двое мужчин — первый и второй муж, — потому что она принадлежала им обоим. В те дни многие вдовы боялись такой судьбы и оставались верны покойным мужьям, чего бы это ни стоило. Некоторые даже кончали с собой, если семья заставляла их вновь выйти замуж. Мама поняла, что решение стать женой доктора Ся далось бабушке нелегко.

3. «Все говорят, как хорошо жить в Маньчжоу–го»: Жизнь под японцами (1938–1945)

Наступил 1938 год, маме было почти семь лет. Она была очень умной девочкой и очень хотела учиться. Родители считали, что она должна пойти в школу, как только начнется новый учебный год, сразу после китайского Нового года.

Японцы жестко контролировали образование, особенно школьные курсы истории и этики. Государственным языком был японский, а не китайский. После четвертого класса начальной школы все предметы преподавались по–японски, и большинство учителей были японцы.

Одиннадцатого сентября 1939 года в Цзиньчжоу с официальным визитом прибыл император Маньчжоу–го Пу И с супругой. Маме, ученице второго класса начальной школы, доверили преподнести цветы императрице. На ярко украшенном помосте собралась большая толпа с желтыми флажками Маньчжоу–го. Маме дали большой букет, и она, преисполненная чувства собственной значимости, стояла рядом с духовым оркестром и группой высокопоставленных лиц в визитках. Подле нее с надменным видом застыл мальчик примерно ее лет с букетом для Пу И. Как только показалась императорская чета, оркестр грянул гимн Маньчжоу–го. Все встали по стойке «смирно». Мама вышла вперед и сделала реверанс, сумев сохранить равновесие несмотря на тяжелый букет. На императрице было белое платье и изящные белые перчатки до локтей. Мама подумала, что она прекрасна. Ей удалось украдкой взглянуть на Ну И, одетого в военную форму. За толстыми стеклами очков она заметила «поросячьи глазки».

Мама училась на «отлично», но именно она удостоилась чести преподнести букет императрице еще и потому, что была маньчжуркой — так она всегда писала в анкетах как дочка доктора Ся. Предполагалось, что Маньчжоу–го — независимое государство маньчжур. Пу И был особенно удобен для японцев, потому что большинство людей полагали (если вообще задумывались над этим), что ими продолжает править маньчжурский император. Доктор Ся считал себя его верным подданным, и бабушка разделяла эти взгляды. По традиции одной из важных форм выражения женской любви почиталось полное согласие с мужем, и для бабушки не было ничего естественней, чем следовать этому обычаю. Ей так хорошо жилось с доктором Ся, что она избегала малейших разногласий.

В школе маму учили, что она живет в стране Маньчжоу–го и что соседние государства — это две китайские республики: одна — враждебная, во главе с Чан Кайши, другая — дружественная, во главе с Ван Цзинвэем, японским марионеточным правителем восточных провинций Китая. Ей и в голову не приходило, что Китай — единое государство, а Маньчжурия — его часть.

Школьников воспитывали как законопослушных подданных государства Маньчжоу–го. Одной из первых песен, которые выучила моя мама, была такая:

Красные мальчики и зеленые девочки идут по улицам,

Все они говорят, как хорошо жить в Маньчжоу–го.

Тебе хорошо и мне хорошо,

Люди мирно живут и радостно трудятся без горестей и забот.

Учителя твердили, что Маньчжоу–го — это рай на земле. Но даже в столь юном возрасте мама понимала, что если это и был рай, то исключительно для японцев. Японские дети ходили в особые, теплые и хорошо оборудованные школы, где блестели полы и чисто вымытые окна. Школы для местных размещались в ветхих храмах и полуразрушенных домах, пожертвованных частными лицами. Отопление отсутствовало. Зимой весь класс бегал вокруг здания или топал ногами, чтобы согреться.

Помимо того, что большинство учителей были японцами, они также пользовались японскими методами воспитания и не задумываясь рукоприкладствовали. Малейшая ошибка, нарушение этикета или существующих правил (например, волосы на сантиметр ниже мочки) наказывались ударами. И девочек, и мальчиков били со всей силы по лицу, а мальчиков часто еще и по голове деревянной дубинкой. Другим видом наказания было многочасовое стояние на коленях в снегу.

При виде японца местным детям следовало кланяться и уступать ему дорогу, даже если тот был младше. Часто японские дети останавливали китайских и били без всякого повода. Ученикам надлежало приветствовать учителей сложным поклоном. Мама в шутку говорила своим друзьям, что японский учитель — это вихрь, проносящийся по полю: только и видно, как трава клонится к земле.

Многие взрослые тоже кланялись японцам — на всякий случай. Но на жизни семьи Ся их присутствие поначалу отражалось мало. Низшие и средние должности занимали местные жители, маньчжуры и китайцы, в частности, мой прадед, остававшийся заместителем начальника исяньской полиции. К 1940 году в Цзиньчжоу было около пятнадцати тысяч японцев. Японцы жили в доме по соседству, и бабушка относилась к ним дружелюбно. Глава семьи служил чиновником. Каждое утро, когда он на рикше отправлялся в свою контору, жена и трое детей провожали его с поклонами. Затем жена принималась за работу — скатывала угольную пыль в шарики для топки. По причинам, непонятным бабушке и маме, она всегда при этом надевала белые перчатки, которые мгновенно пачкались.

Японка почти не видела своего мужа и чувствовала себя одинокой. Она часто заходила к бабушке и приносила с собой саке, а бабушка готовила какую–нибудь закуску, вроде соленых овощей в соевом соусе. Бабушка немного говорила по–японски, а японка — по–китайски. Они напевали песни и, расчувствовавшись, вместе плакали. Нередко они помогали друг другу в саду. У японки был красивый садовый инструмент, приводивший бабушку в восхищение, а маму часто приглашали в сад поиграть.

Но семья не могла не слышать о том, что творили японцы. На бескрайних просторах северной Маньчжурии они жгли деревни и сгоняли тех, кто выжил, в «стратегические поселения». Более пяти миллионов человек, около одной шестой населения, остались без крова, десятки тысяч погибли. Рабочие умирали в шахтах, где они под надзором японцев добывали руду для отправки в Японию — Маньчжурия была очень богата полезными ископаемыми. Многие страдали солевым голоданием, и им не хватало сил совершить побег.

Долгое время доктор Ся утверждал, что император не знает о жестокости японцев, потому что фактически и сам их узник. Но когда Пу И стал называть Японию не «дружественной соседней державой», как раньше, а «державой–старшим братом», а потом «державой–родительницей», доктор Ся удар/ил кулаком по столу и обозвал его «слабоумным трусом». Но даже тогда он говорил, что не знает, насколько император отвечает за зверства, пока в жизни семьи Ся не произошли два горестных события.

В конце 1941 года в кабинет доктора Ся вошел незнакомец. Он был одет в лохмотья, истощен и не мог разогнуться. Человек объяснил, что он железнодорожный кули и его мучают страшные боли в животе. На работе ему приходилось триста шестьдесят пять дней в году от рассвета до заката таскать тяжелые грузы. Он не знал, как ему быть, потому что без работы не мог прокормить жену и новорожденного ребенка.

Доктор Ся сказал, что желудок этого человека не способен усваивать грубую пищу. 1 июня 1939 года правительство объявило, что отныне все запасы риса предназначаются для японцев и кое–кого из коллаборационистов. Большинство местного населения питалось желудевой мукой и гаоляном, которые почти невозможно было переварить. Доктор Ся бесплатно дал человеку лекарство и попросил у бабушки мешочек риса, купленный ею на черном рынке.

Вскоре доктору Ся сообщили, что этот человек умер в концлагере. Вернувшись из лечебницы, он поел риса и вышел на работу, где его вырвало. Японский надсмотрщик заметил в блевотине рис, кули арестовали как «экономического преступника» и отправили в лагерь, где он прожил всего несколько дней. Когда жена узнала, что с ним случилось, она утопилась вместе с ребенком.

Этот случай поверг доктора Ся и бабушку в глубокое горе. Они винили себя в его смерти. Не раз доктор Ся говорил: «Рис не только спасает, но и убивает! Маленький мешочек — три жизни!» Он начал называть Пу И «этот тиран».

Вскоре беда подошла ближе. Младший сын доктора Ся работал в Исяне учителем. Как и во всех школах Маньчжоу–го, в кабинете директора–японца висел большой портрет Пу И, которому все должны были кланяться всякий раз, как заходили туда. Однажды сын доктора Ся забыл поклониться портрету. Директор крикнул, чтобы он немедленно поклонился, и так сильно ударил его по лицу, что тот едва устоял на ногах. Сын доктора Ся гневно ответил: «Почему я должен целый день сгибаться пополам? Почему я не могу распрямить спину даже на мгновение? Я только что кланялся на утреннем собрании...» Директор ударил его опять и рявкнул: «Это ваш император! Вас, маньчжур, нужно учить элементарным приличиям!» Сын доктора Ся крикнул в ответ: «Подумаешь! Это всего лишь бумага!» Два других учителя из местных сумели удержать его от дальнейших неосторожных замечаний. Он взял себя в руки и изобразил нечто вроде поклона.

Вечером к нему домой пришел друг и сказал, что его объявили «идеологическим преступником» — и значит, ему грозит тюрьма, а может быть, и смерть. Он бежал, и с тех пор семья ничего о нем не слышала. Возможно, его поймали и посадили в тюрьму или отправили в лагерь, где он погиб. Доктор Ся тяжело пережил этот удар и с тех пор стал заклятым врагом Маньчжоу–го и Пу И.

История на этом не кончилась. Местные гангстеры начали преследовать Дэгуя, единственного оставшегося в живых сына доктора Ся, требуя с него платы за «защиту» и утверждая, что он пренебрег своим долгом старшего брата. Он платил, но вымогатели требовали еще и еще. В конце концов он вынужден был продать лавку и уехать из Исяня в Мукден, где открыл новый магазин.

Дела у доктора Ся шли все лучше. Он лечил японцев наравне с местными жителями. Иногда после того как от него уходил высокопоставленный японский офицер или коллаборационист, он говорил: «Я желаю ему смерти», однако его личные взгляды никогда не влияли на лечение. «Пациент — это человек, — говорил он. — Вот все, о чем должен думать врач. Ему должно быть безразлично, хороший он или плохой».

Тогда же бабушка перевезла свою мать, мою прабабушку, в Цзиньчжоу. Когда она покинула дом, выйдя за доктора Ся, мать осталась с презиравшим ее мужем и двумя монголками–наложницами, которые ее ненавидели. У прабабушки возникло подозрение, что наложницы хотят отравить ее и маленького Юйлиня. Она всегда пользовалась серебряными палочками, потому что китайцы верят, что серебро чернеет от яда, и никогда не притрагивалась к еде и не позволяла это делать сыну, не дав попробовать сначала собаке. Однажды, через несколько месяцев после бабушкиного отъезда, собака упала замертво. Впервые в жизни бабушкина мать устроила скандал мужу и, заручившись поддержкой свекрови, старой госпожи Ян, переселилась вместе с Юйлинем в наемное жилье. Старая госпожа Ян так разгневалась на сына, что уехала вместе с невесткой и увиделась с ним уже только на смертном одре.

Первые три года Ян хоть неохотно, но посылал им месячное содержание, а в начале 1939–го прекратил, и доктор Ся с бабушкой должны были помогать всем троим. В то время не существовало законов об алиментах, как и вообще надлежащей юридической системы, и жена полностью зависела от мужа. Когда в 1942 году старая госпожа Ян умерла, прабабушка вместе с Юйлинем переехала в Цзиньчжоу, в дом доктора Ся. Она считала себя с сыном иждивенцами, людьми второго сорта. Она обстирывала всю семью, вылизывала дом и всегда разговаривала с дочерью и доктором Ся подобострастным и униженным тоном. Прабабушка была истовой буддисткой и каждый день молила Будду в следующем рождении не делать ее женщиной. «Кошкой, собакой, только не женщиной», — бормотала она, семеня по дому и извиняясь на каждом шагу.

Бабушка также перевезла в Цзиньчжоу горячо любимую сестру Лань. В Исяне Лань вышла замуж за человека, который оказался гомосексуалистом. Он предложил жену своему богатому дяде, на чьем маслоочистительном заводе работал. Дядя изнасиловал нескольких женщин в доме, включая и юную внучку. Но он был главой семьи и обладал неограниченной властью, Лань не посмела сопротивляться. Но когда муж предложил ее деловому партнеру своего дяди, она взбунтовалась. Бабушке пришлось заплатить мужу сестры выкуп, чтобы он отпустил ее (это действие называлось «сю»), потому что женщина не имела права просить о разводе. Бабушка привезла Лань в Цзиньчжоу, где ее вновь выдали замуж за человека по имени Пэй–о.

Пэй–о служил тюремным надзирателем. Супруги часто навещали бабушку, и от историй Пэй–о волосы у моей мамы становились дыбом. Тюрьма была до отказа набита политическими заключенными. Пэй–о часто рассказывал об их храбрости, о том, как они проклинали японцев, даже когда их пытали. Пытки применялись регулярно, и узников никто не лечил. На гноящиеся раны никто не обращал внимания.

Доктор Ся вызвался лечить заключенных. Во время одного из первых посещений Пэй–о представил его своему другу по имени Дун, палачу, работавшему на «удавке»: казнимого привязывали к стулу, а шею обвязывали веревкой, которую медленно затягивали. Смерть была долгой и мучительной.

Доктор Ся знал от свояка, что Дуна терзает совесть и перед тем, как задушить человека, он напивается. Доктор Ся пригласил палача к себе, кое–что ему подарил и предположил, что веревку, быть может, не обязательно затягивать до конца. Дун сказал, что подумает. Обычно при казни присутствовал японский конвоир или пользующийся доверием коллаборационист, но иногда, если жертва не была важной персоной, японцы не появлялись. Иногда они уходили прежде, чем человек умирал. Тогда–то, намекнул Дун, он и может остановить удавку.

После казни тела заключенных клали в дощатые ящики, вывозили на телеге на далекий пустырь под названием Южный холм и сваливали в мелкий ров. Место кишело дикими собаками, поедавшими трупы. Часто в ров бросали и новорожденных девочек, убитых, по обычаю того времени, собственными родственниками.

Доктор Ся завязал дружбу со старым возницей и давал ему деньги. Порой возница заходил в кабинет и заводил с доктором бессвязные, на первый взгляд, разговоры, но в конце концов заговаривал о кладбище: «Я сказал душам мертвых, что не по моей вине они нашли там свой приют. Сказал, что я–то хотел им только добра: «В будущем году прилетайте, души, на свою годовщину. Но пока, если вы хотите подобрать себе тело получше, летите туда, куда повернуты ваши головы. Это правильный путь»». Дун и возница никогда не говорили между собой о том, что они делают, и доктор Ся так и не узнал, скольких людей они спасли. После войны спасенные «трупы» сложились и собрали Дуну денег на дом с земельным участком. Возница к тому времени умер.

Среди тех, кому они спасли жизнь, был и бабушкин дальний родственник по имени Ханьчэнь, игравший важную роль в Сопротивлении. Поскольку Цзиньчжоу был главным железнодорожным узлом к северу от Великой стены, японцы сосредотачивали здесь свои войска для нападения собственно на Китай, начатого в июле 1937 года. Меры безопасности были очень жесткими, в организацию Ханьчэня внедрили провокатора, и всю группу арестовали. Всех их пытали. Сначала им в нос заливали воду с перцем; потом били по лицу сапогом, подошва которого была утыкана гвоздями. Большинство казнили. Долгое время Ся думали, что Ханьчэня нет в живых, но однажды мой дядя Пэй–о сказал, что он жив и скоро его казнят. Доктор Ся немедленно связался с Дуном.

В ночь казни доктор Ся и бабушка отправились на повозке к Южному холму. Они остановились за деревьями и стали ждать. Они слышали, как дикие собаки рыщут вокруг рва, из которого поднимается тошнотворный запах разлагающейся плоти. Наконец показалась телега. Они разглядели сквозь тьму, как возница слез и стал вываливать тела из деревянных ящиков. Подождали, пока он отъедет, и подошли ко рву. Поискав среди трупов, они обнаружили Ханьчэня, но не знали, жив он или мертв. В конце концов они поняли, что несчастный еще дышит, но не может идти: его страшно пытали. С большим трудом они погрузили его на повозку и отвезли домой.

Его спрятали в каморке в самом дальнем углу дома. Единственная дверь вела в комнату мамы, куда попасть можно было только через спальню ее родителей — туда не мог зайти посторонний. Так как ход во двор имелся только в доме Ся, Ханьчэнь мог спокойно гулять там, если кто–то стоял на страже.

Но существовала опасность налета полиции или местных комитетов. С самого начала оккупации японцы организовали разветвленную систему таких комитетов. Во главе поставили местных воротил и вменили им в обязанность сбор налогов и круглосуточную слежку за «неблагонадежными». Это своего рода узаконенное вымогательство позволяло за счет обещаний «защитить» и доносов добиться немалой власти. За выдачу людей японцы предлагали солидное вознаграждение. Полиция Маньчжоу–го представляла меньшую угрозу, чем обычные граждане. На самом деле среди полицейских многие не любили японцев. К их основным обязанностям относилась проверка прописки, и они часто обходили дома. Однако они всегда предупреждали о своем появлении громкими криками: «Проверка прописки! Проверка прописки!», так что все желающие могли вовремя спрятаться. Заслышав эти крики, бабушка прятала Ханьчэня в куче сушеного гаоляна, приготовленного в дальней комнате для топки. Полицейские неторопливо заходили в дом, садились, выпивали чашку чая и говорили бабушке извиняющимся тоном: «Понимаете, это просто формальность...»

В то время маме было одиннадцать лет. Хотя родители не предупреждали ее, она знала: никому нельзя рассказывать, что Ханьчэнь живет у них в доме. Осторожности она научилась с детства.

Постепенно бабушка выходила Ханьчэня, и через три месяца он достаточно окреп, чтобы отправиться в путь. Прощание было волнующим. «Старшая сестра, старший брат, — сказал он, — я никогда не забуду, что вы спасли мне жизнь. При первой же возможности я верну вам долг». Три года спустя он сдержал свое слово.

Мама и ее подруги должны были в обязательном порядке следить за донесениями о военных успехах Японии — это входило в школьную программу. Японцы не только не стеснялись своей жестокости, но наоборот — похвалялись ею, чтобы вселить в людей страх. В фильмах показывали, как японские солдаты разрубают людей пополам, как собаки разрывают на куски заключенных, привязанных к кольям. Долго, крупным планом показывали расширенные от ужаса глаза жертв, ожидающих смерти. Японцы не разрешали девочкам одиннадцати — двенадцати лет закрывать глаза и затыкать рот платком, чтобы сдерживать крик. Долгие годы маме снились кошмары.

В 1942 году японцы, растянувшие свои фронты в Китае, Юго–Восточной Азии и вдоль берегов Тихого океана, начали испытывать нехватку рабочих рук. Весь мамин класс, вместе с японскими детьми, отправили работать на текстильной фабрике. Девочки из местных должны были дважды в день проходить пешком около шести с половиной километров — японских детей возили на грузовиках. Местные дети ели жидкую кашу с червями — японские получали пакеты с завтраками, куда входили мясо, овощи и фрукты.

Японским девочкам поручали легкую работу, например, мытье окон; местным — работу на сложных прядильных станках, требовавших большой сноровки и осторожности даже от взрослых. Основная задача состояла в том, чтобы соединять порванные нити, не останавливая станков, которые вращались на большой скорости. Если девочки не замечали разрыва или соединяли нить недостаточно быстро, японские надзирательницы жестоко их избивали.

Девочки были запуганы. Нервное напряжение, холод, голод и усталость — все это часто приводило к несчастным случаям. Больше половины маминых одноклассниц получили травмы. Однажды мама увидела, как из станка выскочил челнок и выбил глаз девочке, стоявшей рядом с ней. Всю дорогу в больницу японская надзирательница отчитывала ее за неосторожность.

Отработав свой срок на фабрике, мама перешла в старшую школу первой ступени. Времена изменились, и девушки уже не должны были, как в годы бабушкиной молодости, сидеть в четырех стенах. Общество допускало их обучение в старшей школе. Тем не менее мальчики и девочки получали разное образование. Из девочек воспитывали «изящных жен и добрых матерей», как гласил девиз школы. Они учились тому, что японцы называли «путем женщины»: ведению хозяйства, стряпне, шитью, чайной церемонии, икебане, вышиванию, рисованию и искусству наслаждаться прекрасным. Главное умение, которое прививалось, — это умение нравиться собственному мужу: одеваться, причесываться, кланяться, а прежде всего беспрекословно повиноваться. Но у мамы, как говаривала бабушка, были «непокорные кости», и она почти ничему не научилась, даже готовить. Некоторые экзамены представляли собой практические задания, например, приготовить какое–нибудь блюдо или расставить в вазе цветы. Экзаменационная комиссия состояла из местных чиновников, китайцев и японцев, и они оценивали не только результаты экзаменов, но и самих девушек. Их фотографии в нарядных фартучках, сшитых собственными руками, висели на доске рядом с их характеристиками. Японские чиновники часто присматривали там себе невест, потому что браки между японскими мужчинами и местными женщинами поощрялись. Некоторых девушек выбирали для отправки в Японию, где выдавали замуж за мужчин, которых они никогда не видели. Нередко девушки, точнее, их семьи, бывали этому рады. В конце оккупации одну из маминых подруг должны были отправить в Японию, но она опоздала на корабль и осталась в Цзиньчжоу, а в это время японцы капитулировали. Мама смотрела на эту девушку искоса.

В отличие от своих предшественников, китайских мандаринов, избегавших каких–либо физических нагрузок, японцы увлекались спортом, который мама очень любила. От перелома таза неприятных последствий почти не осталось, и она хорошо бегала. Однажды ей поручили участвовать в ответственных соревнованиях. Она тренировалась неделями, чтобы подготовиться к выступлению, но за несколько дней до срока тренер–китаец отвел ее в сторону и попросил не стремиться к победе. Он сказал, что не может объяснить почему. Но мама поняла без слов. Она знала, что японцы не любят, когда китайцы в чем–нибудь их превосходят. В соревнованиях участвовала еще одна местная девушка, и тренер попросил маму передать ей тот же совет, но не говорить, от кого он исходит. На соревнованиях мама не попала даже в первую шестерку. Подруги видели, что она и не старалась. Но другая спортсменка не смогла себя сдержать и пришла первой.

Вскоре японцы отомстили ей за это. Каждый день начинался с собрания, на котором председательствовал директор школы по кличке Осел: его имя, Мори, произнесенное по–китайски (маоли ), напоминало слово «осел» (маолюй ). Он резким, горловым голосом выкрикивал приказы четырежды поклониться на четыре стороны. Сначала: «Дальний поклон столице империи!» — в сторону Токио. Потом: «Дальний поклон столице страны!» — в сторону Синьцзина (Синьцзин — буквально: «новая столица», ныне Чанчунь.), столицы Маньчжоу–го. Затем: «Верноподданный поклон Небесному Императору!» — то есть императору Японии. И, наконец, «Верноподданный поклон императорскому портрету!» — на этот раз портрету Пу И. Следом шел более легкий поклон учителям. Однажды утром, когда поклоны закончились, Осел внезапно вытащил из рядов ученицу, победившую в соревновании, и обвинил в том, что ее поклон Пу И составил меньше девяноста градусов. Он бил и пинал девушку, потом, наконец, остановился и объявил, что исключает ее из школы. Для всей ее семьи это была катастрофа.

Родители спешно выдали несчастную дочь за мелкого чиновника. После поражения Японии его причислили к коллаборационистам, из–за чего жена смогла получить работу только на химическом заводе, где не контролировалось содержание в воздухе вредных веществ. И когда в 1984 году мама вернулась в Цзиньчжоу и разыскала старую подругу, та уже почти ослепла от химикатов. Горько усмехаясь, она поведала о злой шутке, которую сыграла с ней судьба: ее, победившую японцев в соревновании, назвали их пособницей. И все же, сказала она, ей ничуть не жаль, что тогда она выиграла.

Жители Маньчжоу–го плохо себе представляли, что происходит за пределами их страны и каково положение Японии в войне. Сражения шли далеко, новости подвергались жесткой цензуре, а из радиоприемников доносилась лишь грубая пропаганда. Но по ряду признаков, в первую очередь, по ухудшению ситуации с продовольствием, они чувствовали, что Японии приходится нелегко.

Первая не фальсифицированная новость дошла до населения летом 1943 года, когда газеты сообщили, что Италия, союзница Японии, капитулировала. К середине 1944 года некоторых японцев, работавших в гражданских учреждениях Маньчжоу–го, призвали в армию. 29 июля 1944 года в небе над Цзиньчжоу впервые появились американские самолеты Б–29, но город они не бомбили. Японцы мобилизовали всех на рытье бомбоубежищ, и каждый день в школе проходили обязательные занятия по противовоздушной обороне. Однажды мамина одноклассница схватила огнетушитель и обдала струей японского учителя, которого особенно ненавидела. Раньше возмездие было бы ужасным, но теперь выходка сошла ей с рук. Ветер подул в другую сторону.

Власти долго проводили кампанию по ловле мух и крыс. Ученики должны были отрезать крысам хвосты, класть в конверты и сдавать полиции. Мух следовало сдавать в стеклянных бутылках. Полиция считала каждый хвост и каждую муху. Как–то в 1944 году, когда мама вручила полицейскому бутылку, полную мух до самых краев, тот сказал: «Недостаточно для обеда». Увидев ее удивленный взгляд, он продолжал: «Разве ты не знаешь? Япошки любят дохлых мух. Они их жарят и едят!» По его дерзкому взгляду мама поняла, что он больше не боится японцев.

Мама ожидала перемен к лучшему, но осенью 1944 года жизненный горизонт семьи затянули тучи; обстановка в доме больше не была такой радостной, как раньше. Она чувствовала, что между родителями наступил разлад.

В пятнадцатый день восьмой луны по китайскому календарю отмечался Праздник середины осени — праздник семейного единения. В тот день бабушка, в соответствии с обычаем, ставила на улице под луной стол с дынями, круглыми лепешками и булочками. Праздник приходился именно на этот день потому, что по–китайски одно и то же слово «юань» обозначает «единение» и «круглый, целый»; считалось, что в этот осенний день полная луна особенно прекрасна и кругла. Все, что подавалось в этот день из еды, тоже было круглым.

В струящемся как шелк лунном свете бабушка рассказывала маме истории о Луне: самая большая тень на ее лике была огромной кассией, которую всю жизнь пытался срубить владыка У Ган. Но дерево защищали волшебные чары, и попытки его были обречены на неудачу. Мама слушала, завороженно глядя на небо. Полная луна притягивала ее своей красотой, но в ту ночь нельзя было восхвалять светило: мать запретила ей произносить слово «круглый», потому что семья доктора Ся была разделена. В день праздника, а также несколько дней до и после него доктор Ся ходил печальный, и бабушка утрачивала вкус к рассказам.

В праздничную ночь 1944 года мама и бабушка сидели под шпалерой, увитой зимней дыней и фасолью, и смотрели сквозь тенистую листву на бескрайнее чистое небо. Мама начала было: «Сегодня луна такая круглая», но бабушка оборвала ее и разрыдалась. Она вбежала в дом, и мама слышала, как она всхлипывала и кричала: «Уходи к сыну и внукам! Оставь меня с дочерью и уходи!» В перерывах между всхлипываниями она продолжала: «Разве я виновата, разве ты виноват, что твой сын застрелился? Почему мы должны нести это бремя всю жизнь? Я не мешаю тебе видеться с детьми. Это они отказываются бывать у тебя...». С тех пор, как они покинули Исянь, их навещал только Дэгуй. Доктор Ся не произнес в ответ ни слова.

Именно тогда мама почувствовала неладное. Доктор делался все молчаливей, и она стала инстинктивно избегать его. Бабушка то и дело заливалась слезами и бормотала, что они с доктором Ся никогда не будут счастливы, потому что заплатили слишком большую цену за свою любовь. Обнимая дочь, она говорила, что та — ее единственное сокровище.

С наступлением зимы мама погрузилась в не свойственную ей обычно меланхолию. Настроение не улучшилось, даже когда она снова, во второй раз, увидела, как в ясном, холодном декабрьском небе над Цзиньчжоу летают американские самолеты.

С каждым днем японцы нервничали все больше. Однажды мамина подруга раздобыла книгу запрещенного китайского писателя. В поисках укромного уголка она забрела куда–то в поле, приметила что–то вроде пещеры, показавшейся ей пустым бомбоубежищем, и, пошарив по стене, нащупала в темноте какой–то выключатель. Раздалось пронзительное завывание: она включила сирену. То был оружейный склад. У нее подкосились ноги. Она пыталась убежать, но через несколько сотен метров ее схватили японские солдаты.

Два дня спустя всю школу привели на голое заснеженное поле за западными воротами в излучине реки Сяолин. Туда же начальство согнало местных жителей. Детям сказали, что они увидят, как накажут «злодейку, поднявшую руку на Великую Японию». Вдруг прямо перед мамой японские тюремщики протащили ее подругу. Она была в цепях и еле шла. После пыток лицо у нее опухло до неузнаваемости. Японские солдаты вскинули винтовки и прицелились в девочку, которая, казалось, силилась что–то сказать, но не могла издать ни звука. Раздался сухой треск выстрелов, и она рухнула в обагрившийся кровью снег. Осел, директор–японец, впился взглядом в ряды учеников. Нечеловеческим усилием подавив чувства, мама заставила себя посмотреть на тело подруги, вокруг которого на белом снегу расползалось ярко–красное пятно.

Она услышала чьи–то приглушенные рыдания. Плакал; госпожа Танака, молодая японская учительница, которую мама любила. В мгновение ока Осел набросился на госпожу Танака. Он обрушил на нее град ударов, и она упала. Она пыталась увернуться от его сапог, но он в бешенстве пинал ее и орал, что она предает японскую нацию. В конце концов он устал и остановился. Потом посмотрел на учеников и рявкнул, чтобы они расходились.

Мама в последний раз взглянула на скорчившуюся на земле учительницу и на мертвую подругу и ощутила, что ее переполняет ненависть.

4.«Рабы, у которых нет родины»: Под властью разных хозяев (1945–1947)

В мае 1945 года по Цзиньчжоу распространилась новость, что Германия сдалась и война в Европе окончена. Американские самолеты летали гораздо чаще: Б–29 бомбили другие маньчжурские города, хотя атаки на Цзиньчжоу не предпринимались. Город наполняло предчувствие, что Японию ждет скорое поражение.

8 августа мамину школу отправили молиться в кумирне за победу Японии. На следующий день в Маньчжоу–го вступили советские и монгольские войска. Стало известно, что американцы сбросили на Японию две атомные бомбы — местные этому радовались. В последующие дни учебу отменили из боязни воздушных налетов. Мама оставалась дома, помогала копать бомбоубежище.

13 августа семья Ся услышала, что японцы просят мира. Через два дня к ним ворвался сосед–китаец, работавший в администрации, и сказал, что сейчас по радио будут передавать важное сообщение. Доктор Ся прекратил работу и сел вместе с бабушкой во дворе. Диктор сказал, что японский император сдался. Далее сообщалось, что Пу И отрекся от престола Маньчжоу–го. На улицах собирался возбужденный народ. Мама пошла посмотреть, что происходит в школе. Там было совершенно тихо, только из канцелярии раздавался слабый шум. Мама подкралась и увидела в окно, как плачут, сгрудившись, японские учителя.

В ту ночь она не сомкнула глаз и встала с первыми петухами. Утром перед входной дверью она увидела небольшую толпу. На дороге лежали трупы японки и двух детей. Японский офицер совершил харакири. Его семью растерзала толпа.

Однажды утром, через несколько дней после капитуляции, маминых соседей–японцев нашли мертвыми. Говорили, что они отравились. По всему Цзиньчжоу одни японцы кончали с собой, других убивали. Грабили японские дома, и мама заметила, что у одного бедного соседа внезапно появилось много ценных вещей на продажу. Школьники мстили учителям–японцам, избивая их до полусмерти. Некоторые японцы оставляли младенцев — в надежде их спасти — на порогах местных жителей. Некоторых японок изнасиловали; многие побрились наголо, чтобы сойти за мужчин.

Мама тревожилась из–за госпожи Танака, единственной учительницы, которая никогда не била детей, и единственной японки, которая плакала, когда казнили мамину подругу. Мама попросила разрешения спрятать госпожу Танака у них дома. Бабушка выглядела испуганной, но ничего не сказала. Доктор Ся только кивнул.

Мама позаимствовала у своей тети Лань одежду и отправилась в забаррикадированную квартиру учительницы. Одежда пришлась впору. Госпожа Танака была выше обычной японки и легко могла сойти за китаянку. В случае чего они договорились сказать, что это мамина двоюродная сестра. У китайцев столько родственников, что проверить их слова было бы невозможно. Беглянку поселили в дальнюю комнату, где когда–то прятался Ханьчэнь.

Безвластие, установившееся после японской капитуляции и падения режима Маньчжоу–го, приводило к жертвам не только среди японцев. Город пришел в состояние хаоса. Ночью раздавались выстрелы и крики о помощи. Мужчины, включая пятнадцатилетнего бабушкиного брата Юйлиня и учеников доктора Ся, по очереди дежурили каждую ночь на крыше, вооруженные булыжниками, топорами и тесаками. В отличие от бабушки, мама совершенно не боялась. Бабушка удивлялась: «У тебя в жилах кровь твоего отца».

Мародерство, изнасилования и убийства продолжались уже восемь дней. И тут населению сообщили о приходе новых войск — советской Красной армии. 23 августа председатели уличных комитетов велели людям идти на следующий день на вокзал встречать русских. Доктор Ся и бабушка остались дома, но мама присоединилась к большой толпе радостной молодежи с яркими треугольными флажками. При виде поезда они замахали флажками и закричали: «Ула!» (китайский вариант русского «ура!»). Мама представляла советских воинов победоносными бородатыми героями на могучих конях. Увидела же она бледных пареньков в потрепанной форме. Не считая смутных силуэтов в проносящихся автомобилях, это были первые белые люди, которых мама видела в своей жизни.

В Цзиньчжоу расквартировали около тысячи советских солдат. Поначалу люди были им благодарны за избавление от японцев. Но русские принесли с собой новые проблемы. После капитуляции Японии школы закрылись, и мама брала частные уроки. Однажды на пути домой от учителя она увидела на обочине грузовик. Рядом стояли русские солдаты и раздавали рулоны материи. При японцах продажа ткани строго контролировалась. Мама подошла поближе. Оказалось, что это рулоны с фабрики, где она работала, учась в младшей школе. Русские меняли материю на часы и безделушки. Мама вспомнила, что дома на дне сундука лежат старые часы. Она помчалась домой и разыскала их. Часы, к ее разочарованию, были сломаны, но русские чрезвычайно обрадовались и дали ей рулон чудесной белой материи в розовый цветочек. За ужином семья, качая головами, обсуждала этих странных иностранцев, обожающих старые сломанные часы и побрякушки.

Русские не только раздавали фабричные товары. Они разбирали целые предприятия, включая два нефтеперегонных завода в Цзиньчжоу, и вывозили оборудование в Советский Союз. Они называли это «репарациями», но для населения это значило выведенную из строя промышленность.

Русские солдаты входили в дома и просто брали все, что хотели — первым делом часы и одежду. По Цзиньчжоу стремительно распространялись рассказы о том, как русские насилуют местных женщин. Многие женщины спрятались от «освободителей». Вскоре город переполняли гнев и страх.

Дом Ся находился за пределами городских укреплений, практически без защиты. Мамина подруга предложила им временно переселиться в дом внутри городских ворот, окруженный высокими каменными стенами. Семья немедленно снялась с места, взяв с собой учительницу–японку. После переезда маме приходилось тратить на дорогу до дома учителя на полчаса больше. Доктор Ся настоял, что будет провожать ее и встречать после занятий. Мама не хотела, чтобы он ходил так далеко, поэтому они встречались на полпути. Однажды неподалеку от нее остановился джип со смеющимися русскими солдатами. Они выскочили и побежали к ней. Мама помчалась от них. Через несколько сотен метров она увидела вдали отчима, который размахивал палкой. Русские гнались по пятам, и мама кинулась в знакомый ей заброшенный детский сад, напоминающий лабиринт. Она просидела там больше часа, выскользнула через черный ход и благополучно добралась до дома. Доктор Ся видел, как русские вбежали вслед за мамой в детский сад. К его огромному облегчению вскоре они вышли оттуда, видимо, запутавшись в расположении комнат.

Примерно через неделю после прихода русских глава уличного комитета велел маме следующим вечером явиться на собрание. Там она увидела оборванных китайцев и нескольких китаянок, рассказывавших, как они восемь лет бились с японцами, чтобы хозяином жизни в новом Китае стал простой народ. То были коммунисты. Они вошли в город накануне — тихо и неожиданно. Женщины носили такие же бесформенные робы, как и мужчины. Мама подумала: как вы можете говорить, что победили японцев? У вас даже нет приличных ружей и формы. Коммунисты показались ей беднее и грязнее нищих.

Она была разочарована, потому что представляла их себе большими, красивыми — богатырями. По словам тюремного надзирателя дяди Пэй–о и палача Дуна, коммунисты были самыми храбрыми. «У них самые крепкие кости», — говаривал дядя. «Они пели, выкрикивали лозунги и проклинали японцев до той самой минуты, когда задыхались от удавки», — рассказывал Дун.

Коммунисты развесили объявления, призывающие население к порядку, и приступили к арестам коллаборационистов и сотрудников японских тайных служб. Среди арестованных был Ян, бабушкин отец, по–прежнему служивший заместителем начальника полиции в Исяне. Его посадили в его же собственную тюрьму, а самого начальника полиции казнили. За короткое время коммунисты восстановили порядок и наладили хозяйство. Заметно улучшилось ужасающее положение с продовольствием. Доктор Ся смог снова ходить по больным, открылась мамина школа.

Коммунистов расквартировали по домам местных жителей. Они казались честными, скромными. Одному из маминых друзей они сказали: «Нам не хватает образованных людей. Ты можешь стать начальником уезда».

Им нужны были новобранцы. После капитуляции Японии и коммунисты, и гоминьдановцы стремились занять как можно большую территорию, но у Гоминьдана армия имела значительное превосходство в численности и экипировке. Обе партии маневрировали в преддверии очередного этапа гражданской войны (в течение восьми лет сопротивления японцам она была приостановлена). На самом деле борьба между соперниками уже началась. Маньчжурия играла ключевую роль по экономическим причинам. Коммунисты вступили туда первыми, так как находились ближе к ней, почти без помощи русских. Однако американцы помогали Чан Кайши обосноваться в регионе, транспортируя в северный Китай десятки тысяч гоминьдановских солдат. В какой–то момент американцы попытались высадить часть из них в Хулудао, порту примерно в сорока пяти километрах от Цзиньчжоу, но под огнем коммунистов вынуждены были отступить. Гоминьдановцам пришлось высаживать свои войска к югу от Великой Китайской стены и перевозить их на север по железной дороге. США обеспечили авиационное прикрытие. В общей сложности в северном Китае высадилось более 50 000 американских десантников; они оккупировали Пекин и Тяньцзинь.

Русские формально признавали чанкайшистское, гоминьдановское правительство Китая. К 11 ноября советская Красная армия отошла из района Цзиньчжоу в северную Маньчжурию, выполняя обещание Сталина вывести войска в течение трех месяцев после войны. Таким образом, единственной властью в городе стали китайские коммунисты. Однажды вечером, в конце ноября, мама по дороге из школы увидела множество солдат, спешно хватающих оружие и устремляющихся к южным городским воротам. Она знала о тяжелых боях поблизости и догадалась, что коммунисты отступают.

Отступление было предпринято в соответствии с принципом лидера коммунистов, Мао Цзэдуна: не пытаться удерживать города, где у Гоминьдана было военное преимущество, и отступать в сельскую местность. «Окружать города, занимая деревни, чтобы в конце концов взять города» — так звучало руководящее указание Мао.

В день, когда китайские коммунисты отступили из Цзиньчжоу, в город вошла очередная армия — четвертая за последние несколько месяцев, в чистой форме, с блестящим американским оружием. Это был Гоминьдан. Люди выбегали из домов, запруживали немощеные улочки, хлопали в ладоши и приветственно кричали. Вдруг мама обнаружила, что тоже размахивает руками и выкрикивает приветствия. Вот эти похожи на солдат, бьющих японцев, подумалось ей. Вне себя от радости она побежала домой, чтобы рассказать родителям о новых чистеньких солдатах.

В Цзиньчжоу воцарилась атмосфера праздника. Люди наперегонки приглашали солдат остановиться у них в домах. Один офицер поселился у семьи Ся. Он вел себя очень уважительно и заслужил хорошее отношение домочадцев. Бабушка и доктор Ся считали, что Гоминьдан принес с собой долгожданные законность, порядок и мир.

Но народная симпатия к Гоминьдану вскоре сменилась горьким разочарованием. Большинство солдат происходили из других частей Китая и презрительно называли местных «ван го ну» («рабы, потерявшие отечество»). Они поучали население, как оно должно быть им благодарно за освобождение от японцев. Однажды в маминой школе устроили вечеринку для учениц и гоминьдановских офицеров. Трехлетняя дочь одного чиновника произнесла речь, которая начиналась словами: «Мы, Гоминьдан, боролись с японцами восемь лет и наконец спасли вас, рабов Японии...» Мама с подругами вышли из зала.

Маму возмущало, что гоминьдановцы начали охоту за наложницами. В начале 1946 года Цзиньчжоу стал заполняться войсками. Мама училась в единственной городской школе для девочек, и офицеры с чиновниками являлись туда косяками в поисках наложниц, а иногда и жен. Некоторые девушки выходили замуж охотно, другие уступали требованиям семей, считавших, что брак с офицером поможет им в жизни.

В пятнадцать лет мама была девушкой на выданье. Она обладала привлекательной внешностью, пользовалась большим успехом и считалась одной из лучших учениц в школе. Ее руки уже просили несколько офицеров, но она заявила родителям, что никто из них ей не подходит. Один из сватавшихся, начальник штаба, пригрозил послать за ней носилки как за наложницей — коль скоро от его золотой клетки отказались. Когда он высказывал эту угрозу родителям, мама подслушивала под дверью. Она ворвалась в комнату и крикнула ему в лицо, что там, в носилках, и покончит с собой. К счастью, вскоре он получил приказ покинуть город.

Мама решила сама выбрать себе мужа. Она не питала никаких иллюзий на счет отношения мужчин к женщинам и ненавидела институт наложничества. Родители разделяли ее взгляды, но, опасаясь офицеров, принуждены были вести сложную, изматывающую дипломатическую игру, стараясь сказать «нет», не обозлив женихов.

Маму искренне любила ее учительница по фамилии Лю. В Китае люди, которым вы нравитесь, зачастую стремятся с вами породниться. В те дни, хотя юношей и девушек уже не разделяла такая глухая стена, как в годы бабушкиной молодости, возможности для общения выпадали редко. Поэтому молодежь, не желавшая, чтобы ее сватали родители, сама старалась познакомиться с братом или сестрой подруги или друга — то был способ найти себе пару. Учительница Лю представила маму своему брату. Предварительно их знакомство одобрили господин и госпожа Лю.

В 1946 году маму пригласили на встречу китайского Нового года в роскошный дом семьи Лю. Господин Лю был одним из крупнейших в Цзиньчжоу владельцев магазинов. Его девятнадцатилетний сын производил впечатление человека светского; он носил темно–зеленый костюм с платочком, выглядывавшим из нагрудного кармашка, что в провинциальном городе, каким был Цзиньчжоу, казалось верхом утонченности и щегольства. Молодой Лю изучал русский язык и литературу в одном из пекинских университетов. На маму он произвел большое впечатление, а она пришлась по душе его домашним. Вскоре они послали к доктору Ся сваху, не говоря, конечно, ни слова ей самой.

Доктор Ся, человек куда более либеральный, чем большинство мужчин его времени, спросил маминого мнения. Она согласилась стать «подругой» молодого господина Лю. В те годы, если юноша и девушка разговаривали друг с другом на людях, им следовало быть по меньшей мере помолвленными. А мама жаждала веселья и свободы, ей хотелось общаться с мужчинами, не беря на себя брачных обязательств. Зная маму, доктор Ся и бабушка были осторожны с Лю и отказывались от положенных подарков. В соответствии с китайской традицией семья невесты часто не соглашалась на брачное предложение с первого раза, чтобы не показаться слишком в нем заинтересованной. Принять подарок означало неявно выразить согласие. Доктор Ся и бабушка опасались возможных недоразумений.

Мама некоторое время встречалась с молодым Лю. Ей нравились его хорошие манеры, и все родственники, знакомые и соседи говорили, что он ей подходит. Доктор Ся и бабушка думали, что они прекрасная пара и про себя уже считали его своим зятем. Но мама чувствовала его поверхностную натуру. Она заметила, что он никогда не ездит в Пекин, а слоняется по дому, наслаждаясь праздностью как человек без определенных занятий. Однажды она обнаружила, что он не читал даже «Сон в красном тереме», знаменитый классический роман XVIII века, известный всякому грамотному китайцу. Она не стала скрывать, что разочарована, но молодой Лю не смущаясь ответил, что китайская классика — не его конек и что ему больше нравится иностранная литература. Пытаясь утвердить свое превосходство, он добавил: «Читала ли ты «Госпожу Бовари»? Это моя любимая книга. По моему мнению, лучшее из написанного Мопассаном».

Мама читала «Госпожу Бовари» и знала, что ее автор Флобер, а не Мопассан. Самонадеянное заявление Лю рассердило ее, но она удержалась и смолчала, не желая показаться «вздорной».

Лю нравились азартные игры, особенно маджонг, наводивший на маму смертельную скуку. Однажды вечером, вскоре после вышеописанного разговора, во время игры вошла служанка и спросила: «Какая девушка будет прислуживать господину в кровати?» Он совершенно спокойно сказал: такая–то. Мама задрожала от возмущения, но Лю, словно удивившись, лишь поднял бровь. Потом он высокомерно произнес: «Это широко распространенный японский обычай. Все так делают. Это называется «сы–цинь » (кровать с обслуживанием)». Он пытался заставить маму почувствовать себя ревнивой провинциалкой, а ревность традиционно считалась в Китае одним из худших женских пороков и причиной, по которой муж мог отказаться от жены. Мама опять ничего не сказала, хотя в душе у нее все кипело от гнева.

Она поняла, что не будет счастлива с супругом, для которого интрижки и внебрачный секс — естественная часть жизни «настоящего мужчины». Она мечтала встретить человека, который будет ее любить и не станет так ранить. В тот же вечер она решила порвать с женихом.

Несколько дней спустя внезапно умер господин Лю–старший. В те дни большое значение придавалось пышным похоронам, особенно если покойный был главой семьи. Похороны, не отвечавшие ожиданиям родственников и общества, бросали тень на близких. Лю желали провести сложную церемонию, а не просто ограничиться процессией, идущей из дома на кладбище. Для чтения в присутствии всей семьи сутры об «опускании головы» были приглашены буддийские монахи. После чего родственники немедленно принялись рыдать. С этого мгновения до похорон, которые устраивались на сорок девятый день после смерти, с раннего утра до полуночи должны были раздаваться плач и причитания. Одновременно жглись «загробные деньги», чтобы почивший мог тратить их в ином мире. Многие семьи не выдерживали подобного марафона и нанимали профессионалов. Из уважения к усопшему Лю рыдали «собственными силами» при участии многочисленных родственников.

На сорок второй день украшенный тонкой резьбой сандаловый гроб с телом поместили в шатер во дворе. Считалось, что в каждую из семи ночей перед преданием земле покойник поднимается в загробном мире на высокую гору и смотрит на свою семью; он радуется, если все его близкие на месте и никто не брошен на произвол судьбы. В противном случае ему никогда не обрести покоя. Семья хотела, чтобы мама как будущая невестка присутствовала на похоронах.

Но она отказалась. Как ни жалко ей было старого господина Лю, который всегда был добр к ней, она не могла участвовать в церемонии — тогда пришлось бы выйти замуж за его сына.

А в дом Ся один за другим являлись посланцы семьи Лю. Доктор Ся заявил маме, что разорвать помолвку в такую минуту значит предать господина Лю–старшего и что это безнравственно. Хотя при нормальных обстоятельствах он не стал бы возражать против разрыва с молодым Лю, в данном случае, полагал он, следует пожертвовать собой. Бабушка также считала, что мама должна присутствовать на похоронах. И добавила: «Слыханное ли дело, чтобы девушка отказывала мужчине из–за того, что он перепутал имя какого–то писателя и имел связи на стороне? Все богатые молодые люди любят развлечься и должны перебеситься. Кроме того, тебе нечего бояться служанок и наложниц. Ты с характером и сможешь держать мужа в узде».

Мама представляла себе жизнь по–другому, о чем и заявила бабушке. В душе та была согласна с дочерью, но боялась держать ее дома из–за постоянно сватавшихся гоминдановских офицеров. «Мы можем отказать одному, другому, но не всем, — сказала она. — Не за Ли, так за Чжана тебе выйти придется. Подумай, разве Лю не многим лучше остальных? Если ты станешь его женой, ни один офицер больше тебя не потревожит. Я день и ночь думаю о том, что может с тобой статься. И не успокоюсь, пока ты не покинешь дом». Но мама ответила, что скорей умрет, чем выйдет замуж за того, кто не даст ей ни счастья, ни любви.

Лю были в ярости, так же как и мамины родители. Дни напролет они убеждали, умоляли, уговаривали, кричали и плакали — без малейшего результата. В конце концов доктор Ся — впервые с тех пор, как ударил ее в детстве за то, что она села на его место на кане, — разгневался на маму: «Ты позоришь имя Ся. Мне не нужна такая дочь!» Мама встала и бросила ему в лицо: «Прекрасно, тогда у тебя не будет такой дочери. Я ухожу!» Она выбежала из комнаты, сложила вещи и покинула дом.

В бабушкины времена и речи не могло быть о том, чтобы подобным образом уйти от родителей. Женщина могла устроиться на работу разве что служанкой, да и то лишь имея рекомендательное письмо. Но жизнь изменилась. В 1946 году женщины уже могли содержать себя и служить, например, учительницами или медсестрами, хотя в большинстве семей на это по–прежнему смотрели как на последнее средство. При маминой школе действовало педагогическое отделение, предлагавшее бесплатное проживание и обучение для девушек, окончивших в ней не менее трех классов. Кроме сдачи вступительного экзамена, выдвигалось лишь одно условие: выпускницы должны были стать учительницами. Большинство учениц происходили из бедных семей и не могли платить за обучение или же считали, что, так как у них нет шансов попасть в университет, нет смысла оставаться в школе. Женщин стали принимать в высшие учебные заведения только с 1945 года — при японцах их образование завершалось старшими классами, где школьниц обучали в основном ведению домашнего хозяйства.

Прежде маме и в голову не приходило поступать на это отделение — оно считалось второсортным. А она полагала, что достойна университета. Начальство слегка удивилось, увидев ее заявление, но мама объяснила, что всегда считала педагогику своим призванием. Правда, она еще не отучилась в этой школе полных три года, но ее знали как отличницу и с радостью приняли — экзамен она сдала без труда и переселилась в школу. Вскоре туда примчалась бабушка, умоляя ее вернуться. Мама была рада примирению, обещала часто приходить домой и оставаться на ночь. Но так и не отказалась от койки в общежитии: она решительно не желала зависеть даже от тех, кто ее любит. Педагогическое отделение идеально ей подходило. После обучения оно гарантировало работу, тогда как выпускники университетов часто не могли найти места. Важно было и то, что за учебу не требовалось платить, ведь и доктор Ся уже начал ощущать на себе последствия неумелого государственного управления экономикой.

Гоминьдановские чиновники, ответственные за фабрики — те, что не увезли русские, — явно не могли наладить их работу. Отдельные предприятия работали вполсилы, но большая часть прибыли оседала в карманах руководителей.

Гоминьдановские «саквояжники» (название дано по аналогии с американскими «саквояжниками» — северянами, добившимися богатства и влияния на Юге после войны 1861–1865 гг.) въезжали в хорошие дома, освобожденные японцами. По соседству со старым домом Ся поселился чиновник с одной из новых наложниц. Мэр Цзиньчжоу, господин Хань, не был до этого никому известен. В один миг он разбогател на собственности, конфискованной у японцев и их пособников. Он завел наложниц, и городское правительство, кишащее его родственниками и друзьями, стали называть «семейством Хань».

Когда гоминьдановцы взяли Исянь, они освободили из тюрьмы моего прадеда Яна — а может, он купил себе свободу. Местные не без основания считали, что гоминдановские чиновники делают состояния на бывших коллаборационистах. Ян попытался обезопасить себя, выдав младшую дочь от одной из своих наложниц за гоминьдановского офицера, но тот был всего лишь капитаном и не обладал достаточной властью, чтобы избавить тестя от преследований. Собственность Яна конфисковали, и он был низведен до положения нищего, «сидящего на корточках у придорожной канавы», как выражались в тех местах. Узнав об этом, прабабушка велела своим детям не давать ему денег и ничем не помогать.

В 1947 году, через год с небольшим после освобождения из тюрьмы, у него на шее выросла раковая опухоль. Он понял, что умирает, и сообщил об этом в Цзиньчжоу, умоляя детей навестить его. Прабабушка отказала ему, но он продолжал слать письма, заклиная дочерей и сына приехать.

В конце концов она смягчилась, и бабушка, Лань и Юйлинь отправились в Исянь на поезде. Дочь десять лет не видела отца, выглядевшего теперь жалкой тенью себя прежнего. При появлении детей по щекам у него потекли слезы. Но они не могли простить ему того, как он обошелся с их матерью и с ними самими, и обращались к нему как к чужому. Он умолял Юйлиня назвать его отцом, но тот не соглашался. На лице Яна отразилось такое беспредельное отчаяние, что бабушка попросила брата уступить. В конце концов он сдался. Отец взял его за руку и проговорил: «Будь ученым или открой небольшое дело. Никогда не пытайся стать чиновником. Это разрушит твою жизнь, как разрушило мою». То были его последние слова.

Когда он умер, рядом находилась лишь одна из его наложниц. По бедности он не смог обеспечить себе даже покупку гроба. Тело положили в старый рваный чемодан и похоронили без всякой церемонии. Никого из членов семьи при этом не было.

Для борьбы с вездесущей коррупцией Чан Кайши учредил особую организацию. Называлась она «истребители тигров», потому что народ сравнивал чиновников–взяточников со свирепыми тиграми. Население призывали обращаться с жалобами. Однако вскоре стало ясно, что таким образом сильные вымогали деньги у богатых. «Истребление тигров» оказалось доходным ремеслом.

Но еще хуже было неприкрытое мародерство. К доктору Ся один за другим являлись солдаты, салютовали по всем правилам и говорили с деланным подобострастием: «Ваша честь доктор Ся, некоторым из наших соратников очень нужны деньги. Не могли бы вы нам одолжить?» Отказывать было неразумно. Ссора с Гоминьданом легко приводила к обвинению в коммунизме, аресту, а часто и пыткам. Нередко в кабинет развязной походкой заходил солдат и требовал лечения и медикаментов, не платя за это ни копейки. Доктор Ся, в общем, был готов лечить их бесплатно — он считал это врачебным долгом, — но солдаты обычно просто брали лекарства и сбывали их на черном рынке. Лекарств отчаянно не хватало.

Гражданская война разгоралась, число солдат в Цзиньчжоу росло. Войска центрального командования, подчинявшиеся напрямую Чан Кайши, еще соблюдали какую–то дисциплину, но другим правительство не платило, они должны были «кормиться» сами.

Во время учебы на педагогическом отделении мама близко подружилась с красивой живой семнадцатилетней девушкой по фамилии Бай. Мама ее любила и уважала. Когда она рассказала Бай, как разочарована в Гоминьдане, та ответила, что это значит «за деревьями не видеть леса»: у любой власти есть недостатки. Бай так увлеклась Гоминьданом, что вступила в одну из тайных служб. В ходе обучения ей прозрачно намекнули, что она должна доносить на одноклассниц. Бай отказалась. Как–то вечером в ее комнате раздался выстрел. Открыв дверь, ученицы увидели ее на кровати смертельно бледную, при последним издыхании. С подушки капала кровь. Она не смогла сказать ни слова. В газетах эту историю подали как «персиковое убийство», то есть преступление страсти. Утверждалось, что девушку из ревности застрелил любовник. Но никто не поверил. Бай вела себя с мужчинами очень сдержанно. Мама слышала, что ее убили за попытку уйти из разведки.

Но это не стало финалом трагедии. Мать Бай работала домашней прислугой в богатой семье, владевшей небольшой ювелирной мастерской. Смерть единственной дочери сломила ее. Дело довершили непристойные предположения журналистов, что ее дочь крутила любовь с несколькими мужчинами одновременно, в связи с чем и получила пулю. Главным сокровищем женщины, которое следовало защищать даже ценой жизни, была ее честь. Через несколько дней после смерти Бай ее мать повесилась. К ее хозяину явились бандиты и обвинили его в ее смерти — хороший предлог для вымогательства, и вскоре семья потеряла мастерскую.

Как–то в дверь Ся постучали и вошел человек тридцати с небольшим лет в гоминьдановской форме. Он поклонился бабушке и назвал ее «старшей сестрой», а доктора Ся — «старшим шурином». Не сразу они поняли, что этот нарядный, здоровый, сытый человек — Ханьчэнь, которого они спасли от удавки, а потом три месяца прятали и выхаживали. С ним вместе пришел юноша, тоже в форме, высокий, стройный, больше похожий на студента, чем на военного. Ханьчэнь представил: его друг, Чжугэ. Маме он сразу пришелся по сердцу.

Со времени последней их встречи Ханьчэнь стал старшим чином гоминьдановской разведки и руководил одним из ее отделений на уровне всего Цзиньчжоу. Уходя, он сказал: «Старшая сестра, ваша семья вернула мне жизнь. Если вам что–нибудь понадобится, — что угодно, — скажите только слово, и это будет сделано».

Ханьчэнь и Чжугэ часто приходили в гости. Короткое время спустя Ханьчэнь подыскал работу в разведке для Дуна, бывшего палача, который спас ему жизнь, и бабушкиного шурина Пэй–о, бывшего тюремщика.

Семья полюбила Чжугэ. Раньше он изучал естественные науки в Тяньцзиньском университете, но убежал в армию Гоминьдана, когда город попал в руки японцев. Однажды мама познакомила его с госпожой Танака, которая все еще у них жила. Они сошлись, поженились и поселились в меблированных комнатах. Как–то Чжугэ чистил револьвер и задел курок. Раздался выстрел. Пуля прошла сквозь пол и убила младшего сына домохозяина, прямо в кроватке. Семейство не осмелилось обратиться в полицию, из страха перед разведкой, которая любого могла обвинить в связях с коммунистами. Слово людей из разведки было законом, они решали, жить человеку или умереть. Мать Чжугэ дала семье в качестве компенсации много денег. Чжугэ обезумел от горя, но семья мальчика не решалась даже упрекнуть его. Наоборот, они выражали преувеличенную благодарность, боясь, что он может им навредить. Не в силах это вынести, он переехал.

Муж Лань, дядя Пэй–о, преуспел в разведке и был так доволен своими новыми работодателями, что изменил имя на Сяоши («Верный Чан Кайши»). Он входил в тройку под началом Чжугэ. Поначалу их задача состояла в выслеживании сторонников японцев, но вскоре это переросло в надзор за студентами, сочувствующими коммунистам. Какое–то время «Верный» Пэй–о делал, что ему говорили, но вскоре почувствовал угрызения совести; он не хотел ни отправлять людей за решетку, ни высматривать жертвы для вымогательств. Пэй–о попросил о переводе на другую должность и стал охранником на одном из контрольно–пропускных пунктов. Коммунисты ушли из Цзиньчжоу, но не особенно далеко. Вокруг города постоянно происходили стычки между ними и Гоминьданом. Цзиньчжоуские власти стремились строго контролировать торговлю важнейшими товарами, чтобы они не попали к коммунистам.

Работа в разведке давала «Верному» власть, а власть означала деньги. Понемногу он начал меняться: пристрастился к опиуму, вину, стал играть, посещать бордели и заразился дурной болезнью. Бабушка даже предложила заплатить ему, если он исправится, но он продолжал в том же духе. Тем не менее он видел, что семье Ся все труднее доставать продукты, и часто приглашал их к себе домой, где можно было хорошо поесть. Доктор Ся не пускал бабушку: «Это грязные деньги, они нам не нужны». Но порой мысль о вкусной кормежке оказывалась для бабушки слишком сильным искушением, и она тайком шла в дом Пэй–о с Юйлинем и моей мамой.

Когда в Цзиньчжоу вступил Гоминьдан, Юйлиню было пятнадцать лет. Он учился медицине у доктора Ся и обещал стать хорошим врачом. К тому времени бабушка стала хозяйкой дома, так как ее мать, сестра и брат зависели от ее мужа. Бабушка решила женить Юйлиня. Она подыскала невесту тремя годами старше его, из бедных, что обещало трудолюбие и смекалку. Мама ходила с бабушкой на смотрины. Их с поклонами приветствовала девушка в зеленом бархатном платье, позаимствованном специально для этого случая. Бракосочетание состоялось в 1946 году, в бюро записей актов гражданского состояния. Невеста была во взятой напрокат белой шелковой фате в европейском стиле. Юйлиню исполнилось шестнадцать, его супруге — девятнадцать.

Мама попросила Ханьчэня найти Юйлиню работу. К важнейшим товарам относилась соль, которую запрещалось продавать в деревню. Конечно, власти занимались солевым рэкетом. Ханьчэнь подыскал Юйлиню должность по охране соли. Последний несколько раз попадал в стычки с другими гоминьдановскими группировками и с коммунистами; все они охотились за солью. Многие погибали. Юйлиня мучили страх и угрызения совести и через несколько месяцев он оставил эту работу.

Гоминьдан постепенно терял свою власть в деревне; труднее становилось и вербовать новобранцев. Молодые люди не хотели становиться «пушечным пеплом» (паоху–эй ). Гражданская война заливала страну кровью и требовала все новых жертв. Росла опасность, что Юйлиня призовут или просто насильно запишут в армию. Единственным спасением была работа в разведке. К бабушкиному удивлению, Ханьчэнь отказался поспособствовать, заявив, что это не место для приличного молодого человека.

Бабушка не понимала, что Ханьчэнь пребывал в глубочайшем отчаянии от своей профессии. Как и «Верный» Пэй–о, он подсел на опиум и алкоголь, ходил по проституткам. Он явно пытался сократить себе жизнь. Ханьчэнь всегда отличался умеренностью, чтил нравственность, а теперь словно преобразился. Бабушка подумала, что ему поможет старое лекарство — женитьба, но он ответил, что не хочет жениться, потому что не хочет жить. Потрясенная бабушка спросила почему, но он только горько заплакал и сказал, что не имеет права говорить об этом, да и в любом случае она не сможет ему помочь.

Ханьчэнь вступил в Гоминьдан, потому что ненавидел японцев. Но все закончилось совсем не так, как он ожидал. Работа в разведке означала, что его руки почти наверняка обагрит кровь невинных соотечественников. Но пути назад не было. Все, кто пытался уйти из разведки, кончали, как мамина подруга Бай. Очевидно, Ханьчэнь понял, что единственный выход — убить себя. Однако самоубийство издревле символизировало протест и могло погубить его семью. Должно быть, он решил умереть «естественной» смертью, вот почему он так глумился над собственным телом и уклонялся от лечения.

В 1947 году, накануне Праздника весны, он вернулся на родину, в Исянь, чтобы отметить его с братом и пожилым отцом. Словно чувствуя, что это их последняя встреча, он остался погостить, тяжело заболел и летом умер. По его собственному признанию бабушке, Ханьчэнь жалел лишь о том, что не сможет выполнить свой сыновний долг и устроить отцу пышные похороны.

Однако он выполнил свой долг перед бабушкиной семьей. Хотя он отказался взять Юйлиня на службу в разведку, но достал ему соответствующее удостоверение. Юйлинь никогда не работал на разведку, но удостоверение избавляло его от призыва, и он продолжал помогать в аптеке доктору Ся.

В маминой школе работал молодой учитель Кан, преподававший китайскую литературу. Он отличался большим умом и обширными знаниями, и мама очень его уважала. Он рассказал ей и двум другим девушкам, что участвовал в антигоминьдановском движении в Куньмине, городе на юго–западе Китая, и его подругу убило гранатой во время демонстрации. Его лекции, имевшие явную прокоммунистическую направленность, производили на маму сильное впечатление.

Однажды утром в начале 1947 года маму остановил у школьных ворот старый смотритель. Он вручил ей записку и сказал, что Кан уехал. Мама не знала, что Кана предупредили об опасности — некоторые агенты гоминьдановской разведки тайно работали на коммунистов. Тогда мама имела слабое представление о коммунистах и уж тем более не подозревала, что Кан — один из них. Она поняла только, что ее любимый учитель скрылся, чтобы избежать ареста. Записка была от него и состояла из одного слова: «Молчание». Понять это можно было двояко. Либо то был намек на строчку из стихотворения, написанного Каном в память о своей подруге: «Молчание, в котором зреет наша сила», — в этом случае записку следовало понимать как призыв сохранять мужество; либо это было предостережение от опрометчивых поступков. К тому времени мама заслужила репутацию бесстрашной личности и приобрела авторитет среди учеников. Почти тотчас ей стало известно, что в школу прислали новую директрису, делегатку Национального съезда Гоминьдана, по слухам, связанную с тайными службами. Она привезла с собой группу сотрудников разведки, в число которых входил Яохань, ставший политическим руководителем школы и следивший за учащимися.

Ближайшим маминым другом в то время был ее дальний родственник, которого она называла Брат Ху. Его отец владел сетью универмагов в Цзиньчжоу, Мукдене и Харбине, имел жену и двух наложниц. Жена родила ему сына, тогда как у наложниц детей не было, и поэтому они ее возненавидели. Однажды в отсутствие мужа наложницы подмешали какого–то зелья в еду хозяйке и молодому слуге, а затем положили их в одну кровать. Когда господин Ху вернулся и нашел свою жену, по видимости пьяную до беспамятства, в постели со слугой, он пришел в неистовство, запер ее в каморке в дальнем углу дома и запретил сыну видеться с матерью. У него было смутное подозрение, что все это подстроили наложницы, поэтому он не отказался от жены и не выбросил ее на улицу, что считалось наивысшим позором (не только для нее, но и для него самого). Он боялся, что наложницы причинят вред сыну, и отослал его в пансион в Цзиньчжоу. Там моя мама познакомилась с ним, когда ей было семь, а ему двенадцать лет. Его мать в своем одиночном заключении вскоре сошла с ума.

Брат Ху вырос и стал скрытным, чувствительным юношей. Он не мог оправиться от случившегося и иногда говорил о прошлом с моей мамой. Эта история напоминала маме о загубленных женских судьбах в ее собственной семье и об известных ей бесчисленных трагедиях матерей, дочерей, жен и наложниц. Бесправие женщин, варварство вековых обычаев, задрапированных под «традицию» и даже «нравственность», выводили ее из себя. Незначительные перемены к лучшему тонули в море всесильных предрассудков. Мама жаждала более решительных перемен.

В школе она узнала, что лишь одна политическая сила — коммунисты — обещает в корне преобразовать жизнь. Так ей сказала близкая подруга, восемнадцатилетняя Шу, которая порвала с семьей и жила в школе, потому что отец заставлял ее выйти замуж за двенадцатилетнего мальчика. Однажды Шу попрощалась с мамой: вместе со своим тайным возлюбленным она бежала к коммунистам. Ее прощальные слова были: «Они наша надежда».

Примерно тогда мама очень сблизилась с Братом Ху. Он понял, что любит ее, ощутив жгучую ревность к молодому Лю, которого считал фатом, страшно обрадовался, когда мама порвала с женихом, и стал навещать ее почти ежедневно.

Однажды вечером в марте 1947 года они вместе пошли в кино. Существовало два вида билетов: сидячие и гораздо более дешевые стоячие. Брат Ху купил маме сидячий билет, а себе — стоячий, объяснив, что не хватило денег. Маме это показалось странным, и время от времени она украдкой поглядывала в его сторону. Посреди фильма она увидела, как к нему приближается нарядная молодая женщина, скользит мимо него и руки их на долю секунды соприкасаются. Мама тут же встала и сказала, что они уходят, а на улице потребовала объяснений. Вначале Брат Ху пытался все отрицать. Когда же мама заявила, что отговорки звучат неубедительно, он пообещал ей рассказать обо всем позже: она слишком молода, чтобы понять некоторые вещи. Они подошли к маминому дому, но она не впустила его. Несколько дней подряд он являлся с визитами — мама отказывалась от встреч.

Через некоторое время она уже была готова принять извинения и забыть о случившемся и то и дело посматривала, не появится ли он в воротах. Однажды, в сильный снегопад, она увидела, как он вошел во двор вместе с каким–то человеком, но направился не к ней, а к двери их жильца по имени Юй–у. Вскоре Брат Ху вышел наружу и быстро зашагал к ее комнате. Он торопливо рассказал ей, что должен немедленно покинуть Цзиньчжоу, так как по его следам идет полиция. Когда она спросила почему, он ответил только: «Я коммунист» — и исчез в ночной метели.

Мама вдруг поняла, что в кино Брат Ху, должно быть, выполнял секретное задание. Сердце у нее разрывалось на части, потому что мириться было поздно. Она догадалась, что их жилец Юй–у тоже коммунист–подпольщик. Брата Ху привели в дом Юй–у, чтобы спрятать. До этого вечера они не встречались. Оба поняли, что Брату Ху никак нельзя тут оставаться: его отношения с мамой слишком известны, и если гоминьдановцы станут искать его в доме, то заодно обнаружат и Юй–у. Той же ночью Брат Ху попытался перебраться в район, который контролировался коммунистами и находился в тридцати километрах от города. Но через какое–то время, когда на деревьях распускались первые весенние почки, Юй–у сообщили, что Ху схватили, а его провожатого застрелили. Позднее пришло сообщение, что казнили и Брата Ху.

Мама испытывала все большую ненависть к Гоминьдану. Единственной известной ей альтернативой были коммунисты, и особенно ее привлекали их обещания положить конец несправедливому обращению с женщинами. До сих пор (ей исполнилось пятнадцать лет) она не чувствовала в себе готовности отдаться делу целиком. Известие о смерти Брата Ху прекратило всякие сомнения. Она решилась стать коммунисткой.

5. «Продаю дочь за десять кило риса»: Битва за новый Китай (1947–1948)

Юй–у появился в доме несколькими месяцами ранее, с рекомендацией от общего знакомого. Ся только что переехали из временного жилища в большой дом в пределах городских стен, близ северных ворот, и искали состоятельного квартиранта, чтобы он платил часть арендной платы. Юй–у пришел в форме гоминьдановского офицера, с женщиной, которую он представил как свою жену, и младенцем. В действительности это была не жена, а помощница. Ребенка она родила от своего истинного мужа, воевавшего в регулярных частях коммунистической армии. Но со временем эта «семья» стала настоящей. У них появилось двое своих детей, их бывшие супруги также нашли себе пары.

Юй–у вступил в компартию в 1938 году. Его послали в Цзиньчжоу из Яньани, военного центра коммунистов, вскоре после поражения Японии, с целью сбора информации в сельской местности. Компартия купила ему должность начальника гоминьдановского военного управления в одном из районов Цзиньчжоу. Посты в Гоминьдане, даже в разведке, тогда продавались тому, кто больше заплатит. Кто–то покупал место, чтобы защитить свою семью от призыва в армию и вымогательств бандитов, кто–то — чтобы вымогать деньги. Из–за большой стратегической важности Цзиньчжоу офицеров там было огромное количество, что облегчало коммунистам задачу проникновения в их ряды.

Юй–у играл роль безупречно. Он устраивал банкеты, азартные игры — заводил связи, чтобы себя обезопасить.

Среди постоянных гостей из гоминьдановских армии и разведки крутилось множество «родственников» и «друзей», как правило, новых. Но никто не задавал вопросов.

У Юй–у существовало и другое прикрытие для этих людей. Лечебница доктора Ся всегда была открыта, поэтому они могли зайти с улицы, не привлекая внимания, а затем пройти через лечебницу во внутренний дворик. Хотя секта доктора Ся, Общество разума, запрещала спиртное и азартные игры, он кротко сносил буйные вечеринки Юй–у. Мама удивлялась, но объясняла это терпимостью отчима. Только через несколько лет ей пришло в голову, что доктор Ся, видимо, знал или догадывался, кто такой Юй–у на самом деле.

Услышав, что ее Брат Ху погиб от рук Гоминьдана, она сообщила Юй–у о своем желании работать на коммунистов. Он отказал, так как она была слишком молода.

Мама стала известной фигурой в своей школе и надеялась, что коммунисты сами к ней обратятся. Так они и сделали, но перед этим некоторое время ее проверяли. Еще Шу, до бегства в коммунистический район, представила ее своему товарищу по партии как подругу. Однажды этот человек явился к ней и неожиданно предложил в такой–то день прийти в железнодорожный туннель между южным и северным вокзалами Цзиньчжоу. Там, сказал он, к ней обратится молодой человек приятной наружности с шанхайским акцентом. Лян — фамилию она узнала позднее — стал ее партийным наставником.

Первым ее заданием было распространение литературы вроде работы Мао Цзэдуна «О коалиционном правительстве» и брошюр о земельной реформе и других программах коммунистов. Литературу доставляли в город тайком, обычно в снопах гаоляновой соломы, которая шла на топливо. Затем брошюры, скатанные в трубочку, перепрятывали в большие зеленые перцы.

Жена Юйлиня иногда покупала перцы и сторожила на улице, пока мамины сообщники забирали литературу. Еще она помогала прятать брошюры в печках, кучах лекарственных трав и штабелях топлива. Студенты читали литературу тайно, хотя левые романы циркулировали более или менее открыто; среди наиболее популярных книг была «Мать» Максима Горького.

Однажды экземпляр статьи Мао «О новой демократии» попал в руки довольно рассеянной маминой подруги. Та положила брошюру в сумку и забыла о ней. На рынке она открыла сумку, чтобы достать деньги, и брошюра выпала. Проходившие мимо люди из разведки узнали нелегальную литературу по тонкой желтой бумаге. Девушку схватили и допросили. Она умерла под пыткой.

Многие погибли от рук гоминьдановской разведки, и мама знала, что в случае ареста ей тоже грозит пытка. Этот случай не запугал ее, но придал еще больше смелости. Вдохновляло ее и чувство, что теперь она причастна к коммунистическому движению.

Маньчжурия была важнейшим полем битвы гражданской войны, события в Цзиньчжоу все более определяли исход борьбы за Китай. Не существовало единой линии фронта. Коммунисты господствовали в северной Маньчжурии и во многих сельских районах; Гоминьдан держал под контролем основные города, кроме Харбина на севере, а также морские порты и большинство железнодорожных путей. К концу 1947 года коммунисты впервые численно превысили в регионе войска своих противников; за тот год они вывели из строя более 300 000 гоминьдановских солдат. К коммунистам присоединялись или их поддерживали многие крестьяне — надеясь, что те, в соответствии с провозглашаемой ими политикой «земля — крестьянам», оставят за ними наделы.

В тот период коммунисты контролировали значительные территории вокруг Цзиньчжоу. Крестьяне не хотели ездить торговать в город, так как на контрольно–пропускных пунктах Гоминьдана их притесняли: вымогали непомерные «пошлины», а то и конфисковывали весь товар. Цена на зерно в городе стремительно росла день ото дня, к тому же ее искусственно завышали жадные торговцы и коррумпированные чиновники.

Появившись в регионе, гоминьдановцы ввели так называемые «законные деньги». Однако Гоминьдану не удалось обуздать инфляцию. Доктор Ся всегда беспокоился, что станет с бабушкой и мамой после его смерти — ведь ему было под восемьдесят. Поверив правительству, он вложил свои сбережения в новые деньги. Некоторое время спустя «законные деньги» были заменены «золотым юанем», который вскоре так обесценился, что мама нанимала рикшу, чтобы отвезти в школу плату за обучение — огромную груду банкнот (желая «сохранить лицо», Чан Кайши запретил печатать купюры крупнее десяти тысяч). Доктор Ся потерял все свои сбережения.

Зимой 1947–1948 годов экономическая ситуация ухудшалась с каждым днем. Множились протесты против перебоев с продовольствием и завышения цен. Цзиньчжоу был ключевой базой снабжения для крупных соединений Гоминьдана на севере, и в середине декабря 1947 года двадцатитысячная толпа напала на два полных зернохранилища.

Процветала торговля девушками: их продавали в бордели и богатым мужчинам в качестве служанок–рабынь. Город заполонили нищие, предлагавшие своих детей за продукты. Много дней у маминой школы лежала на ледяной земле истощенная женщина в лохмотьях с безысходностью во взгляде. Рядом стояла девочка лет десяти с немой мукой на лице. Из–за шиворота у нее торчала палка с криво накарябанной надписью: «Продаю дочь за 10 кило риса».

Бедствовали учителя. Они требовали повысить жалованье, и правительство повысило плату за обучение. Это мало что изменило, так как родители не могли платить больше. Учитель в маминой школе умер, отравившись куском мяса, подобранным на улице. Он знал, что мясо гнилое, но так мучился от голода, что решил рискнуть.

Мама стала председателем ученического союза. Ее партийный наставник Лян велел ей привлечь на сторону коммунистов учителей и учеников, и она развернула кампанию пожертвований в пользу педагогического состава. Вместе с другими девушками она ходила по кино и театрам и перед началом представлений предлагала публике сделать пожертвования. Ученицы устраивали также музыкальные выступления и благотворительные базары, но они приносили смехотворные прибыли — люди были или слишком бедны, или слишком скупы.

Однажды она встретила на улице подругу, внучку командующего бригадой и жену гоминьдановского офицера. Та рассказала, что вечером в роскошном ресторане состоится банкет для пятидесяти офицеров с супругами. В те дни Гоминьдан кутил напропалую. Мама помчалась в школу и разыскала кого только могла. Она велела всем собраться в пять часов у главной городской достопримечательности — восемнадцатиметровой барабанной башни XI века. Прибыв туда во главе внушительного отряда, она увидела более сотни девушек, ожидающих ее приказов. Мама поделилась с ними своим планом. Около шести часов они увидели, как один за другим прибывают в колясках и на рикшах офицеры. Женщины были разодеты в пух и прах — в шелк, атлас, увешаны звенящими драгоценностями.

Когда гости целиком отдались еде и питью, мама с несколькими подругами вошла в ресторан. Гоминьдан разложился настолько, что уже не охранял самого себя. Мама забралась на стол. В своем синем платье из хлопка она являла образец суровой простоты среди расшитого шелка и бриллиантов. Она произнесла краткую речь о бедственном положении учителей и завершила ее словами: «Все мы знаем, что вы щедрые люди. Наверняка вы будете рады доказать свою щедрость».

Офицеры попались. Никто не хотел выглядеть жадным. Это был повод порисоваться перед сослуживцами. И, конечно, им хотелось избавиться от непрошеных посетителей. Девушки обошли ломящиеся от угощений столы и записали, сколько готов дать каждый офицер. Следующим утром они обошли их дома и собрали пожертвования. Учителя были невероятно благодарны девушкам, доставившим деньги немедленно, пока, в течение нескольких часов, они еще имели какую–то ценность.

Маму не наказали: возможно, пирующие устыдились, что их так легко провели, и не захотели распространения слухов. Хотя, разумеется, вскоре о происшествии знал весь город. Мама успешно повернула правила игры против них самих. Ее возмущало, что гоминьдановская элита шикует, в то время как на улицах люди умирают от голода. Тем сильнее она сочувствовала коммунистам.

Если в городе не хватало пищи, то в деревне — одежды, так как Гоминьдан запретил продавать текстиль в сельскую местность. Служа привратником, «Верный» Пэй–о должен был пресекать контрабандную продажу тканей коммунистам. Среди контрабандистов были люди с черного рынка, агенты гоминьдановских чиновников и подпольные коммунисты.

Обычно «Верный» с коллегами останавливали телеги, конфисковывали материю и отпускали контрабандиста в надежде, что тот вернется с другим грузом, который они также смогут конфисковать. Иногда они заключали с торговцами сделки под определенный процент. В любом случае они продавали ткани в районы, подвластные коммунистам. «Верный» со товарищи как сыр в масле катались.

Как–то вечером к воротам, у которых дежурил Пэй–о, подъехала грязная невразумительная повозка. Он разыграл обычную процедуру обыска, тыкал в тюк ткани в задней части телеги, ходил вокруг с грозным видом, надеясь запугать возницу и склонить его к выгодной сделке. Он оценил на глаз стоимость груза, возможное сопротивление возницы и попытался выведать у него, кто его хозяин. Пэй–о не спешил, так как груз был солидный, больше, чем он мог вывезти из города до рассвета.

Он сел рядом с возницей и велел ему разворачиваться и ехать обратно в город. Возница, привыкший делать, что говорят, повиновался.

В час ночи бабушку разбудил стук в дверь. За дверью она обнаружила Пэй–о. Он сказал, что хочет оставить на ночь груз. Бабушка не могла не согласиться, потому что по китайской традиции отказать родне практически невозможно. Долг перед семьей и родными считался важнее, чем нравственные убеждения. Она скрыла эту историю от доктора Ся, который спал.

Еще до рассвета Пэй–о появился с двумя телегами. Он погрузил на них товар и уехал, когда начинало светать. Меньше чем через полчаса дом оцепили вооруженные полицейские. Возница, работавший на другой отдел разведки, пожаловался своим хозяевам. Естественно, они хотели вернуть себе имущество.

Доктор Ся и бабушка попали в неприятную ситуацию, но, по крайней мере, товар у них найти не могли. Для мамы же налет полиции был катастрофой. Она схватила коммунистические брошюры и побежала в туалет, где спрятала их в свои теплые штаны с начесом. Надев тяжелую шубу, она прошествовала мимо полицейских с непринужденным видом, изображая, будто идет в школу. Те сказали, что обыщут ее. Она закричала, что пожалуется на них «дяде» Чжугэ.

Полиция понятия не имела о том, что у этой семьи связи в разведке. К тому же непонятно было, кто конфисковал материю. В администрации Цзиньчжоу царил хаос, ибо в городе было расквартировано огромное количество гоминьдановских подразделений и вдобавок любой человек с пистолетом и связями наверху обладал немалой властью. Когда Пэй–о с друзьями изъял у возницы груз, тот не спросил, на кого они работают.

Едва мама произнесла имя Чжугэ, поведение офицера резко изменилось. Чжугэ был приятелем его босса. По его знаку солдаты опустили ружья и перестали вести себя нагло. Офицер отдал честь и принес извинения, что побеспокоил такую знатную семью. Рядовые полицейские выглядели даже разочарованнее, чем начальство: нет добычи — нет денег, а нет денег — нет еды. Они обиженно зашаркали прочь.

Тогда в Цзиньчжоу открылся новый Северо–восточный университет в изгнании, созданный из студентов и преподавателей, бежавших из коммунистической северной Маньчжурии. Там коммунисты проводили свой курс жесткими методами: многие собственники земли были убиты. В городах даже владельцы маленьких фабрик и магазинов были лишены имущества как эксплуататоры. Большинство интеллигентов происходили из зажиточных семей, поэтому сами они или их родственники пострадали от рук коммунистов.

В университете был медицинский факультет, куда мама хотела поступить. Она всегда мечтала стать врачом. Отчасти это объяснялось влиянием доктора Ся, отчасти — тем, что медицинская профессия более всего подходила независимой женщине. Лян горячо поддержал этот план. Партия возлагала на нее надежды. В феврале 1948 года мама поступила на медицинский факультет вольнослушательницей.

Университет в изгнании стал полем битвы, где коммунисты и Гоминьдан сражались за души студентов. Гоминьдан сознавал, что в Маньчжурии дела его обстоят не лучшим образом, и всячески призывал студентов и интеллигентов переезжать на юг. Коммунисты не хотели терять этих образованных людей. Они внесли поправки в свою земельную реформу и издали директиву, предписывающую хорошо обращаться с городскими капиталистами и интеллигентами из состоятельных семей. Вооруженное этим более умеренным курсом, цзиньчжоуское подполье начало кампанию с целью убедить преподавателей и студентов не уезжать. Это стало главной маминой задачей.

Несмотря на изменения в политике коммунистов, некоторые преподаватели и студенты решили, что безопасней уехать. Один корабль со студентами уплыл в Тяньцзинь, примерно в четырехстах километрах к юго–западу, в конце июня. Прибыв туда, они обнаружили, что там для них не приготовили ни еды, ни жилья. Местные гоминьдановские власти посоветовали им вступить в армию. «Отвоюйте свою родину!» — сказали им. Не для этого они бежали из Маньчжурии. Подпольщики–коммунисты, которые приплыли вместе с ними, призвали их заявить свой протест, и 5 июля студенты устроили демонстрацию в центре Тяньцзиня. Войска открыли огонь, десятки студентов были ранены, порой серьезно, а несколько человек погибло.

Когда об этом стало известно в Цзиньчжоу, мама немедленно решила организовать публичную поддержку тяньцзиньских студентов. Она созвала заседание глав ученических союзов школ и техникумов, которые проголосовали за создание Цзиньчжоуской федерации ученических союзов. Маму избрали председателем. Они решили послать в Тяньцзинь телеграмму солидарности, устроить марш к резиденции генерала Цю, главного коменданта, и вручить ему петицию.

Мамины друзья беспокойно ожидали в школе ее указаний. Был серый, дождливый день, земля превратилась в липкую грязь. Стемнело, а мама с еще шестью студенческими вожаками так и не появились. Затем пришло известие, что во время заседания нагрянула полиция и забрала их. Полицию проинформировал Яохань, школьный политический руководитель.

Их отвели в резиденцию коменданта. Через некоторое время в комнату вошел генерал Цю. Он занял свое место за столом и заговорил спокойным, отеческим голосом, демонстрируя скорее печаль, чем гнев. Молодежи свойственно совершать глупости, сказал он. Но что они понимают в политике? Отдают ли себе отчет в том, что их использовали коммунисты? Им нужно сидеть и учиться. Генерал обещал освободить их, если они подпишут бумагу с признанием своих ошибок и назовут имена стоящих за ними коммунистов. Он помолчал, чтобы посмотреть, какой эффект произвели его слова.

Маму его нотации вывели из себя. Она вышла вперед и громко спросила: «Скажите, комендант, какие ошибки мы совершили?» Генерал раздраженно ответил: «Вас использовали коммунистические бандиты для создания беспорядков. Этого мало?» Мама крикнула: «Какие коммунистические бандиты? Наши друзья погибли в Тяньцзине, потому что они сбежали от коммунистов по вашему совету. Вы поэтому их расстреляли? В чем мы провинились?» После бурного обмена репликами генерал ударил кулаком по столу и рявкнул охране: «Покажите ей здание!» Он повернулся к маме: «Ты должна понять, где находишься!» Прежде чем солдаты схватили ее, мама рванулась вперед и тоже ударила кулаком по столу: «Где бы я ни была, я ничего дурного не сделала!»

Маму тут же крепко схватили под руки и оттащили от стола. Ее поволокли по коридору, вниз по лестнице и втолкнули в темную камеру. На другом ее конце она увидела человека в лохмотьях. Он сидел на скамье, словно опершись о столб. Голова свисала на сторону. Мама поняла, что его привязали туловищем к столбу, а бедрами к скамье. Двое мужчин заталкивали ему под пятки кирпичи. С каждым кирпичом раздавался глубокий сдавленный стон. У мамы поплыло перед глазами, ей послышался хруст костей. Затем ее отвели в другую комнату, где офицер–экскурсовод показал ей нос к носу человека, раздетого по пояс и подвешенного на балке за запястья. Лохматые волосы скрывали лицо. Перед ним у жаровни сидел тюремщик и курил. Вдруг он снял с жаровни железный прут с раскаленным наконечником размером с мужской кулак. С ухмылкой он прижал его к груди узника. Раздались дикий крик и ужасное шипение, из раны повалил дым, запахло жареным мясом. Но мама не вскрикнула, не упала в обморок. Ужас вызвал у нее ярость, что придало ей невероятной силы, изгнавшей из сердца всякий страх.

Офицер спросил, не хочет ли она теперь написать признание. Она отказалась, повторив, что не знает за собой никаких коммунистов. Ее запихнули в каморку, где стояла койка с несколькими простынями. Там она просидела несколько нескончаемых дней, слушая через стенку звуки пыток и раз за разом отвергая требования назвать имена.

Однажды ее вывели в усыпанный щебенкой, заросший сорняками двор позади здания. Ей велели встать у высокой стены. Рядом прислонили заключенного, который от пыток не мог стоять сам. Несколько солдат лениво заняли свои позиции. Ей завязали глаза. Она ничего не видела, но все равно их закрыла и приготовилась умереть, гордая, что отдаст жизнь за великое дело.

Она услышала выстрелы, но ничего не почувствовала. Примерно через минуту повязку с глаз сняли, и она оглянулась, щурясь на свет. Человек лежал на земле. С ухмылкой подошел офицер, водивший ее по темнице. Он изумленно поднял бровь, увидев, что эта семнадцатилетняя девочка не рыдает, не умоляет о пощаде. Мама спокойно сказала, что ей не в чем сознаваться.

Ее отвели обратно в камеру. Никто ее не беспокоил, ее не пытали. Несколько дней спустя ее освободили. Всю предшествующую неделю коммунисты–подпольщики хлопотали о ней. Бабушка ходила к главному коменданту каждый день, плакала, умоляла, грозила покончить с собой. Доктор Ся обратился к самым влиятельным своим пациентам, преподнес им дорогие подарки. Максимально использовали и связи семьи в разведке. Многие люди письменно поручились за маму, заявив, что она не коммунистка, а просто молодая пылкая особа.

Случившееся нисколько не умерило ее энтузиазм. Едва выйдя из тюрьмы, она приступила к организации гражданской панихиды по погибшим в Тяньцзине студентам. Власти дали разрешение. В Цзиньчжоу многие были разгневаны расстрелом студентов, покинувших город по совету правительства. Одновременно в школах спешно объявили конец семестра и отменили экзамены в надежде, что студенты разъедутся по домам.

В тот момент подпольщикам рекомендовали эвакуироваться в районы с коммунистической властью. Тем, кто не хотел или не мог этого сделать, предписали приостановить нелегальную работу. Гоминьдан закручивал гайки, уже арестовали и задержали очень многих тайных коммунистов. Лян уходил, и позвал с собой маму, но бабушка ее не отпустила. Маму не подозревают в связях с коммунистами, — сказала она, — но заподозрят, если она уедет. И как же быть со всеми людьми, выступившими в ее защиту? В случае ее бегства всех их ожидают неприятности.

И мама осталась. Но ей хотелось действовать. Она обратилась к Юй–у, единственному известному ей в городе коммунисту. Юй–у не знал Ляна и других ее связных. Они принадлежали к разным нелегальным сетям, работавшим совершенно независимо друг от друга, так что попав в тюрьму и не вынеся пыток они могли назвать лишь ограниченное число имен.

Цзиньчжоу был важнейшим центром снабжения и распределения для всех армий Гоминьдана на северо–востоке. В нем насчитывалось более полумиллиона солдат, растянутых вдоль уязвимых железнодорожных путей и сконцентрированных в нескольких становящихся все меньше районах вокруг основных городов. К лету 1948 года в Цзиньчжоу размещались двухсоттысячные гоминьдановские войска под руководством нескольких командующих. Чан Кайши не ладил со многими в генеральской верхушке и тасовал посты, что деморализовало солдат. Работа разных подразделений была плохо скоординирована, между ними царило недоверие. Многие стратеги, включая высокопоставленных американских советников, считали, что Чан Кайши следует уйти из Маньчжурии. Ключевым пунктом для любого отступления, «добровольного» или под давлением необходимости, морем или железной дорогой, был Цзиньчжоу. Город находился всего в полутораста километрах от Великой стены, совсем рядом с собственно китайской территорией, где Гоминьдан, казалось, более или менее держал ситуацию под контролем. Город был хорошо укреплен с моря — порт Хулудао располагался всего в пятидесяти километрах к югу и соединялся с городом довольно надежной железной дорогой.

Весной 1948 года Гоминьдан приступил к строительству новой системы оборонительных сооружений, из цементных блоков со стальной арматурой вокруг Цзиньчжоу. Коммунисты, думали они, не могут выдвинуть против них ни танки, ни сколько–нибудь значительную артиллерию, нет у них и опыта штурма массивных укреплений. Идея состояла в том, чтобы окружить город самодостаточными крепостями, каждая из которых могла функционировать независимо даже в случае блокады. Крепости должны были соединяться окопами в два метра шириной и глубиной, полностью обтянутыми колючей проволокой. Главнокомандующий Маньчжурии, генерал Вэй Лихуан, прибыл с инспекцией и объявил систему неуязвимой.

Но проект так и не был завершен, отчасти из–за нехватки материалов и дурного планирования, но прежде всего из–за коррупции. Руководитель работ воровал стройматериалы и сбывал их на черном рынке. Рабочим платили так мало, что не хватало на еду. К сентябрю, когда коммунисты стали стягивать войска вокруг города, укрепления были закончены лишь на треть, да и та представляла собой небольшие, разрозненные цементные форты. Остальное в спешке соорудили из глиняных обломков старой городской стены.

Коммунистам, собиравшим гигантские силы численностью более четверти миллиона человек для решающего сражения, было жизненно важно знать устройство этой системы и расположение гоминьдановских войск. Главнокомандующий всеми коммунистическими армиями Чжу Дэ телеграфировал местному командующему: «Нужно взять Цзиньчжоу... и весь Китай в наших руках». Группе Юй–у было дано поручение предоставить последнюю информацию перед окончательным наступлением. Он отчаянно нуждался в людях, и когда мама предложила свои услуги, и он, и его начальство очень обрадовались.

Коммунисты прислали в город несколько переодетых офицеров–разведчиков, но мужчина, в одиночестве бродивший по окраинам, немедленно пробудил бы подозрения.

Влюбленная парочка смотрелась гораздо естественнее. При Гоминьдане юноши и девушки уже могли появляться вместе на людях. Мама была идеальной «подругой» для мужчин–разведчиков.

Юй–у велел ей в определенное время прийти в определенное место. Она должна была надеть бледно–голубое платье и приколоть к волосам красный шелковый цветок. Коммунист должен был держать гоминьдановскую «Центральную ежедневную газету», свернутую треугольником, и вытереть пот сначала с левой, потом с правой стороны лица.

В назначенный день мама вошла в маленькую кумирню, стоявшую за пределами северной городской стены, но внутри укреплений. К ней подошел мужчина с газетой треугольником и произвел условленные движения. Мама три раза потрепала его правой рукой по правой щеке, он три раза потрепал ее левой рукой по левой щеке. Мама взяла его под руку, и они пошли.

Мама по–настоящему не понимала, что он делает, но ни о чем не спрашивала. Большую часть времени они шли молча, заговаривая только, когда кто–нибудь попадался навстречу. Операция прошла гладко.

Были и другие прогулки — по окраинам города и на железную дорогу, жизненно важную транспортную артерию.

Одно дело было собрать информацию, другое — передать ее за пределы города. К концу июля на контрольно–пропускных пунктах всех выходящих из города тщательно обыскивали. Юй–у посоветовался с мамой, чьим способностям и мужеству привык доверять. Машины старших офицеров освобождались от обыска, и мама вспомнила о знакомстве, которое можно было использовать. Она училась вместе с внучкой генерала Цзи, брат которой был полковником в дедушкиной бригаде.

Цзи происходили из Цзиньчжоу и обладали значительным влиянием. Несколько домов их клана, с ухоженным садом, занимали целую улицу, которую так и прозвали — «улица Цзи». Мама часто гуляла в саду с подругой и подружилась с ее братом, Хуэйгэ.

Хуэйгэ, красивый молодой человек лет двадцати пяти, закончил инженерный факультет. В отличие от многих отпрысков богатых влиятельных семей, он не был пустым щеголем. Маме он нравился, нравилась и она ему. Он начал являться к Ся с визитами и приглашать маму на чаепития. Бабушка души в нем не чаяла; она считала этого вежливого юношу прекрасной партией.

Вскоре Хуэйгэ стал приглашать маму для встреч наедине. Они приходили вместе с сестрой, которая притворялась, что следит за благопристойностью, но быстро исчезала под каким–нибудь надуманным предлогом. Она хвалила маме своего брата и утверждала, что он дедушкин любимец. Должно быть, она также рассказывала и брату о моей матери, потому что, как оказалось, он много о ней знает, в частности, что ее арестовывали за радикальную деятельность. У них нашлось много общего. Хуэйгэ не скрывал своего отношения к Гоминьдану. Несколько раз он, теребя свой мундир полковника, со вздохом говорил, что ждет конца войны, чтобы вернуться к профессии инженера, и что дни Гоминьдана сочтены. У мамы было чувство, что он с ней совершенно искренен.

Она не сомневалась, что нравится ему, но не знала, не крылись ли за его действиями политические соображения. Она решила, что он пытается внушить ей, а через нее и коммунистам: «Мне не нравится Гоминьдан, я готов вам помогать».

Они стали молчаливыми сообщниками. Однажды мама спросила, не хочет ли он сдаться коммунистам вместе со своими подчиненными. Он сказал, что как штабной офицер не командует ни одним солдатом. Мама предложила ему убедить дедушку сдаться (что случалось сплошь и рядом), но он грустно сказал, что старик скорее всего застрелит его после первого же слова на эту тему.

Мама рассказала об этом Юй–у, и тот велел ей обрабатывать Хуэйгэ. Вскоре Юй–у велел ей попросить Хуэйгэ покатать ее за городом на своем джипе. Они совершили три–четыре такие поездки, и каждый раз, когда они проезжали мимо деревенского нужника, мама заходила туда и прятала в стенном отверстии записку; Хуэйгэ ждал в автомобиле. Он никогда не задавал вопросов. Он все чаще говорил, что беспокоится о своей семье и о себе самом. Он намекал, что коммунисты могут расстрелять его: «Боюсь, скоро я стану бесплотной душой, живущей за западными воротами!» (По поверью, мертвые живут на западном небе, в царстве вечного покоя. Казни в Цзиньчжоу, как и в большинстве других китайских городов, происходили за западными воротами.) Говоря это, он смотрел маме в глаза, явно ожидая возражений.

Мама была убеждена, что коммунисты пощадят его за то, что он для них сделал. Хотя открыто ничего не говорилось, она уверенно отвечала: «Гони от себя эти мрачные мысли!» или: «Уверена, с тобой этого не случится!»

В конце лета положение Гоминьдана продолжало ухудшаться — и не только в связи с военными действиями. Коррупция порождала хаос. К концу 1947 года инфляция достигла невероятных 100 000 процентов — а к концу 1948 года в районах под властью Гоминьдана она поднялась до 2 870 000 процентов. За ночь цена гаоляна, главного зернового продукта, выростала в Цзиньчжоу в семьдесят раз. Для гражданского населения жизнь с каждым днем становилась тяжелее, потому что все больше продуктов забирала армия, и значительную их часть местные офицеры перепродавали на черном рынке.

Мнения руководства Гоминьдана по вопросам стратегии разошлись. Чан Кайши предлагал отступить из Мукдена, крупнейшего города Маньчжурии, и сосредоточить все усилия на обороне Цзиньчжоу, но он не в состоянии был убедить в этом своих генералов. Казалось, он возлагает все надежды на расширение американской интервенции. В генеральном штабе расцветали пораженческие настроения.

К сентябрю во власти Гоминьдана оставались лишь три маньчжурских твердыни: Мукден, Чанчунь (старая столица Маньчжоу–го, Синьцзин) и Цзиньчжоу — а также триста километров связывающего их железнодорожного полотна. Коммунисты окружали все три города одновременно, и Гоминьдан не знал, откуда начнется основное наступление. В итоге это оказался Цзиньчжоу, самый южный и стратегически важный, так как с его падением другие два были бы отрезаны от снабжения. Коммунисты могли дислоцировать свои войска незаметно, а Гоминьдан зависел от железной дороги, на которую постоянно совершались нападения, и, в меньшей степени, от воздушного транспорта.

Атака на Цзиньчжоу началась 12 сентября 1948 года. Американский дипломат Джон Ф. Мелби 23 сентября записал в своем дневнике во время полета в Мукден: «На севере, вдоль маньчжурского коридора, артиллерия коммунистов разносила цзиньчжоуское летное поле вдребезги». На следующий день, 24 сентября, коммунисты подошли ближе. Через двадцать четыре часа Чан Кайши приказал генералу Вэй Лихуану прорваться из Мукдена с пятнадцатью дивизиями и снять осаду с Цзиньчжоу. Однако генерал Вэй колебался, и к 26 сентября коммунисты фактически изолировали Цзиньчжоу.

1 октября кольцо вокруг города сомкнулось. В тот же день пал соседний Исянь, бабушкин родной город. Чан Кайши прилетел в Мукден, чтобы принять командование на себя. Он приказал отправить на помощь Цзиньчжоу семь дополнительных дивизий, но ему удалось заставить генерала Вэя выдвинуться из Мукдена только 9 октября — через две недели после того, как был отдан приказ — к тому же лишь с одиннадцатью дивизиями вместо пятнадцати. 6 октября Чан Кайши полетел в Хулудао и приказал тамошним войскам освободить Цзиньчжоу. Отдельные подразделения повиновались, но из–за своей разрозненности оказались изолированы и уничтожены.

Коммунисты готовились превратить наступление на Цзиньчжоу в блокаду. Юй–у дал маме чрезвычайно важное задание: пронести в оружейный склад дивизии Хуэйгэ детонаторы. Боеприпасы хранились на территории, огороженной стенами с колючей проволокой, по слухам, находившейся под током. Входящих и выходящих обыскивали. Военные, служившие на складе, в основном проводили время за азартными играми и попойками. Иногда привозили проституток, и офицеры устраивали танцы в импровизированном клубе. Мама сказала Хуэйгэ, что хочет посмотреть на танцы, и он без лишних вопросов согласился.

На следующий день незнакомец вручил маме детонаторы. Она положила их в сумку и поехала с Хуэйгэ на склад. Их не обыскивали. Мама попросила Хуэйгэ показать ей территорию, а сумку, по инструкции, оставила в машине. В их отсутствие подпольщики должны были забрать детонаторы. Мама нарочно шла медленно, чтобы дать сообщникам больше времени. Хуэйгэ был рад возможности сделать ей приятное.

В ту ночь город сотряс оглушительный взрыв. Началась цепная реакция, рвущиеся динамит и снаряды озаряли небо величественным фейерверком. Улица, где располагался склад, пылала. В радиусе пятидесяти метров окна разлетелись вдребезги. На следующий день Хуэйгэ пригласил маму в особняк Цзи. Он был небритый, с пустым взглядом. Очевидно, он не сомкнул глаз. Он поприветствовал ее несколько сдержаннее, чем обычно.

После тяжкого молчания Хуэйгэ спросил, слышала ли она новость. Ее выражение лица подтвердило худшие его опасения — он помог совершить диверсию против своей собственной дивизии. Он сказал, что будет расследование. «Не знаю, снесет ли мне этот взрыв голову с плеч или, напротив, я получу награду». Мама его утешила: «Я уверена, ты вне подозрений. Уверена, тебя наградят». Тут Хуэйгэ встал и по–военному отдал ей честь. «Спасибо тебе за обещание!» — воскликнул он.

Снаряды коммунистов начали залетать в город. Впервые услышав их свист, мама слегка испугалась. Позже, когда обстрел усилился, она привыкла. Казалось, непрерывно гремит гром. У большинства жителей страх заглушало фаталистическое безразличие. Осада положила конец строгому маньчжурскому ритуалу в доме доктора Ся; впервые все домочадцы — мужчины и женщины, господа и слуги — садились за один стол. До этого они разделялись не меньше чем на восемь групп и все ели разное. Однажды, когда они собирались обедать, в окно влетел снаряд; он пронесся над каном, где играл годовалый сын Юйлиня, и упал под стол. К счастью, как многие снаряды, он был без взрывчатки.

С началом осады исчезло продовольствие, даже с черного рынка. За сто миллионов гоминьдановских долларов едва можно было купить полкило гаоляна. Все, кто мог себе это позволить, в том числе и бабушка, до осады запасались гаоляном и соевыми бобами. Муж бабушкиной сестры, «Верный» Пэй–о, благодаря связям добывал дополнительное продовольствие. Во время осады их осла убило шрапнелью, и его съели.

8 октября коммунисты бросили в атаку почти четверть миллиона бойцов. Бомбардировки заметно усилились. К тому же обстрел велся прицельно. Гоминьдановский главнокомандующий Фань Ханьцзе говорил, что снаряды будто преследуют его. Артиллерию выбили со многих позиций; крепости незавершенной оборонительной системы, а также шоссе и железные дороги попали под сплошной огонь. Были разорваны провода телефонной связи электропередач.

13 октября пали внешние оборонные рубежи. Более чем стотысячные гоминьдановские войска беспорядочно отступили в центр города. В ту ночь в дом Ся вломилась дюжина опустившихся солдат. Они требовали еды. Они не ели два дня. Доктор Ся любезно встретил их, а жена Юйлиня тут же поставила на огонь огромную кастрюлю с гаоляновой лапшой. Когда лапша сварилась, она подала ее на стол и пошла в соседнюю комнату за солдатами. Едва она повернулась, чтобы идти назад, в кастрюлю влетел снаряд и разнес лапшу по всей кухне. Она нырнула под столик перед каном.

Перед ней оказался солдат, но она схватила его за ногу и не дала войти в кухню. Бабушка перепугалась. «А если бы он повернулся и нажал на курок?» — сдавленно прошептала она как только он отошел.

До самой последней стадии осады обстрел велся удивительно точно. Обычных домов было разрушено немного, но население страдало от ужасных пожаров, которые нечем было тушить. Небо затянуло густым черным дымом, ничего не видно было дальше чем на несколько метров, даже днем. Гром артиллерии оглушал. Мама слышала, как люди стонут, но не могла определить ни где они, ни что случилось.

14 октября началось завершающее наступление. По городу непрерывно стреляло девятьсот орудий. Большинство членов семьи спряталось в наскоро выкопанном бомбоубежище, но доктор Ся отказался покинуть дом. Он спокойно сидел на кане в углу своей комнаты и тихо молился Будде. Вдруг в комнату вбежали четырнадцать котят. Он обрадовался: «Кошка всегда прячется в счастливом месте». К нему не залетело ни единой пули — и все котята выжили. Кроме него не пожелала идти в убежище только моя прабабушка, которая притаилась под дубовым столом рядом с каном в своей комнате. Когда битва стихла, толстые одеяла, покрывавшие стол, напоминали решето.

Посреди бомбардировки маленький сын Юйлиня захотел пописать. Мать вынесла его наружу, и через несколько секунд обрушилась стена бомбоубежища, рядом с которой они сидели. Маме и бабушке пришлось прятаться в доме. Мама схоронилась за каном на кухне, но вскоре в кирпичи кана стала попадать шрапнель, и дом задрожал. Она выбежала во внутренний садик. Небо было черно от дыма. Шальные пули рикошетом отскакивали от стен. Это напоминало смешанный со стонами и воплями шум ливня.

На следующий день с рассветом в дом вломились гоминьдановские солдаты, таща за собой двадцать насмерть перепуганных жителей трех соседних домов. Солдаты были почти в истерике. Они прибежали с артиллерийской позиции, размещенной в храме через дорогу, который только что с поразительной точностью разбомбили, и орали, что кто–то из гражданских их выдал. Они продолжали вопить, что желают знать, кто дал сигнал. Когда никто не откликнулся, они схватили маму и поставили ее к стенке, обвиняя ее. Бабушка едва не лишилась чувств от ужаса. Она спешно разыскала золотые украшения и стала пихать их солдатам. Они с доктором Ся встали на колени и заклинали солдат отпустить маму. Жена Юйлиня рассказывала, что это был единственный раз, когда она видела доктора Ся по–настоящему испуганным. Он умолял солдат: «Это моя девочка. Пожалуйста, поверьте, она ни в чем не виновата...»

Солдаты взяли золото и отпустили маму, но затолкали всех штыками в две комнаты и заперли их на замок — чтобы помешать им «подавать сигналы». В комнатах было совершенно темно и очень страшно. Но вскоре мама заметила, что обстрел ослабевает. Шум на улице изменился. К свисту пуль прибавились взрывы гранат и звон штыков. Слышались крики: «Сложите оружие, и мы вас пощадим!», доносились душераздирающий визг, вопли, полные злобы и страдания. Выстрелы и крики все приближались, она слышала топот сапог гоминьдановцев, убегавших по мостовой.

Постепенно гул несколько стих, и семья Ся услышала стук в боковую калитку дома. Доктор Ся осторожно приблизился к двери комнаты и приотворил ее: гоминьдановцы исчезли. Он пробрался к калитке и спросил, кто стучит. Голос ответил: «Мы — народная армия. Мы пришли освободить вас». Доктор Ся открыл калитку, быстро вошли несколько бойцов в мешковатой форме. В темноте мама увидела, что на левом рукаве у них повязаны белые полотенца. Солдаты держали ружья со штыками наготове. «Не бойтесь, — сказали они. — Мы вас не тронем. Мы ваша армия, армия народа». Они добавили, что хотят посмотреть, нет ли в доме гоминьдановцев. Это не было просьбой, хотя свое желание они выразили вежливо. Солдаты не перевернули дом вверх дном, не попросили еды, ничего не украли. После обыска они ушли, любезно попрощавшись с семьей.

Только когда солдаты вошли в дом, стало понятно, что коммунисты действительно взяли город. Мама радовалась как сумасшедшая. На этот раз их пыльное, рваное обмундирование ее не смутило.

Люди, прятавшиеся у Ся, поспешили по домам, чтобы посмотреть, в каком они состоянии: не разрушены ли, не разграблены. Один дом сровняло с землей, беременная женщина, оставшаяся там, погибла.

Вскоре после ухода соседей в боковую калитку опять постучали. Мама отворила: там стояло с полдюжины напуганных гоминьдановских солдат, жалких, с глазами, полными страха. Они отбили бабушке и доктору Ся земные поклоны и попросили гражданскую одежду. Из сострадания им дали старые вещи, которые они тут же нацепили поверх формы и убежали.

С рассветом жена Юйлиня открыла переднюю калитку. Прямо перед ней лежало несколько трупов. Она вскрикнула от ужаса и тут же вернулась в дом. Мама услышала ее крик и вышла посмотреть. Вся улица была завалена трупами, многие были с оторванными головами или конечностями, с вывалившимися внутренностями. Некоторые люди превратились в кровавое месиво. С телеграфных столбов свисали руки, ноги, куски мяса. Сточные канавы переполняла кровь, в которой плавали куски тел и обломки зданий.

Битва за Цзиньчжоу была грандиозной. Последнее наступление продолжалось тридцать один час и во многих отношениях стало поворотным моментом гражданской войны. Было убито двадцать тысяч гоминьдановских солдат, более восьмидесяти тысяч взяты в плен. В плен попали не менее восемнадцати генералов, среди них — верховный главнокомандующий силами Гоминьдана в Цзиньчжоу генерал Фань Ханьцзе, который попытался скрыться в гражданской одежде. Среди толп военнопленных, направляющихся во временные лагеря, мама увидела подругу с мужем — офицером Гоминьдана; Оба они замотались в одеяла, чтобы не замерзнуть холодным утром.

Коммунисты следовали приказу: не убивать сложивших оружие и хорошо обращаться с пленными. Это привлекало простых солдат, большинство которых происходили из бедных крестьянских семей. Коммунисты не устраивали лагерей военнопленных. Они оставили только офицеров среднего и высшего звена и почти сразу же распустили всех остальных. Для солдат проводили собрания «вспоминаем горечь», где их призывали рассказывать о своей тяжелой жизни. Главный смысл революции, говорили коммунисты, — дать им землю. Солдатам предоставили выбор: вернуться домой — тогда им давали денег на дорогу — или присоединиться к коммунистам и окончательно победить Гоминьдан, чтобы никто больше не мог отнять у них землю. Большинство по доброй воле остались и присоединились к коммунистам. Некоторые, конечно, не могли вернуться домой во время войны. Мао усвоил урок древнекитайского искусства войны: лучший способ завоевать людей — это завоевать их умы и сердца. Политика по отношению к пленным оказалась чрезвычайно эффективной. После Цзиньчжоу все больше и больше гоминьдановских солдат просто сдавались в плен. За время гражданской войны более полутора миллионов капитулировали и перешли на сторону коммунистов. В последний год гражданской войны меньше двадцати процентов потерь Гоминьдана приходилось на погибших в бою.

У одного из высших военачальников, попавших в плен, дочь скоро должна была родить. Он спросил офицера–коммуниста, можно ли ему остаться в Цзиньчжоу с дочерью. Офицер сказал, что отцу неудобно помогать дочери при родах и что он пришлет «товарища–женщину». Гоминьдановец подумал, что это говорится только для того, чтобы он ушел. Позднее он узнал, что с его дочерью очень хорошо обращались, а «товарищем–женщиной» оказалась жена того коммуниста. Политика по отношению к пленным была сложной смесью политического расчета и гуманитарных соображений, она стала одним из важнейших факторов победы коммунистов. Их целью было не только разгромить армию противника, но и, по возможности, разложить ее. Гоминьдан потерпел поражение из–за деморализации не меньше, чем от огня на поле боя.

Первоочередным делом после окончания битвы стала очистка города, чем и занялись в основном солдаты–коммунисты. Местные жители охотно помогали, желая побыстрее избавиться от трупов и мусора вокруг своих домов. Дни напролет можно было видеть длинные ряды телег с трупами и шеренги людей с корзинами на плечах, выносящих свой груз из города. Когда вновь стало возможно передвигаться по улицам, мама узнала, что многие ее знакомые убиты; одни — прямым попаданием, другие — под завалами в собственных домах.

Наутро после окончания осады коммунисты развесили по городу объявления, призывающие население незамедлительно вернуться к мирной жизни. Доктор Ся водрузил на прежнее место нарядную вывеску в знак того, что его медицинская лавка снова открылась. Позже коммунистические власти сообщили ему, что он был первым в городе врачом, возобновившим работу. Большинство магазинов начали торговать 20 октября, хотя с улиц еще не убрали трупы. Через два дня открылись школы, а учреждения стали работать по обычному расписанию.

Самой насущной была проблема продовольствия. Новое правительство призвало крестьян продавать свою продукцию в городе и установило цены на нее в два раза выше, чем в деревне. Гаолян быстро подешевел со 100 000 000 до 2 200 гоминьдановских долларов за полкило. Скоро простой рабочий мог купить на свой дневной заработок два килограмма гаоляна. Страх голода отступил. Коммунисты бесплатно выдавали нищим зерно, соль и уголь. Гоминьдан никогда не делал ничего подобного, и люди были под сильным впечатлением.

Привлекала местных жителей и дисциплина солдат–коммунистов. Они не только никого не насиловали и не грабили, но и всеми возможными способами демонстрировали образцовое поведение. Это выгодно отличало их от гоминьдановских войск.

Город по–прежнему находился в состоянии боевой готовности. Угрожающе летали американские самолеты. 23 октября значительные силы Гоминьдана безуспешно попытались отвоевать Цзиньчжоу, взяв его в клещи со стороны Хулудао и с северо–востока. С потерей Цзиньчжоу огромные армии вокруг Мукдена и Чанчуня быстро разложились или сдались, и ко 2 ноября вся Маньчжурия была в руках коммунистов.

Они исключительно умело восстановили порядок и наладили хозяйство. Банки в Цзиньчжоу открылись 3 декабря, электричество включили на следующий день. 29 декабря развесили объявления о замене прежних квартальных комитетов на комитеты жителей. Им предстояло стать ключевым институтом коммунистической администрации и контроля. На следующий день починили водопровод, а 31 декабря пустили железную дорогу.

Коммунистам удалось даже остановить инфляцию: они установили выгодный курс обмена обесцененных гоминьдановских долларов на коммунистические деньги «Великая стена».

С той минуты, когда в город вошли коммунисты, маме не терпелось всеми силами отдаться деятельности во имя революции. Она чувствовала себя частью общего дела. После нескольких дней нетерпеливого ожидания к ней обратился представитель партии. Он поручил ей встретиться с отвечающим в Цзиньчжоу за работу с молодежью товарищем Ван Юем.

6. «Разговор о любви»: Революционный брак (1948–1949)

Мама отправилась на встречу с товарищем Ваном теплым осенним днем, в лучшее время года в Цзиньчжоу. Летняя жара спала, воздух становился прохладнее, но все еще можно было одеваться по–летнему. Не было ветра и пыли, досаждавших горожанам большую часть года.

Мама надела традиционное просторное бледно–голубое платье и белый шелковый шарф. Она недавно коротко постриглась в соответствии с революционной модой. Войдя во двор новой провинциальной администрации, она увидела, как стоящий к ней спиной мужчина чистит зубы над клумбой. Мама подождала, пока он закончит, а когда он поднял голову, разглядела, что ему под тридцать, у него очень темное лицо и большие мечтательные глаза. Под мешковатой формой угадывалась худоба, и маме показалось, что он пониже ее ростом. Он выглядел мечтательным, как поэт. «Товарищ Ван, я Ся Дэхун из студенческой ассоциации, — сказала она. — Я пришла доложить о нашей работе».

«Ван» был военный псевдоним моего будущего отца. Он прибыл в Цзиньчжоу с коммунистическими войсками несколько дней назад. С конца 1945 года он командовал местным партизанским отрядом, а теперь стал главой секретариата и членом цзиньчжоуского комитета партии. Его собирались назначить на важную должность заведующего городским отделом пропаганды, ведавшим образованием, ликвидацией неграмотности, здравоохранением, печатью, досугом, спортом, делами молодежи и выяснением общественного мнения.

Он родился в 1921 году в городе Ибинь, в юго–западной провинции Сычуань, почти в двух тысячах километров от Цзиньчжоу. Ибинь, население которого тогда составляло примерно 30 000 человек, находится у слияния рек Миньцзян и Цзиньшацзян (река Золотого песка), там, где они образуют Янцзы, самую длинную китайскую реку. Земли вокруг Цзиньчжоу — одни из самых плодородных в Сычуани, известной как «житница Поднебесной», а теплый туманный климат идеален для чая. И сейчас там производится большая часть чая, который пьют в Великобритании.

Отец был седьмым из девяти детей. Его отец с двенадцати лет работал учеником хозяина ткацкой фабрики. Повзрослев, они с братом, работавшим на той же фабрике, решили начать собственное дело. Через несколько лет они разбогатели и купили большой дом.

Но старый хозяин взревновал к их успеху и подал в суд, заявив, что деньги для открытия дела они у него украли. Тяжба продолжалась семь лет, и братьям пришлось все средства потратить на свою защиту. Каждый, кто имел отношение к суду, вымогал у них взятки, алчность чиновников не знала пределов. Дедушку бросили в тюрьму. Брат смог вызволить его на свободу только добившись, чтобы старый хозяин забрал свою жалобу. Для этого ему пришлось раздобыть тысячу слитков серебра. Это разорило их, и вскоре мой двоюродный дедушка умер в возрасте тридцати четырех лет от горя и изнеможения.

У дедушки на руках оказалось две семьи с пятнадцатью иждивенцами. Он возобновил дело и в конце 1920–х годов начал преуспевать. Но в то время разгорелось соперничество между генералами, и все они установили высокие налоги. Вкупе с последствиями Великой депрессии это крайне затрудняло ведение текстильного бизнеса. В 1933 году дедушка умер от напряжения и непосильного труда в возрасте сорока пяти лет. Дело продали за долги, семью разметало. Кто–то пошел в солдаты, что считалось крайним выходом: во время войны солдата легко могли убить. Другие родные и двоюродные братья перебивались случайными заработками, дочери вышли замуж за кого получилось. Одну из родственниц отца, к которой он был очень привязан, в пятнадцать лет выдали за опиомана старше ее на несколько десятков лет. Отец бежал за ее свадебным паланкином, не зная, удастся ли им свидеться.

Отец любил книги и очень рано — в три года — начал учиться конфуцианскому канону. После смерти дедушки ему, тринадцатилетнему, пришлось с сожалением оставить школу. В следующем, 1935 году он нашел работу помощника бакалейщика в Чунцине — гораздо более крупном городе ниже по течению Янцзы. Он трудился по двенадцать часов в день. Его обязанностью было ходить с огромным кальяном за бамбуковым стулом, в котором хозяин ездил по городу на плечах двух носильщиков. Это делалось исключительно чтобы продемонстрировать, что хозяин может позволить себе слугу для ношения кальяна, который легко можно было положить в кресло. Отец работал не за деньги, а за кровать и скудные завтрак и обед. Ужином его не кормили, и каждый вечер у него сводило живот от голода. Отец постоянно думал о еде.

Его старшая сестра тоже жила в Чунцине. Она вышла замуж за учителя; их мать, овдовев, поселилась с ними. Однажды отец, измученный голодом, зашел к ним в кухню и съел холодную сладкую картофелину. Узнав об этом, сестра закричала: «Я и так с трудом кормлю мать! Я не могу кормить еще и брата!» Отец так обиделся, что выбежал из дома и больше не возвращался.

Он попросил, чтобы хозяин давал ему ужин. Тот не только отказался, но и начал оскорблять его. Разозлившись, отец ушел от него и вернулся в Ибинь, где пробавлялся случайной работой то в одном, то в другом магазине. Он страдал сам и видел страдание вокруг себя. Каждый день по дороге в лавку он проходил мимо старика, торговавшего пампушками. Слепой сгорбленный старик еле ковылял и, чтобы привлечь внимание прохожих, пел песню, от которой на глаза наворачивались слезы. Каждый раз, слыша эту песню, отец говорил себе, что общество должно измениться.

Он принялся искать выход. Он часто вспоминал, когда впервые услышал слово «коммунизм»: в семь лет, в 1928 году. Он играл рядом с домом и вдруг увидел, как на перекрестке по соседству собирается толпа. Он протиснулся вперед: на земле по–турецки сидел молодой человек. Руки его были связаны за спиной. Рядом стоял дородный палач с огромным мечом. Как ни странно, молодому человеку дали некоторое время поговорить о своих идеалах и каком–то «коммунизме». Затем палач опустил меч ему на шею. Отец закричал и зажмурил глаза. Его глубоко потрясла и эта сцена, и спокойствие, с которым молодой человек смотрел в лицо смерти.

Ко второй половине 1930–х годов даже в таком захолустье, как Ибинь, возникло довольно серьезное коммунистическое подполье. Основным пунктом их программы было изгнание японцев. Чан Кайши придерживался политики непротивления, когда японцы заняли Маньчжурию и стали покушаться на территорию собственно Китая. Для него первоочередной задачей было уничтожить коммунистов. Коммунисты провозгласили лозунг: «Китайцы не должны воевать с китайцами» — и пытались заставить Чан Кайши сосредоточить усилия на борьбе с японцами. В декабре 1936 года Чан Кайши похитили двое его же собственных генералов — один из них был Молодой Маршал из Маньчжурии Чжан Сюэлян. Коммунисты содействовали его освобождению в обмен на обещание выступить против японцев единым фронтом. Чан Кайши скрепя сердце согласился: он понимал, что это позволит коммунистам сохраниться и окрепнуть. «Японцы — болезнь кожи, коммунисты — болезнь сердца», — говаривал он. Хотя Гоминьдан и коммунисты считались союзниками, последним в большинстве районов по–прежнему приходилось работать подпольно.

В 1937 году японцы начали полномасштабное наступление на территории собственно Китая. Отца, как и многих других, ужасало и приводило в отчаяние происходившее с его родиной. Примерно в этот же период он начал работать в книжном магазине, торговавшем «левой» литературой: сторожил магазин по ночам и глотал эти книги одну за другой.

По вечерам он подрабатывал «толкователем» в кино. Тогда показывалось много немых американских картин. В его задачу входило стоять рядом с экраном и объяснять, что происходит, так как фильмы не дублировались и не снабжались субтитрами. Еще он играл в антияпонском театре; будучи стройным молодым человеком с тонкими чертами лица, он специализировался на женских ролях.

Отец любил свою труппу. Именно театральные знакомые связали его с коммунистическим подпольем. Программа коммунистов — победить японцев и построить справедливое общество — воспламенила его воображение. В 1938 году, в семнадцатилетнем возрасте, он вступил в партию. В то время Гоминьдан особенно зорко следил за коммунистической «заразой» в Сычуани. Нанкин, столица, попал в руки японцев в декабре 1937 года, и Чан Кайши перенес свою столицу в Чунцин. Чунцинская полиция развила в связи с этим судорожную активность, в результате чего театральную труппу распустили, а некоторых из его друзей арестовали. Другим пришлось бежать. Отца мучило сознание, что он ничего не может сделать для своей страны.

Несколькими годами ранее коммунисты прошли сквозь отдаленные районы Сычуани во время своего Великого похода длиной в десять тысяч километров, который в конце концов привел их в городок Яньань на северо–западе. Люди в театре часто говорили о Яньани как о месте, где царит дух товарищества, целесообразности и нет коррупции — а именно об этом мечтал отец. В начале 1940 года он отправился в свой собственный «великий поход» в Яньань. Сначала он добрался до Чунцина, где муж одной из его сестер, служивший офицером в армии Чан Кайши, написал ему письмо, с помощью которого отцу удалось пройти сквозь районы, подвластные Гоминьдану, и через окружение в Яньань. Он странствовал почти четыре месяца и прибыл на место в апреле.

Яньань лежит в долине Желтой земли, в северо–западных бесплодных горах, вдали от центров цивилизации. Большую часть города, посреди которого высилась девятиярусная пагода, составляли ряды пещер, вырубленных в желтых скалах. Они стали папиным домом на пять с лишним лет. Мао Цзэдун и его сильно поредевшие войска прибыли сюда в 1935–1936–м годах, после Великого похода, и сделали город столицей своей республики. Яньань была окружена территорией неприятеля; главным ее достоинством была удаленность, затруднявшая наступление.

Проучившись короткое время в партийной школе, папа подал заявление в одно из наиболее престижных партийных заведений — Академию марксизма–ленинизма. Благодаря ночному чтению на чердаке книжной лавки в Ибине, он показал лучшие результаты на суровом вступительном экзамене. Другие кандидаты были потрясены. Большинство из них происходили из крупных городов вроде Шанхая и смотрели на него свысока, как на деревенщину. Отец стал самым молодым слушателем академии.

Отец полюбил Яньань. Люди там казались ему исполненными энтузиазма, оптимизма и целеустремленности. Руководители партии жили скромно, как все, отнюдь не так, как гоминьдановские чиновники. Демократии в городе не было, но по сравнению с местами, откуда пришел отец, здесь царила просто райская честность.

В 1942 году Мао начал кампанию «по исправлению стиля» и призывал выступать с критикой яньанских порядков. Группа молодых слушателей из академии во главе с Ван Шивэем, включающая моего отца, расклеила стенгазеты–дацзыбао («газеты с большими иероглифами») с критикой партийного руководства и требованиями большей свободы и права на самовыражение. Этот поступок вызвал бурю, почитать стенгазеты пришел сам Мао.

Мао не понравилось то, что он увидел, и он превратил свою кампанию в охоту на ведьм. Ван Шивэя обвинили в том, что он троцкист и шпион. Ай Сыци, главный идеолог марксизма в Китае и один из руководителей академии, сказал про отца, своего самого молодого сотрудника, что он «совершил очень наивную ошибку». Раньше Ай Сыци часто хвалил отца за «блестящий, острый ум». Отец и его друзья подверглись жесткой критике и должны были из месяца в месяц критиковать сами себя на собраниях. Им говорили, что они нарушили порядок в Яньани и ослабили единство и дисциплину в партии, а это могло повредить великой задаче спасения Китая от японцев — а также от нищеты и несправедливости. Раз за разом партийные лидеры внушали им абсолютную необходимость беспрекословного повиновения партии ради общего дела.

Академию закрыли, а отца послали преподавать древнекитайскую историю полуграмотным крестьянам–чиновникам в Центральной партийной школе. Но испытание обратило его в веру. Как множество молодых людей, он решил посвятить свою жизнь Яньани. Он не дал себе разочароваться. Он считал жесткое обращение с собой не только оправданным, но и облагораживающим опытом: очищением души ради спасения Китая. Отец верил, что единственный путь к этой цели — суровые, даже крайние меры, полное самопожертвование и самоотречение.

Существовали и менее героические занятия. Он ходил по округе, собирая фольклор и научился изящно танцевать бальные танцы, которые пользовались огромной популярностью в Яньани — их любили многие лидеры, включая будущего премьер–министра Чжоу Эньлая. У подножия сухих, пыльных холмов вилась темно–желтая илистая река Янь, один из множества притоков великой Хуанхэ (Желтой реки). Отец часто в ней купался. Ему нравилось плавать на спине и любоваться на строгую величественную пагоду.

Жизнь в Яньани была тяжелой, но веселой. В 1942 году Чан Кайши стянул кольцо осады. Запасов еды, одежды и других товаров первой необходимости стало катастрофически не хватать. Мао призвал всех взять в руки мотыги и прялки и обеспечить себя самим. Отец стал замечательным прядильщиком.

Он провел в Яньани всю войну. Несмотря на блокаду, коммунисты усилили свое влияние на обширных территориях, особенно в северном Китае, в японском тылу. Мао рассчитал верно: коммунисты получили жизненно важную передышку. К концу войны они в той или иной мере контролировали более девяноста пяти миллионов человек, около двадцати процентов населения, в восемнадцати «базовых районах». Кроме того, они приобрели опыт политического и экономического управления в суровых условиях. Это сослужило им хорошую службу: они создали феноменальную систему организации и контроля.

9 августа 1945 года в северо–восточный Китай вошли советские войска. Через два дня китайские коммунисты предложили военный союз против японцев, но им отказали: Сталин поддерживал Чан Кайши. В тот же день коммунисты стали направлять вооруженные соединения и политических советников в Маньчжурию, судьба которой, как все понимали, будет иметь решающее значение.

Через месяц после поражения японцев отцу приказали отправиться из Яньани в Чаоян, место на юго–западе Маньчжурии, примерно в 1100 километрах от границ Внутренней Монголии.

В ноябре, после двухмесячного похода, отец с небольшим отрядом пришел в Чаоян. Большую часть территории покрывали бесплодные горы и холмы, почти такие же бедные, как в Яньани. Еще три месяца назад Чаоян входил в Маньчжоу–го. Кучка местных коммунистов провозгласила здесь собственное «правительство». Гоминьдановское подполье сделало то же самое. Тогда из Цзиньчжоу, до которого было около восьмидесяти километров, примчались коммунисты и казнили гоминьдановского губернатора за «заговор против коммунистического правительства».

Группа моего отца, наделенная полномочиями из Яньани, пришла к власти и в течение месяца сформировала в Чаояне, население которого тогда составляло 10 000 человек, надлежащую администрацию. Отец стал заместителем ее главы. Одним из первых шагов новой власти стала расклейка листовок, разъясняющих новую политику: освобождение всех заключенных; закрытие всех ссудных лавок — заложенные товары можно было получить бесплатно; закрытие борделей — проститутки получали от своих хозяев пособие на шесть месяцев; раздача бедноте зерна со складов; конфискация всей собственности, принадлежавшей японцам и их пособникам; защита китайской промышленности и торговли.

Эти меры пользовались широкой популярностью. Они были выгодны бедным, то есть подавляющей части населения. В Чаояне никогда не было сколько–нибудь приличного правительства. Во времена правления генералов его грабили всевозможные армии, затем больше десяти лет обескровливали японцы.

Через несколько недель после того, как отец вступил в должность, Мао приказал всем своим силам отступить из уязвимых городов и с основных трасс в сельскую местность — «освободить шоссе и захватить земли по обе стороны от него» и «окружить города из сельской местности». Соединение отца отступило из Чаояна в горы. Здесь почти ничего не росло, только дикие травы, редкие кусты лещины и кустарники с горькими плодами. Температура ночью падала до–35°, нередки были жестокие метели. Человек, оказавшийся ночью на улице, замерзал насмерть. Почти не было пищи. Ликование, вызванное капитуляцией Японии и занятием коммунистами обширных территорий на северо–востоке, всего через несколько недель сменилось чувством полного поражения. Сидя сгорбившись в пещерах и бедных крестьянских хижинах, отец со своими людьми пребывал в мрачном настроении.

Коммунисты и Гоминьдан маневрировали, готовясь к полномасштабной гражданской войне. Чан Кайши перенес столицу обратно в Нанкин и с помощью американцев перебросил крупные военные силы в северный Китай с тайным приказом как можно скорее занять все стратегические позиции. Американцы послали в Китай влиятельного генерала Джорджа Маршалла с целью убедить Чан Кайши создать коалиционное правительство с коммунистическим меньшинством. 10 января 1946 года было подписано перемирие, которое должно было вступить в силу 13 января. 14 января войска Гоминьдана заняли Чаоян, руководство сразу же приступило к созданию крупного полицейского соединения и разведывательной сети, а также к вооружению отрядов местных помещиков (Китайское слово, которое традиционно переводится на русский язык как «помещик», буквально означает «хозяин земли». Так, в сущности, называли любого владельца земельного участка, сдающего его в аренду или нанимающего работников.). Таким образом они сформировали четырехтысячное войско для уничтожения коммунистов. В феврале отряд отца все глубже и глубже отступал в негостеприимные горы. В основном они прятались у сельской бедноты. В апреле бежать стало некуда, и им пришлось разделиться на небольшие группы. Единственным способом выжить была партизанская война. В конце концов отец сделал своей базой деревню Шести дворов у истока реки Сяолин в ста километрах от Цзиньчжоу.

Партизанам не хватало оружия. Они доставали его у местных полицейских или «одалживали» у помещичьих отрядов. Другим важным источником были бывшие солдаты и полицейские Маньчжоу–го, которых коммунисты особенно пытались привлечь на свою сторону как обладателей оружия и боевого опыта. В районе, где воевал отец, политика коммунистов заключалась прежде всего в уменьшении арендной платы и процентов по займам, которые крестьяне платили помещикам. У помещиков конфисковывали зерно и одежду и раздавали их беднякам. Поначалу дело двигалось медленно, но в июле, когда гаолян вырос в полную высоту и в нем стало можно прятаться, несколько партизанских отрядов смогли встретиться в деревне Шести дворов, под большим деревом, росшим у храма. Отец открыл собрание словами из романа о благородных разбойниках «Речные заводи»: «Это наш Зал Справедливости. Мы обсудим, как «избавить народ от зла и именем Неба установить справедливость»».

В ту пору партизаны под командой отца продвигались в основном на запад и завоевали немало монгольских деревень. В ноябре 1946 года, с приближением зимы, Гоминьдан усилил наступление. Однажды отец чуть не попал в засаду. После ожесточенной перестрелки ему едва удалось спастись. Одежда его изорвалась в клочья, так что виднелись гениталии, и это очень развеселило его соратников.

Они редко спали в одном месте две ночи подряд, им часто приходилось переходить с одного места на другое несколько раз за ночь. Они никогда не раздевались перед сном, вся их жизнь состояла из непрерывной череды засад, окружений и прорывов. В отряде были женщины, и отец решил переместить их, а также раненых и слабых в более безопасный район на юге, вблизи Великой стены. Это потребовало долгого тяжелого перехода через районы, занятые Гоминьданом. Любой шум мог все погубить, поэтому отец приказал оставить всех младенцев у местных крестьян. Одна женщина не могла заставить себя бросить ребенка, и отец сказал, что ей придется либо расстаться с сыном, либо предстать перед военно–полевым судом. Она оставила ребенка.

В течение следующих месяцев отряд отца двигался на восток к Цзиньчжоу и стратегической железной дороге из Маньчжурии в Китай. Они сражались среди холмов к западу от Цзиньчжоу до прибытия регулярных войск коммунистов. Гоминьдан предпринял ряд безуспешных «истребительных операций». Партизаны приобрели в регионе определенное влияние. Отец, которому исполнилось двадцать пять лет, так прославился, что за его голову назначили награду; по всей цзиньчжоуской округе висели объявления о розыске. Мама видела эти объявления и много слышала о нем и его бойцах от родственников в гоминьдановской разведке.

Когда отряд отца отступил, гоминьдановцы вернулись и отняли у крестьян пищу и одежду, конфискованные партизанами у помещиков. Крестьян нередко пытали, некоторых убили, особенно тех, кто от голода съел зерно и не мог его вернуть.

В деревне Шести дворов главный землевладелец, Цзинь Тинцюань, по совместительству начальник полиции, жестоко изнасиловал многих женщин. Он убежал вместе с Гоминьданом, и отец председательствовал на собрании при вскрытии его дома и амбара. Когда Цзинь вернулся с Гоминьданом, крестьян заставили пасть перед ним ниц и вернуть все имущество, которое им отдали коммунисты. Тех, кто съел зерно, пытали, их дома снесли. Человека, отказавшегося бить поклоны или вернуть продукты, сожгли заживо на медленном огне.

Весной 1947 года ситуация изменилась, и в марте группа отца вновь заняла Чаоян. Вскоре в их руках оказалась вся округа. В честь победы устроили пир и праздник. Отец прекрасно придумывал загадки с именами (Китайские имена почти всегда имеют значение, поэтому на их основе можно придумывать каламбуры.), восхищая товарищей своей изобретательностью.

Коммунисты провели земельную реформу, конфисковав наделы у небольшого числа помещиков и распределив их поровну между крестьянами. В деревне Шести дворов крестьяне сперва отказывались взять землю Цзинь Тинцюаня, хотя теперь его арестовали. Даже видя его под охраной, они ему низко кланялись. Отец обошел множество крестьянских семей и постепенно узнал ужасную правду. Чаоянское правительство приговорило Цзиня к расстрелу, но родственники человека, сожженного заживо, вместе с другими пострадавшими решили убить его тем же способом. Цзинь стиснул зубы и не издал ни стона, пока пламя не охватило его сердца. Коммунистические чиновники, посланные для приведения казни в исполнение, не мешали крестьянам. Хотя коммунисты теоретически выступали против пыток, партработникам запретили вмешиваться в акты народного возмездия.

Люди вроде Цзиня были не просто богатыми собственниками земли, но сосредоточили в своих руках ничем не ограниченную, тираническую власть над жизнью местного населения. Их называли э–ба («злобные деспоты»).

В некоторых случаях убийства распространялись и на обычных помещиков, называемых «камнями» — препятствиями на пути революции. В их отношении следовали курсу: «Если сомневаешься, убей». Отец с этим не соглашался и говорил подчиненным и слушателям на собраниях, что приговаривать к смерти можно лишь тех, кто безусловно запятнал себя кровью. В докладах наверх он раз за разом повторял, что партия должна бережно относиться к человеческой жизни, что неумеренные казни лишь вредят революции. Отчасти из–за выступлений таких людей, как мой отец, в феврале 1948 года коммунистическое руководство издало директиву немедленно прекратить «излишние жестокости».

Все это время к району стягивались основные силы коммунистов. В начале 1948 года партизаны соединились с регулярными частями. Отца поставили во главе системы сбора разведывательной информации в районе Цзиньчжоу–Хулудао. В его обязанности входило следить за тем, как разворачиваются гоминьдановские войска и как они снабжаются продовольствием. Значительная часть такой информации поступала от агентов внутри Гоминьдана, в том числе от Юй–у. Из этих докладов он впервые услышал о маме.

Худой мечтательный человек, которого мама в то октябрьское утро застала за чисткой зубов, считался среди партизан чистюлей. Он чистил зубы ежедневно, удивляя этим и своих товарищей и крестьян в деревнях, где воевал. В отличие от других, сморкавшихся на землю, он пользовался носовым платком, который стирал при каждом удобном случае. Он никогда не окунал личное полотенце в общий таз (Чтобы сэкономить воду, китайцы умываются, протирая лицо мокрым полотенцем.), так как глазные инфекции встречались повсеместно. К тому же он славился ученостью и всегда имел при себе несколько томиков классической поэзии, не расставался с ними даже в бою.

Когда мама впервые прочла объявление о розыске и услышала об этом опасном «бандите» от родственников, она сразу поняла, что те и восхищаются им, и боятся его. И сейчас, обнаружив, что легендарный партизан выглядит отнюдь не воинственно, нисколько не была разочарована.

Он тоже был наслышан о маминой смелости и о том, что она, девушка семнадцати лет, как это ни невероятно, командовала мужчинами. Он представлял ее себе эмансипированной женщиной, достойной восхищения, но в то же время и стервой. К его радости, она оказалась хорошенькой и женственной, даже кокетливой. Она говорила спокойно, убедительно и — что для китайцев редкость — точно. Это качество отец, ненавидевший традиционные цветистые, туманные и ни к чему не обязывающие речи, особенно высоко ценил.

Она заметила, что он много смеется и что зубы у него блестящие и белые, а не коричневые и гнилые, как у большинства партизан. Привлекала и его манера изъясняться. Он производил впечатление человека образованного — не из тех, что путают Флобера с Мопассаном.

Когда мама сказала, что явилась с докладом о работе студенческого союза, он поинтересовался, какие книги читают студенты. Мама привела целый список и спросила, не прочитает ли он несколько лекций по марксистской философии и истории. Он согласился и задал вопрос, сколько человек учится у нее в школе. Она тут же назвала точную цифру. Затем он спросил, какая доля учащихся поддерживает коммунистов; и опять она дала обоснованную оценку.

Через несколько дней состоялась первая лекция. Кратко рассказав о работах Мао, он разъяснил аудитории основополагающие тезисы его учения. Отец был замечательным оратором и сразил девушек, включая маму, наповал.

Однажды он сообщил слушательницам, что партия организует поездку в Харбин, временную столицу коммунистов на севере Маньчжурии. Харбин в основном строился русскими, и за широкие бульвары, нарядные дома, роскошные магазины и кафе в европейском вкусе его называли «восточным Парижем». Считалось, что люди едут осматривать достопримечательности, но на самом деле партия опасалась, что Гоминьдан может отбить Цзиньчжоу, и хотела на всякий случай, не поднимая паники, вывезти из города сочувствующих коммунистам преподавателей и учащуюся молодежь, а также профессиональную элиту, например, врачей. Среди ста семидесяти человек, отобранных для путешествия, были мама и несколько ее знакомых.

В конце ноября мама села в поезд и отправилась на север, полная самых радужных ожиданий. Мои родители полюбили друг друга в Харбине, в окружении его прекрасных зданий, овеянных дымкой русской поэтической мечтательности. Отец писал маме чудесные стихи. Он владел изящным классическим стилем, что являлось незаурядным достоинством, а кроме того, как обнаружила мама, был искусным каллиграфом, отчего еще более вырос в ее глазах.

Он пригласил маму и ее подругу к себе встречать Новый год. Жил он в старинной русской гостинице, словно сошедшей со страниц сказки, — с расписной крышей, нарядными фронтонами и тонкой лепниной вокруг окон и на веранде. Войдя, мама увидела на столике в стиле рококо бутылку с иностранной надписью «Шампанское». Вообще–то отец никогда раньше шампанского не пил, только читал о нем у иностранных авторов.

К этому времени мамины однокашники уже прознали о ее романе. Мама, возглавлявшая студенческую организацию, часто ходила к папе с долгими докладами и возвращалась, как было замечено, далеко за полночь. У папы было и несколько других обожательниц, в частности, мамина подруга, приходившая в тот новогодний вечер, но по папиным взглядам, нежным насмешкам над мамой и тому, как они стараются использовать всякую возможность, чтобы оказаться рядом, подруга поняла, что они любят друг друга. Когда ближе к ночи девушка засобиралась, стало ясно, что мама остается. Под бутылкой из–под шампанского папа потом нашел записку: «Увы! Мне незачем больше пить шампанское! Пусть бутылка всегда будет полна для вас!»

В ту ночь отец спросил маму, была ли у нее связь с кем–нибудь до него. Она рассказала ему о прежних своих отношениях с мужчинами и сказала, что по–настоящему любила только Брата Ху, но он погиб от рук гоминьдановцев. Затем, в соответствии с новым коммунистическим моральным кодексом, который, отменяя обычаи прошлого, декларировал равенство мужчин и женщин, отец рассказал маме о себе. У него была возлюбленная в Ибине, но они расстались, когда он отправился в Яньань. И пока он был в Яньани, и потом, в дни партизанской войны, он встречался с несколькими девушками, но тогда нечего было и думать о женитьбе. Одна из его девушек впоследствии вышла замуж за Чэнь Бода, который прежде возглавлял отдел Яньаньской академии, где работал и отец, но затем приобрел огромную власть, став секретарем Мао.

Когда «чистосердечные признания» подошли к концу, отец сказал, что подаст в горком партии Цзиньчжоу заявление с просьбой разрешить ему «говорить о любви» (тань лянь ай ) с мамой, чтобы впоследствии они могли пожениться. Так предписывали правила. Мама подумала, что это немного напоминает разрешение на брак, даваемое главой семьи, и, в сущности, была совершенно права: компартия стала новой патриархальной силой. В ту ночь, после их разговора, мама получила от папы первый подарок — романтическую русскую повесть «Просто любовь».

На следующий день мама написала домой, что встретила человека, который ей очень нравится. Поначалу бабушка и доктор Ся отнеслись к этому известию настороженно, потому что отец был чиновником, а чиновники всегда пользовались у простых китайцев дурной славой. Не говоря уж о прочих пороках, одной привычки к неограниченной власти было достаточно, чтобы усомниться в их уважительном отношении к женщинам. Бабушка сразу же заподозрила, что у отца уже есть жена, а маму он хочет взять в наложницы. Ведь обычно в Маньчжурии мужчины его возраста давно были женаты.

Примерно через месяц руководство сочло, что харбинская группа может без всяких опасений вернуться в Цзиньчжоу. Партия сообщила папе, что он вправе «говорить о любви» с мамой. Заявления подали еще двое, но опоздали. Одним из них был Лян, мамин подпольный связной. Он очень огорчился и попросил перевести его из Цзиньчжоу в какое–нибудь другое место. Ни он, ни другой поклонник, подавая заявление, и словом не обмолвились о своих намерениях маме.

Вернувшись, отец узнал, что назначен главой цзиньчжоуского отдела пропаганды. Через несколько дней мама привела его домой — представить семье. Как только он вошел, бабушка повернулась к нему спиной, отказываясь ответить на приветствие. Папа был смугл, очень худ (он отощал, когда был в партизанском отряде), казалось, ему хорошо за сорок и бабушка ни капли не сомневалась, что он давно женат. Доктор Ся держался вежливо, но суховато.

Вскоре отец ушел. Тут бабушка залилась слезами. «От чиновника нельзя ждать добра», — восклицала она. Однако доктор Ся уже успел понять по папиному поведению и маминым словам, что коммунисты очень жестко контролируют своих людей и человек на таком посту просто не может пойти на обман. Бабушку это не слишком убедило: «Он же из Сычуани. Откуда коммунистам знать, ведь он из таких дальних мест!»

Бабушка никак не могла успокоиться и продолжала высказывать подозрения, но другие члены семьи прониклись к папе симпатией. Доктор Ся прекрасно с ним ладил, они, бывало, разговаривали часами. Юйлинь с женой также полюбили его. Жена Юйлиня происходила из очень бедной и несчастной семьи. Ее мать принудили к замужеству после того, как дед проиграл дочь в карты. Брат попал в японскую облаву и три года провел на исправительных работах, подорвавших его здоровье. Выйдя за Юйлиня, она должна была каждый день подниматься в три часа утра, чтобы успеть приготовить множество блюд, соответствовавших изощренному маньчжурскому ритуалу. Бабушка заправляла домом, и, хотя теоретически они принадлежали к одному поколению, жена Юйлиня чувствовала, что стоит ниже ее, потому что они с мужем зависят от семьи Ся. Отец был первым человеком, взявшим себе за правило обращаться с ней как с равной, что в корне расходилось с китайской традицией. Несколько раз он дарил супругам билеты в кино, а это было редким в их жизни удовольствием. Впервые на своем веку они встретили чиновника, который не важничал перед ними, и жена Юйлиня считала, что коммунисты несравненно лучше всех своих предшественников.

Не прошло и двух месяцев после возвращения из Харбина, как родители подали заявление. С точки зрения традиции, брак представлял собой договор между двумя семьями — ни гражданской регистрации, ни свидетельства о браке не существовало. Но отныне для тех, кто «участвовал в революции», партия играла роль главы семьи. Установленное ею правило выглядело так: «28–7–полк. — 1». Это значило, что мужчина должен быть не моложе двадцати восьми лет, состоять в партии не меньше семи лет и иметь звание не ниже полковника; единица обозначала единственное требование к женщине — работу на благо партии не меньше года. Папе было двадцать восемь (китайцы считают, что новорожденный уже год живет на свете), он состоял в партии больше десяти лет, а должность его соответствовала заместителю командира дивизии. Хотя мама не была членом партии, ей зачли подпольную деятельность, а вернувшись из Харбина, она поступила на полную ставку в так называемую Женскую федерацию, где занималась тем, что освобождала наложниц и закрывала бордели, призывала женщин шить тапки для армии, устраивала на учебу и на работу, рассказывала им о правах и следила, чтобы их не выдавали замуж против воли.

Теперь Женская федерация была маминой «рабочей единицей» (дань–вэй ), учреждением, через которое партия осуществляла полный контроль за населением. Горожан приписывали к таким учреждениям, которые, как в армии, определяли практически всё и вся в жизни каждого служащего. Маме нельзя было покидать подведомственную Федерации территорию, и только там можно было получить разрешение на брак. Федерация оставила вопрос на усмотрение папиного учреждения, так как отец занимал более высокий пост. Горком Цзиньчжоу сразу же дал письменное разрешение, но из–за отцовской должности необходимо было получить подтверждение от партийного комитета провинции Западная Ляонин. Считая, что препятствий больше не будет, родители назначили свадьбу на 4 мая, день маминого восемнадцатилетия.

В тот день, собираясь переселиться к отцу, мама скатала тюк из постельного белья и одежды, надела свое любимое бледно–голубое платье и белый шелковый шарф. Бабушка пришла в ужас. Неслыханно, чтобы женщина являлась в дом жениха своими ногами. Мужчине следовало послать за ней паланкин. Если она идет пешком, это означает, что мужчина ее не ценит и на самом деле в ней не нуждается. «Кто сейчас думает обо всей этой чепухе?» — сказала мама, увязывая тюк. Но бабушка не могла смириться с мыслью, что у ее дочери не будет традиционной торжественной свадьбы.

С самого рождения девочки каждая мать начинала собирать для нее приданое. Как предписывал обычай, в приданое мамы входила дюжина шелковых стеганых одеял и подушек с утками–мандаринками и нарядный полог для алькова. Однако традиционный обряд казался ей старомодным и излишне пышным. И она и отец хотели избежать церемоний, которые, как они считали, не имели ничего общего с их чувствами. Для двух революционеров значение имела только любовь.

Мама взвалила тюк на плечи и отправилась в дом к папе. Как и все партийные служащие, он жил там же, где работал, то есть на территории горкома партии. Одноэтажные дома с раздвижными дверьми, где селились чиновники, окружали двор несколькими рядами. Когда уже стемнело и молодые готовились ложиться в постель, мама встала на колени, чтобы снять с папы туфли. Тут в дверь постучали. У порога стоял человек с письмом из провинциального партийного комитета, где говорилось, что им пока нельзя вступать в брак. Только по сжатым маминым губам можно было понять, до чего она несчастна. Она кивнула, собрала вещи, сказала: «До свиданья» — и ушла. Не было ни слез, ни сцен, ни возмущения. Эта картина навеки врезалась в папину память. В детстве я часто слышала от него: «Как изменились времена! Ты не похожа на свою мать! Ты бы так не поступила — не встала бы на колени, чтобы снять с мужчины обувь!»

Задержка возникла из–за того, что у провинциального комитета возникли подозрения относительно мамы из–за связей ее семьи. Ее подробно допрашивали о том, чем объясняются отношения их семьи с гоминьдановской разведкой. Ей велели быть абсолютно честной, как если бы она давала показания в суде.

Ей также следовало рассказать, почему несколько гоминьдановских офицеров искали ее руки и почему она дружила со столькими членами гоминьдановского Союза молодежи. Она подчеркивала, что ее друзья занимали крайние антияпонские позиции и отличались общественной сознательностью; и что когда Гоминьдан в 1945 году пришел в Цзиньчжоу, они видели в нем правительство Китая. Она и сама могла бы вступить в эту организацию, но тогда ей было всего четырнадцать. Вскоре большинство ее друзей повернулись к коммунистам.

Мнение партии разделилось: горком считал, что мамиными друзьями руководили патриотические чувства. Но кое–кто в провинциальном комитете относился к ним недоверчиво. Маме посоветовали «провести границу» между собой и друзьями. «Проведение границы» стало ключевым механизмом, с помощью которого коммунисты увеличивали разрыв между «своими» и «чужими». Ничто, даже личные связи, не могло быть случайным или пускаться на самотек. Чтобы выйти замуж, ей надлежало порвать отношения с друзьями.

Но больше всего маму тревожило происходившее с молодым гоминьдановским полковником Хуэйгэ. Едва кончилась осада, первым ее порывом после начального ликования от победы коммунистов было узнать, все ли с ним в порядке. Она бежала всю дорогу по залитым кровью улицам до особняка Цзи. Она ничего там не нашла: ни улицы, ни домов, только огромную кучу мусора. Хуэйгэ пропал.

Весной, незадолго до замужества, она узнала, что он жив и находится в заключении в Цзиньчжоу. Во время осады он бежал в Тяньцзинь. Когда в январе 1949 года коммунисты взяли Тяньцзинь, его схватили и привезли обратно.

Хуэйгэ считался не обычным военнопленным, а «змеей в своей норе» — из–за влиятельности его семьи в Цзиньчжоу. Они представляли особую опасность для коммунистов, так как им доверяло местное население и их антикоммунистические настроения угрожали существованию нового режима.

Мама не сомневалась, что с Хуэйгэ будут обращаться хорошо, когда узнают, что он сделал, и немедленно выступила в его поддержку. По существующему порядку, сначала ей следовало поговорить со своей непосредственной начальницей в Женской федерации, а та должна была отправить апелляцию в высшие инстанции. Мама не знала, за кем будет последнее слово. Она обратилась с просьбой похлопотать за полковника к Юй–у, который знал о ее общении с Хуэйгэ и даже велел ей развивать с ним отношения. Юй–у написал отчет о том, что сделал Хуэйгэ, но прибавил: возможно, тот действовал из любви к моей маме и даже не подозревал, ослепленный чувством, что помогает коммунистам.

Мама обратилась к другому подпольщику, знавшему о действиях Хуэйгэ. Тот также отказался заявить, что Хуэйгэ помогал коммунистам. На самом деле он вообще не хотел упоминать о роли полковника в предоставлении информации коммунистам, чтобы приписать заслугу одному себе. Мама утверждала, что у нее не было романа с полковником, но никак не могла это доказать. Она цитировала завуалированные просьбы и обещания, которыми они обменивались, но в этом видели лишь свидетельства того, что Хуэйгэ пытался «подстраховаться», к чему партия относилась с особым подозрением.

Все это происходило одновременно с подготовкой к женитьбе и омрачило отношения моих будущих родителей. Тем не менее отец сочувствовал затруднительному положению, в котором оказалась мама, и считал, что по отношению к Хуэйгэ должна восторжествовать справедливость. Он не изменил своего мнения несмотря на то, что бабушка желала видеть Хуэйгэ своим зятем.

В последние дни мая, наконец, пришло разрешение на брак. Мама в тот день сидела на собрании в Женской федерации. Вдруг кто–то сунул ей в руку записку от председателя горкома Линь Сяося, приходившегося племянником верховному главнокомандующему Линь Бяо, чьи войска взяли Маньчжурию. Там стихотворным размером было написано: «Провинциальное начальство дало добро. Вряд ли вам хочется торчать на собрании. Скорее идите жениться!»

Мама, стараясь сохранять спокойствие, подошла к председательнице собрания и показала записку. Та кивком головы отпустила ее. Всю дорогу до папиной квартиры она бежала бегом. Она так и осталась в голубом «ленинском костюме», униформе для госслужащих: в присборенном на поясе двубортном пиджаке и мешковатых брюках. Открыв дверь, мама увидела Линь Сяося и других партийных начальников, приехавших в сопровождении телохранителей. Отец сказал, что послал пролетку за доктором Ся. Линь спросил: «А как же теща?» Отец ничего не ответил. «Так нельзя», — сказал Линь и велел отправить пролетку и за бабушкой. Мама очень обиделась на папу, но объяснила себе его поступок тем, что он ненавидит гоминьдановскую разведку, а у бабушки там знакомства. Но, подумала она, разве ее мать в этом виновата? А что папино поведение может быть ответом на то, как обращалась с ним бабушка, ей в голову не пришло.

Не было никакой свадебной церемонии, просто собралось несколько человек. Потом явился доктор Ся. Поели свежих крабов — угощение от горкома. Коммунисты пытались сделать свадьбы дешевыми, так как традиционно на них тратились огромные деньги, намного превосходившие возможности семьи. Совсем не редкостью были случаи, когда люди разорялись из–за богатого свадебного угощения. Мои родители ели финики и арахис, которые подавали на брачных пирах в Яньане, и сушеный фрукт лонган (Лонган («око дракона») — мелкий желтовато–коричневый плод с ароматной сладкой мякотью.), символизировавший пожелание счастливого союза и сыновей. Вскоре доктор Ся и большинство гостей уехали. Через некоторое время, уже по окончании вечеринки, явилась группа из Женской федерации.

Ни бабушка, ни доктор Ся не подозревали, что их зовут на свадьбу, и извозчик первой пролетки тоже ничего не сказал. Бабушка узнала, что ее дочь выходит замуж, только после приезда второй коляски. Когда из окна стало видно, как бабушка торопливо идет по дорожке, женщины из Федерации, пошептавшись, спешно скрылись через черный ход. Отец тоже ушел. Мама чуть не расплакалась. Она знала, что сотрудницы ее отдела презирают бабушку не только из–за связей с Гоминьданом, но и потому, что она была наложницей. Многие коммунистки, происходившие из необразованных крестьянских семей, сохраняли глубоко традиционную точку зрения на подобные вопросы. Они были убеждены, что хорошая девушка не стала бы наложницей, — хотя коммунисты и заявляли, будто наложница имеет тот же статус, что и жена, и может расторгнуть «брак» в одностороннем порядке. Чиновницам с такими косными взглядами и было поручено осуществлять политику партии в деле раскрепощения женщины.

Мама скрыла от бабушки правду, сказав, что жених ушел на работу: «У коммунистов не принято освобождать новобрачных от дел. Я, вообще говоря, тоже скоро пойду в Федерацию». Бабушку поразила небрежность, с которой коммунисты относятся к такой важной вещи, как свадьба, но они уже нарушили так много традиций — видно, теперь настала очередь и этой.

В то время в мамины обязанности входило обучение чтению и письму работниц текстильной фабрики, где она работала при японцах, и пропаганда равенства полов. Фабрика все еще оставалась частной, и один из мастеров поколачивал женщин всякий раз, когда ему заблагорассудится. Мама весьма оперативно добилась его увольнения и помогла работницам выбрать себе мастера–женщину. Но удостоиться за это похвалы ей помешало недовольство Федерации по другому вопросу.

Важнейшей задачей Женской федерации было шитье тапок для армии. Мама шить их не умела, поэтому перепоручила это своей матери и теткам, которых с детства приучали делать изящные, богато украшенные туфли. Мама с гордостью принесла их в Федерацию, причем в количестве, намного превосходящем норму. Она очень удивилась, когда ее не только не похвалили за находчивость, но еще и отчитали как маленькую девочку. Крестьянки из Федерации не могли себе представить, что на свете бывают женщины, которые не умеют шить тапки. Это было все равно что сказать: «Я не умею есть». На собраниях ее критиковали за «буржуазную упадочность».

У мамы не сложились отношения с некоторыми из начальниц. Эти крестьянки были старше и консервативнее, многие годы воевали в партизанских отрядах и терпеть не могли хорошеньких образованных городских девушек, мгновенно привлекавших к себе мужчин–коммунистов. Мама подала заявление о вступлении в партию, но ей сказали, что она недостойна.

Каждый раз, когда она уходила домой, ее критиковали. Ее обвиняли в том, что она «слишком привязана к своей семье», а это «буржуазная привычка», и она все реже и реже видела мать.

В то время существовало неписаное правило, согласно которому революционер не мог покидать рабочее помещение даже ночью, увольнительную он получал только в субботу. Мамина кровать находилась в здании Женской федерации, отделенном от папиного жилья низкой глинобитной стеной. Ночью она через нее перелезала, пробиралась через маленький садик и оказывалась в папиной комнате, а перед рассветом возвращалась обратно. Скоро ее разоблачили и вместе с папой подвергли критике на партсобрании. Коммунисты старались кардинальным образом изменить не только общественный уклад, но и частную жизнь людей, особенно «участвующих в революции». Считалось, что «личное — это политическое», а на самом деле личное просто отменялось. Мелочность объявили «политической сознательностью», и собрания стали для коммунистов местом сведения счетов.

Отцу пришлось выступить с устной, а маме с письменной самокритикой. Ее обвинили в том, что она «поставила на первое место любовь», тогда как приоритет следовало отдавать революции. Мама чувствовала себя несправедливо обиженной. Какой урон терпела революция от того, что она проводила ночи с собственным мужем? Она могла допустить, что в подобном требовании было нечто рациональное, когда вокруг бушевала партизанская война, но зачем это нужно было теперь? Она не желала писать самокритику и сказала об этом мужу. Но увы, — он лишь отчитал ее. «Революция еще не одержала победу, — сказал он. — Война продолжается. Мы нарушили правила и должны признать свою ошибку. Революция требует железной дисциплины. Ты обязана повиноваться партии, даже если не понимаешь ее решений или не согласна с ними».

Вскоре случилось несчастье. Поэт по фамилии Бянь, ездивший в Харбин и близко подружившийся с мамой, попытался покончить с собой. Он был последователем поэтической школы «Новолуние», которую возглавлял Ху Ши, ставший при Гоминьдане послом в США. В этом литературном направлении особое внимание уделялось эстетике формы и ощущалось влияние Китса. Во время войны Бянь вступил в компартию, но обнаружил, что его поэзию считают неуместной: революция требовала пропаганды, а не самовыражения. Он частично соглашался с обвинением, но в то же время был подавлен, мучился сомнениями; чувствовал, что не сможет больше писать и в то же время — что не сможет жить без поэтического творчества.

Эта попытка самоубийства потрясла партию. Если человек способен настолько разочароваться в Освобождении (Так в КНР называют революцию 1949 года.), что предпочитает расстаться с жизнью, это плохо говорит о партии. Бянь работал учителем в цзиньчжоуской школе для партийных работников, многие из которых не умели ни читать, ни писать. Школьная парторганизация провела расследование и пришла к неожиданному выводу, что Бянь попытался покончить с собой от несчастной любви... к моей маме. На обличительных собраниях женщины из Федерации обвиняли маму в том, что она обнадежила Бяня, а потом бросила его ради более ценной добычи — моего отца. Мама гневно требовала доказательств. Конечно, они так и не были представлены.

В этом случае отец встал на мамину сторону. Он знал, что во время поездки в Харбин, когда она якобы бегала на свидания к Бяню, она встречалась с ним, а не с поэтом. Он видел, как Бянь читал маме свои стихи, знал, что мама им восхищалась, и не находил во всем этом ничего предосудительного. Но ни он, ни мама не могли остановить поток сплетен. Особенно злобствовали женщины из Федерации.

Посреди всей этой клеветнической кампании мама узнала, что ее апелляцию относительно Хуэйгэ отклонили. Она была вне себя от горя. Она дала Хуэйгэ обещание, а теперь чувствовала, что ввела его в заблуждение. Она часто ходила к нему в тюрьму, рассказывала, что делает для пересмотра его дела и не представляла себе, что коммунисты не пощадят его. Она искренне надеялась на лучшее и ободряла его. Но теперь, увидев ее напряженное лицо, заплаканные глаза и тщетные попытки скрыть отчаяние, он понял, что надежды нет. Они вместе плакали, прямо перед охраной, сидя по разные стороны стола, на который требовалось положить руки. Хуэйгэ взял мамины руки в свои. Она не отстранилась.

Отцу доложили о маминых посещениях тюрьмы. Сначала он молчал. Он сочувствовал ее трудностям. Но постепенно он рассердился. Скандал по поводу попытки Бяня совершить самоубийство был в самом разгаре, а теперь утверждали, что у его жены роман с гоминьдановским полковником — но ведь у них еще не кончился медовый месяц! Он был в ярости, но главную роль в том, что он принял решение партии относительно полковника, играли не его личные чувства. Он сказал маме, что, если Гоминьдан вернется, люди вроде Хуэйгэ первыми помогут ему восстановить власть. Коммунисты, сказал он, не могут так рисковать: «Наша революция — дело жизни и смерти». Когда мама попыталась объяснить ему, как Хуэйгэ помог коммунистам, отец ответил, что ее посещения тюрьмы, а особенно то, что они держались за руки, только повредили Хуэйгэ. Со времен Конфуция только муж с женой или, в крайнем случае, возлюбленные могли дотрагиваться друг до друга на людях. Даже при таких обстоятельствах это случалось крайне редко. Когда Хуэйгэ и маму увидели держащими друг друга за руки, это сочли доказательством их романа — соответственно, помогая коммунистам, Хуэйгэ руководствовался «неправильными» чувствами. Маме трудно было возразить, но от этого она не чувствовала себя менее несчастной.

Ощущение безысходности усугублялось тем, что происходило с несколькими ее родственниками и многими близкими людьми. Заняв город, коммунисты тут же объявили, что всякий, кто работал на гоминьдановскую разведку, должен прийти и заявить об этом. Ее дядя Юйлинь никогда не работал на разведку, но у него было удостоверение разведки, и он считал, что должен заявить об этом новым властям. Жена и моя бабушка пытались отговорить его, но он предпочел сказать правду. Он оказался в трудном положении. Если бы он не признался, а коммунисты узнали бы о нем, что было весьма вероятно, учитывая их необычайные организационные таланты, его ожидали бы большие неприятности. Но явившись добровольно, он сам дал им повод для подозрений.

Вердикт партии звучал так: «Политически запятнал себя в прошлом. Не наказывать, но работать может только под наблюдением». Этот приговор, как почти все, выносился не судом, а соответствующим партийным органом. Непонятно было, что именно он означает, но в результате тридцать лет жизнь Юйлиня зависела от политического климата и партийных начальников. В те годы горком в Цзиньчжоу не свирепствовал, и ему разрешили и дальше помогать доктору Ся в лавке.

Бабушкиного родственника, «Верного» Пэй–о, приговорили к физическому труду в деревне. Так как руки его не были запятнаны кровью, его всего лишь сделали «поднадзорным». Это значило, что вместо тюремного заключения его ожидала общественная слежка (не менее действенная). Семья решила поехать в деревню вместе с ним, но сперва «Верному» пришлось лечь в больницу. У него была дурная болезнь. Коммунисты развернули крупную кампанию по борьбе с венерическими заболеваниями, и все такие пациенты в обязательном порядке лечились.

Его «поднадзорная работа» продолжалась три года. Фактически это было условное заключение с принудительным трудом. «Поднадзорные» сохраняли некоторую свободу, но им надлежало периодически отмечаться в полиции, давая подробный отчет, чем они занимались и о чем думали со времени последнего посещения. Полиция открыто наблюдала за ними.

Когда срок официального надзора истекал, они переходили в категорию Юйлиня — то есть под «неофициальное наблюдение». Распространенной формой последнего был так называемый «сэндвич» — когда за человеком следили двое соседей, которым специально давали соответствующее поручение; часто это называли «двое красных опекают черного». Разумеется, прочие соседи через уличные комитеты также имели право — и даже обязанность — доносить на ненадежного «черного». «Народный суд» все видел насквозь, он стал главным орудием власти, потому что делал множество людей сообщниками государства.

Чжугэ, офицера разведки с внешностью интеллигента, женившегося на госпоже Танака, маминой японской учительнице, приговорили к пожизненным принудительным работам в глуши, на границе (как и многих гоминдановских чиновников, его помиловали по амнистии в 1959 году). Жену его выслали в Японию. Как и в Советском Союзе, почти все приговоренные к заключению отправлялись не в тюрьмы, а в трудовые лагеря, на опасные работы или в экологически неблагополучные районы.

Некоторые важные гоминьдановцы, включая людей из разведки, избежали наказания. Завуч маминой школы служил также секретарем районного отдела Гоминьдана, но имелись свидетельства, что он спас жизнь многим коммунистам и их попутчикам, в том числе маме, поэтому его пощадили.

Директриса и двое учителей, сотрудничавших с разведкой, сумели скрыться и со временем бежать на Тайвань. Так же поступил и Яохань, политический руководитель, способствовавший маминому аресту.

Коммунисты также пощадили больших шишек вроде «последнего императора» Пу И и генералов высшего звена — из–за их полезности. Мао заявил: «Мы убиваем маленьких Чан Кайши. Мы не убиваем больших Чан Кайши». Сохранение жизни таким персонажам, как Пу И, рассуждал он, «хорошо примут за границей». Никто не мог жаловаться открыто, но в частной жизни многие были этим недовольны.

То было время больших тревог для маминой семьи. Ее дядя Юйлинь и тетя Лань, чья жизнь неразрывно была связана с судьбой ее мужа, «Верного», мучились неопределенностью своего будущего и страдали от изоляции. Но Женская федерация требовала от мамы бесконечных письменных «самокритик», поскольку ее печаль выдавала «слабость по отношению к Гоминьдану».

Кроме того, ее непрерывно отчитывали за посещения заключенного Хуэйгэ без разрешения Федерации. Никто не говорил ей, что подобное разрешение требуется. В Федерации сказали, что не мешали ей, потому что делали скидку «новичку в революции»; они хотели посмотреть, сколько времени ей понадобится, чтобы самостоятельно воспитать в себе дисциплину и обратиться к партии за указаниями. «Но по каким поводам я должна обращаться за указаниями?» — спросила она. «По любым», — ответили ей. Необходимость получать разрешение по совершенно непредсказуемому «любому поводу» стала основополагающим элементом китайского коммунистического режима. Это значило, что люди приучались ничего не предпринимать по собственной инициативе.

В Федерации, которая стала для мамы практически единственной средой обитания, ее подвергли остракизму. Ходили слухи, что Хуэйгэ использовал ее, чтобы подготовить возвращение Гоминьдана. «В какую же она вляпалась грязь, — восклицали женщины, — а все потому, что не соблюдает себя! Посмотрите только на все ее шуры–муры с мужчинами! И какими мужчинами!» Мама чувствовала вокруг себя указующие персты людей, которые, вместо того чтобы стать ей товарищами по славному движению обновления и освобождения, выражали сомнение в ее моральном облике и преданности, а ведь она рисковала своей жизнью. Ее критиковали даже за то, что она ушла с заседания Женской федерации на собственную свадьбу — этот грех назывался «ставить личное впереди общественного». Мама объяснила, что ее попросил пойти председатель горкома. На это председательница парировала: «Но вы могли показать свое правильное отношение к делу, поставив на первое место собрание».

Маме едва исполнилось восемнадцать, она только что вышла замуж и дышала надеждой на новую жизнь, но в то же время чувствовала себя растерянной и одинокой. Она всегда доверяла своему чувству справедливости, а теперь оно вступало в конфликт с ее «делом», а часто и со взглядами любимого мужа. Мама впервые начала сомневаться в себе самой.

Она не винила партию и революцию. Не могла она винить и женщин из Федерации, своих товарищей, которые, казалось, верно проводили партийную линию. Мамино негодование обратилось на мужа. Она чувствовала, что о ней он думает в последнюю очередь и в спорах всегда берет сторону своих соратников. Мама понимала, что ему нелегко показывать свою поддержку на людях, но он мог бы ободрить ее, хотя бы когда они оставались наедине. С самого начала между моими родителями существовало глубокое различие. Папина преданность коммунизму была всепоглощающей: он считал, что должен разговаривать дома, даже с собственной женой, тем же языком, что и на людях. Мама вела себя гораздо более гибко; ее приверженность коммунизму умерялась и разумом, и чувством. Она оставляла место для личной жизни, а папа — нет.

Воздух Цзиньчжоу стал для мамы невыносимым. Она сказала мужу, что им надо поскорее отсюда уехать. Он согласился, хотя ожидал повышения, и обратился в горком с просьбой о переводе, мотивируя ее желанием вернуться в родной город, Ибинь. В горкоме были удивлены, потому что совсем недавно слышали от него, что именно там он работать не хочет. На протяжении всей китайской истории чиновников отправляли служить подальше от родных мест — чтобы не было соблазна покровительствовать родным и близким.

Летом 1949 года коммунисты развернули стремительное наступление на юг. Они взяли столицу Чан Кайши, Нанкин, и казалось, вот–вот войдут в Сычуань. Опыт работы в Маньчжурии доказал, что они отчаянно нуждаются в верных управленцах из числа местных жителей.

Партия утвердила папин перевод. Через два месяца после свадьбы — и меньше чем через год после Освобождения — они покинули мамину родину, спасаясь от злобных наветов. Радость, с которой мама встретила Освобождение, сменилась тревогой и меланхолией. При Гоминьдане она разряжала напряжение действием и не сомневалась в своей правоте, что придавало ей мужества. Теперь же ее не покидало чувство вины. Когда она заговаривала об этом с отцом, тот отвечал, что нельзя стать коммунистом, не пройдя через горнило испытаний. Так и должно быть.

7. «Через пять горных ущелий»: Мамин «великий поход» (1949–1950)

Перед самым отъездом из Цзиньчжоу маму временно — на испытательный срок — приняли в партию благодаря заместительнице председателя горсовета, ведавшей Женской федерацией. Она заявила, что маме это понадобится на новом месте. Полноправным членом партии она могла стать только через год, если ее сочтут достойной.

Родители отправлялись в путь вместе с другими коммунистами — всего набралось больше сотни человек, — и двигались они в Сычуань. Ядро группы составляли мужчины, коммунисты–руководители, уроженцы юго–западных областей, женщин было совсем мало — в основном жительницы Маньчжурии, вышедшие замуж за сычуаньцев. На время путешествия их разбили на отряды и выдали зеленую армейскую форму. Им предстояло пересечь территории, где все еще бушевала гражданская война.

27 июля 1949 года бабушка, доктор Ся и ближайшие мамины друзья, большая часть которых находилась под подозрением у коммунистов, пришли на вокзал, чтобы проводить моих родителей. Во время прощания маму раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, она казалась себе птицей, вырвавшейся на свободу из клетки; с другой — не знала, доведется ли ей — и когда — вновь увидеть любимых и дорогих людей, особенно мать. Путешествие предстояло опасное, Сычуань по–прежнему находилась в руках Гоминьдана. Ее отделяло невообразимое расстояние в полторы тысячи километров, и мама не слишком надеялась когда–нибудь вернуться в Цзиньчжоу. Ей очень хотелось плакать, но она сдерживала слезы, чтобы еще больше не расстраивать мать. Когда перрон начал уплывать вдаль, папа попробовал ободрить ее. Он сказал, что надо проявить стойкость и что как молодая студентка, «пришедшая в революцию», она должна «пройти через пять горных ущелий» — то есть полностью изменить свое отношение к семье, профессии, любви, прежнему образу жизни и физической работе, а новые взгляды можно обрести, только испытав трудности и лишения. Партия учила, что образованным людям, вроде мамы, нужно избавиться от «буржуазности» и стать ближе к крестьянам, которые составляли более восьмидесяти процентов населения страны. Мама слышала эти теории сотни раз. Она соглашалась с тем, что должна перевоспитать себя, чтобы принять участие в построении нового Китая; она даже написала стихотворение о том, как встретит «песчаную бурю». Но она жаждала нежности и понимания и не могла смириться с тем, что не находила их у мужа.

В Тяньцзине, примерно в четырехстах километрах к юго–западу, поезд остановился — здесь кончалась железнодорожная ветка. Отец захотел показать маме город. Тяньцзинь был большим портом, где США, Япония и некоторые европейские страны еще недавно владели «концессиями», экстерриториальными анклавами (генерал Сюэ умер во французской концессии Тяньцзиня, хотя мама этого не знала). В городе были целые кварталы в западном стиле, с величественными зданиями: элегантными французскими дворцами рубежа веков; легкими итальянскими палаццо; чрезмерно пышными австро–венгерскими особняками в духе позднего рококо. Эта была необычная выставка собранных воедино достижений восьми наций, желающих впечатлить друг друга и китайцев. Не считая приземистых, серых, тяжелых японских банков, знакомых по Маньчжурии, и русских банков с зелеными крышами и стенами нежных желто–розовых оттенков, мама впервые видела подобные здания. Отец читал много иностранных книг, и его всегда захватывали описания европейской архитектуры. Теперь он впервые видел ее собственными глазами. Мама заметила, что он изо всех сил пытается заразить ее своим энтузиазмом, но, гуляя вместе с ним по улицам, обрамленным душистыми софорами (Софора — крупное дерево семейства бобовых высотой до 20 м с округлой широкой кроной и бело–желтыми цветками, собранными в метелки.), она по–прежнему пребывала в мрачном настроении. Она уже скучала по матери и не могла простить моему отцу, что он не утешает ее, что он такой деревянный, хотя понимала, что он по–своему, неловко, пытается ее ободрить.

Разрушенная железная дорога была только началом. Путь пришлось продолжать пешком, и дорога кишела отрядами местных помещиков, бандитами и гоминьдановскими соединениями, отставшими от своих во время наступления коммунистов. В группе было всего три винтовки, одна из них у отца, на каждой стоянке местные власти давали им взвод сопровождения, обычно с парой пулеметов.

Каждый день они преодолевали большие расстояния, часто по труднопроходимым тропам, со скаткой и другим грузом на спине. Бывшие партизаны к этому привыкли, но уже на второй день мамины ступни покрылись волдырями. Она не могла остановиться, чтобы передохнуть. Коллеги посоветовали в конце дня опустить ноги в горячую воду и выпустить жидкость иголкой с волоском. Это принесло мгновенное облегчение, но на следующий день идти стало еще мучительнее. Каждое утро она сжимала зубы и заставляла себя продолжать путь.

Большую часть пути дорог не было. Поход становился особенно тяжким, когда шел дождь: земля превращалась в скользкое месиво, и мама без конца падала. К концу дня грязь покрывала ее с ног до головы. Добравшись до ночлега, она бросалась на землю и лежала не в силах пошевельнуться.

Однажды они прошагали около пятидесяти километров под ливнем. Воздух раскалился (было выше +30°), и мама, промокшая до нитки под дождем, еще и обливалась потом. Им нужно было перебраться через гору — не очень высокую, около тысячи метров, но мама была в полном изнеможении. Скатка тянула ее вниз как камень. Глаза заливал пот. Она задыхалась. Перед глазами плыли мушки. Она еле передвигала ноги. Добравшись до вершины, она подумала, что мука позади, но спускаться было почти так же тяжело. У нее онемели икры. Они шли по диким местам, по крутой узкой тропе вдоль пропасти глубиной в сотни метров. Ноги дрожали, она не сомневалась, что упадет в бездну. Несколько раз она едва успевала спастись, схватившись за дерево.

Одолев горный перевал, группа очутилась перед несколькими глубокими бурными потоками. Вода доходила маме до пояса, она с трудом удерживалась на ногах. Посреди одной из рек она споткнулась, и ее унесло бы стремниной, если бы шедший рядом мужчина не успел поймать ее. Она чуть не разрыдалась, особенно когда увидела, что в этот самый момент другую женщину переносит через реку муж. Хотя он занимал высокую должность и имел право ехать в машине, он отказался от привилегии, чтобы идти вместе с женой.

Мой отец не предложил маме перенести ее. Его везли в джипе вместе с телохранителем. Ранг позволял ему пользоваться джипом или лошадью, в зависимости от ситуации. Мама долго надеялась, что он подвезет ее или хотя бы возьмет к себе в машину ее пожитки, но он не предложил ей и этого. Вечером того дня, когда она чуть не утонула в реке, мама рискнула выяснить с мужем отношения. Это был ужасный день. Кроме всего прочего, ее постоянно рвало. Неужели он не может хоть иногда брать жену в свой джип? Он ответил резко: такой поступок сочтут кумовством, ведь ей машина не полагается. Папа твердо решил бороться с вековой китайской традицией опекания родственников. К тому же маме надлежало пройти через трудности. Когда она возразила, что ее подругу нес муж, папа ответил: это совсем другое дело, ведь подруга — старая коммунистка. В 1930–е годы она командовала партизанским отрядом вместе с Ким Ир Сеном, возглавившим впоследствии Северную Корею, и сражалась с японцами на северо–востоке. В длинном списке утрат, пережитых ею на революционном пути, значилась и гибель первого мужа, казненного по приказу Сталина. Мама, молоденькая студентка, не вправе сравнивать себя с этой женщиной, сказал мой отец. Если окружающие увидят, что ей оказываются поблажки, она не избежит неприятностей. «Это в твоих же интересах, — добавил он, напомнив, что решение о постоянном членстве в партии еще не принято. — У тебя есть выбор: попасть либо в машину, либо в партию, одно исключает другое».

Он был по–своему прав. Китайская революция была в основе своей крестьянской, а крестьяне жили крайне тяжело. Они чрезвычайно болезненно воспринимали стремление к комфорту. Революционеру следовало закалить себя до такой степени, что он просто не замечал трудностей. Мой отец прошел через это в Яньани и в свои партизанские дни.

Мама знала эту теорию, но не переставала думать, что отец нисколько не жалеет ее, хотя ее тошнит, она чувствует себя совершенно больной и разбитой и еле плетется по жаре со скаткой, на свинцовых ногах.

Как–то вечером она не выдержала и разрыдалась. Обычно отряд останавливался в пустых складах или школьных классах. В ту ночь они спали в храме, вплотную друг к другу на полу. Отец лежал рядом с ней. Заплакав, она отвернулась от него и уткнулась в рукав, чтобы заглушить рыдания. Папа тут же проснулся и поспешно прикрыл ей рот рукой. Сквозь слезы она слышала, как он шепчет ей: «Не плачь громко! Если услышат, тебя будут критиковать!» Критика была серьезным делом. Это значило: товарищи скажут, что она недостойна звания революционерки и вообще трусиха. Она почувствовала, как он сует ей в руку носовой платок, чтобы она плакала тише.

На следующий день начальник маминого отделения, спасший ее от падения в реку, отвел ее в сторонку — пожаловались, что она плачет. Люди говорили, что она ведет себя как «барышня из эксплуататорских классов». Начальник ей сочувствовал, но не мог не прореагировать на настроение масс. Стыдно плакать, пройдя несколько шагов. Она ведет себя не как революционерка. С тех пор мама ни разу не плакала, как бы ей ни хотелось.

Она брела дальше. Самым опасным участком пути была провинция Шаньдун, занятая коммунистами только пару месяцев тому назад. Как–то они шли через низину, и вдруг сверху в них полетели пули. Мама спряталась за камнем. Стрельба продолжалась минут десять. Одного из их товарищей убили, когда он попробовал зайти в тыл нападавшим — это оказались бандиты. Нескольких людей ранило. Убитого похоронили у дороги. Отец и другие чиновники отдали своих лошадей раненым.

Через сорок дней похода, полного таких стычек и других перипетий, они достигли бывшей столицы Гоминьдана — Нанкина, города в тысяче ста километрах от Цзиньчжоу. В Китае его называют «печкой», в середине сентября он по–прежнему оправдывал свое название. Отряд поселили в казарме. На мамином бамбуковом матрасе отпечаталась человеческая фигура — это были следы пота тех, кто спал на нем до нее. В невыносимый зной отряд занимался строевой подготовкой, учился быстро делать скатку, наматывать портянки, надевать ранец и маршировать в полном снаряжении. Как часть армии, они должны были соблюдать жесткую дисциплину. Под защитной формой у них было грубое хлопковое белье. Форма застегивалась до последней пуговицы, расстегивать воротник не разрешалось. Мама еле дышала, как и у всех, на спине у нее расплылось огромное пятно пота. Голову плотно сжимало двуслойное хлопковое кепи; волосы убирались под головной убор. Мама обливалась потом, края кепи намокали от испарины.

Иногда им давали увольнительную, и первым делом она покупала сразу несколько палочек с фруктовым льдом. Многим из их отряда большой город был в новинку, если не считать краткой остановки в Тяньцзине. Фруктовый лед произвел на них огромное впечатление, они купили его своим товарищам, оставшимся в казарме, бережно завернули в чистое полотенце и положили в ранцы. Крестьяне были потрясены, увидев, что от лакомства осталась только вода.

В Нанкине они ходили на политзанятия; некоторые вел Дэн Сяопин, будущий лидер Китая, некоторые — генерал Чэнь И, будущий министр иностранных дел. Мама с товарищами сидели в тени на лужайке в кампусе Центрального университета, а лекторы стояли под палящим солнцем два–три часа кряду. Несмотря на жару, лекции завораживали слушателей.

Однажды мамин отряд должен был пробежать в полном снаряжении несколько километров до могилы основателя республики Сунь Ятсена. Вернувшись, мама почувствовала боль внизу живота. В тот вечер в противоположной части города представляли пекинскую оперу с одной из прославленных китайских звезд, исполнявшей главную партию. Мама унаследовала от бабушки страсть к опере и с нетерпением ожидала спектакля.

Вечером она вместе с товарищами прошла восемь километров до места, где давали оперу. Отец ехал в автомобиле. По дороге боли у мамы усилились, она даже хотела повернуть назад, но все же решила продолжить путь. В середине спектакля ей стало совсем плохо. Она попросила отца отвезти ее домой, правда, о своем состоянии ничего не сказала. Он посмотрел туда, где сидел его шофер, застывший с открытым ртом, и ответил: «Неужели я должен помешать ему наслаждаться спектаклем только потому, что моя жена хочет уехать?» Мама не стала вдаваться в объяснения — просто повернулась и ушла.

Она с большим трудом добрела до казарм: у нее кружилась голова, она продиралась сквозь мрак, наполненный яркими, режущими глаза звездами, словно сквозь вату. Дороги она не видела и не знала, сколько еще осталось впереди. Казалось, она идет всю жизнь. В казармах никого не было. Все, кроме часовых, отправились слушать оперу. Кое–как взобравшись на кровать, она при свете лампы увидела, что штаны мокрые от крови. Сознание покинуло ее. Так она потеряла своего первого ребенка.

Чуть позже появился муж. На машине он вернулся в казарму одним из первых. Он нашел жену распростертой на кровати и сначала подумал, что она просто переутомилась, но потом увидел кровь и понял, что мама без сознания. Он помчался за доктором, который предположил выкидыш. Это был военный врач, не знавший, какие меры принимают в таких случаях, поэтому он позвонил в городскую больницу и попросил прислать карету «скорой помощи». В больнице согласились, но при условии, что им заплатят серебряными долларами и за машину, и за срочную операцию. Хотя у отца не было своих денег, он согласился без малейших колебаний. Человек «революции» автоматически получал медицинскую страховку.

Мама чуть не умерла. Ей сделали переливание крови и вычистили матку. Открыв глаза после операции, она увидела рядом с собой мужа. Первое, что она сказала: «Я хочу развода». Отец долго извинялся. Он и не подозревал, что она беременна, как, впрочем, и она сама. У нее задерживались месячные, но она посчитала это результатом изнурительного похода. Отец же, по его признанию, и вообще понятия не имел, что такое выкидыш. Он обещал изменить свое отношение к жене, быть более внимательным и неустанно твердил о своей любви.

Пока мама не могла вставать, он стирал ее испачканную кровью одежду — дело весьма необычное для китайского мужчины. Со временем мама согласилась не просить развода, но сказала, что хочет вернуться в Маньчжурию и возобновить занятия медициной. И еще она сказала, что, как бы ни старалась, никогда не сможет соответствовать требованиям революции, ведь не случайно до сих пор любой ее шаг подвергался критике. «Лучше уж мне отойти в сторону», — сказала она. «Ни в коем случае! — ответил отец. — Это будет истолковано как страх перед трудностями. Тебя назовут дезертиркой, и ты лишишься будущего. Даже если тебя примут в университет, ты никогда не получишь хорошей работы. Всю жизнь тебя будут считать человеком второго сорта».

Мама еще не знала, что из системы выйти нельзя, хотя это железное правило, как и большинство других, было неписаным. Но она уловила напряжение в голосе мужа. «Придя в революцию», из нее уже нельзя было уйти.

Мама лежала в больнице, когда 1 октября всех предупредили: вскоре по радио прозвучит сообщение особой важности, и его будут транслировать через громкоговорители, спешно установленные вокруг здания. Они услышали, как Мао с Ворот Небесного Спокойствия (Тяньаньмэнь) провозгласил основание Китайской Народной Республики. Мама плакала как ребенок. Наконец–то на свет рождался Китай, о котором она мечтала, за который боролась, на который надеялась, — этой стране она готова была посвятить всю свою жизнь. Внимая голосу Мао, говорившему, что «китайский народ поднялся на ноги», она корила себя за сомнения. Ее страдания — пустяк по сравнению с великим делом спасения Китая. Она испытывала невероятную гордость, была преисполнена патриотических чувств и поклялась себе, что всегда будет вместе с революцией. Когда Мао закончил краткую речь, слушатели разразились радостными криками и стали бросать в воздух кепки — жест, который китайские коммунисты переняли у русских. Потом, осушив слезы, они устроили маленький пир.

За несколько дней до выкидыша родители впервые сфотографировались вместе. На карточке они оба в военной форме и глядят в объектив задумчиво и целеустремленно. Снимок был сделан на память о вступлении в бывшую гоминьдановскую столицу. Мама сразу же послала его бабушке.

3–го октября отряд покинул город. Силы коммунистов стягивались к Сычуани. Маме пришлось остаться в больнице еще на месяц, а затем на время поправки ее поместили в роскошный особняк, ранее принадлежавший главному финансисту Гоминьдана X. X. Куну (Кун Сянси), свояку Чан Кайши. Однажды ее отряду сказали, что они будут массовкой в документальном фильме об освобождении Нанкина. Им выдали гражданскую одежду и нарядили простыми горожанами, приветствующими коммунистов. Эту реконструкцию, впрочем, вполне точную, показали по всему Китаю как «документальный фильм» — что было широко распространенной практикой.

Мама оставалась в Нанкине почти два месяца. Она часто получала от отца телеграммы и целые пачки писем. Он писал каждый день и отсылал письма из всех работавших почтовых отделений, что попадались на его пути. В каждом письме он говорил, как ее любит, обещал исправиться и стоял на том, что она не может вернуться в Цзиньчжоу и «уйти из революции».

В конце декабря маме сообщили, что для нее, так же как и для других людей, оставшихся в городе из–за болезни, есть место на пароходе. Они должны были собраться на пристани, когда стемнеет — днем угрожали гоминьдановские бомбежки. Набережную окутывал холодный туман. Фонари, и без того малочисленные, не горели, чтобы не привлекать внимания бомбардировщиков. Резкий северный ветер нес через реку хлопья снега. Мама часами ждала на пристани, притопывая изо всех сил онемевшими ногами, одетыми в стандартные хлопковые «тапки освобождения», на подошвах которых часто писали: «Бей Чан Кайши!» и: «Защищай Родину!».

Пароход вез их по Янцзы на запад. Первые триста с лишним километров, до города Аньцина, плыли только ночью, а днем прятались от гоминьдановских самолетов в тростниках на северном берегу. На судне плыл взвод солдат, которые расставили по палубе пулеметы, в трюме лежало много оружия и боеприпасов. Иногда случались стычки с гоминьдановскими войсками и помещичьими бандами. Однажды, когда они бросили на день якорь в камышах, раздалась пальба и их попытался взять на абордаж гоминьдановский отряд. Мама и другие женщины спрятались в трюме, а охрана отстреливалась. Судну удалось отплыть и причалить в другом месте.

Добравшись до Трех ущелий Янцзы, где река резко сужается и начинается Сычуань, нужно было пересесть на два небольших судна, пришедших из Чунцина. В одно поместили военный груз и часть охраны, в другое — всех остальных.

Ущелья Янцзы называли «Воротами ада». Однажды в полдень яркое зимнее солнце вдруг исчезло. Мама выскочила на палубу, чтобы узнать, что случилось. По обе стороны реки высились гигантские отвесные скалы, склонившиеся к судну и будто готовые раздавить его. Скалы, покрытые буйной растительностью, были так высоки, что почти закрывали небо. Каждый следующий утес казался круче предыдущего, и выглядели они так, словно некогда могучий меч обрушился с неба и прорубил себе между ними дорогу.

Суденышко дни напролет боролось со стремнинами, водоворотами, порогами и подводными скалами. Порой его отбрасывало течением назад, и казалось, что оно вот–вот перевернется. Часто мама думала, что они врежутся в утес, но каждый раз рулевой в последнюю секунду успевал увернуться.

Не прошло и месяца с тех пор, как коммунисты покорили большую часть Сычуани. Повсюду кишели гоминьдановские отряды, брошенные на произвол судьбы Чан Кайши, прекратившим сопротивление на материке и бежавшим на Тайвань. Самая страшная минута плавания наступила, когда одна такая банда обстреляла первую лодку с боеприпасами. Одна очередь попала прямо в нее. Мама стояла на палубе, когда в ста метрах перед ней взметнулся взрыв. Вся река вокруг запылала. Горящие доски понеслись к маминой лодке, казалось, столкновения с пылающим остовом не миновать. Но в то же мгновение он промчался, не задев их, всего в нескольких сантиметрах. Никто не обнаружил ни страха, ни радости. Люди онемели от потрясения. Охрана передней лодки полегла почти вся.

Перед мамой открывался совершенно новый природный мир. В обрывах вдоль ущелий росли гигантские ползучие ротанги (Ротанг — лиана рода каламус (семейство пальмовых).), добавлявшие фантастической картине еще больше экзотики. В пышной листве с ветки на ветку прыгали обезьяны. После плоской равнины вокруг Цзиньчжоу величественные отвесные скалы завораживали.

Иногда судно причаливало у подножия узких черных каменных ступеней, ведших к вершине горы, скрытой за облаками. Обычно неподалеку располагался какой–нибудь городок. Из–за постоянного густого тумана жители зажигали лампы с рапсовым маслом даже днем. Было холодно, и с реки, и с гор дул сырой ветер. Местные крестьяне казались маме ужасно черными, тощими и маленькими, с большими круглыми глазами и острыми чертами лица. На голове они носили нечто вроде тюрбана из белой ткани. В Китае белый — цвет траура, и мама так сначала и подумала: они в трауре.

В середине января приплыли в Чунцин, гоминьдановскую столицу во время антияпонской войны. Мама пересела на маленькую лодку, чтобы добраться до города Лучжоу, в ста пятидесяти километрах выше по реке. Там ей передали известие от отца: навстречу ей прислали сампан (Сампан — разновидность китайской лодки.), и она может отправиться в Ибинь немедленно. Так она впервые узнала, что он благополучно достиг места назначения. К тому времени вся злость на него испарилась. Мама не видела его четыре месяца и скучала. Она думала о том, в какой восторг его приводили речные виды, воспетые древними поэтами, и ей было приятно от уверенности, что он сочинял для нее стихи.

Она тронулась в путь тем же вечером. На следующее утро, пробудившись, она почувствовала, как сквозь мягкий туман пробивается теплое солнце. Вдоль реки тянулись нежные зеленые холмы. Мама снова легла, расслабилась и стала слушать, как плещется вода, ударяясь о нос судна. В тот день, накануне китайского Нового года, она приплыла в Ибинь. Город явился перед ней словно видение, парящее в облаках. Когда они приближались к пристани, мама начала искать глазами отца. Наконец она различила сквозь туман его фигуру: он стоял в расстегнутом армейском пальто, за ним — телохранитель. Широкий берег реки покрывали песок и булыжники. Город будто карабкался вверх по холму. Некоторые дома держались на тонких деревянных сваях, казалось, они покачиваются и вот–вот рухнут.

Судно причалило на окраине города. Матрос перекинул мостик, папин телохранитель подошел и взял мамины пожитки. Мама запрыгала по трапу, и отец протянул руки, чтобы ее поддержать. Обниматься на людях не позволялось, но мама видела, что он радуется встрече не меньше, чем она, и чувствовала себя очень счастливой.

8. «Возвращение домой в парчовых одеждах»: Семья и бандиты (1949–1951)

Всю дорогу мама гадала, каков из себя Ибинь. Есть ли там электричество? Такие же высокие горы, как по берегам Янцзы? Есть ли театры? Уже взбираясь с отцом по холму, она видела, что очутилась в захватывающе прекрасном месте. Ибинь стоит на холме, над мысом у слияния двух рек, прозрачной и мутной. В окнах невысоких домов из глины и бамбука сияли электрические огни, а легкие изогнутые крыши показались ей кружевными, почти невесомыми по сравнению с тяжелой черепицей обдуваемой ветрами заснеженной Маньчжурии. Вдали, среди окутанных туманом темно–зеленых гор, поросших камфорными деревьями, метасеквойями и чайными кустами, виднелись бамбуковые хижины. Она чувствовала себя легкой и свободной, чему немало способствовало то, что отец разрешил телохранителю нести ее вещи. Пройдя на своем пути десятки разрушенных войной городов и деревень, она счастлива была видеть, что эти места совсем не пострадали. Семитысячный гоминьдановский гарнизон сдался без боя.

Отец жил в изящном особняке, который новая власть заняла под учреждения и жилье для служащих, и мама поселилась с ним. В саду здесь росли удивительные растения: наньму, папайи, бананы, землю устилал зеленый мох. В пруду плавали золотые рыбки и даже черепаха. В комнате у отца стояла двойная софа. Мама, знавшая до сих пор лишь кирпичные каны, никогда не спала так мягко. Даже зимой в Ибине хватало покрывала. Не было маньчжурского пронизывающего ветра и всепроникающей пыли. Не нужно было надевать на лицо повязку, чтобы дышать. Колодец не закрывался крышкой. Из него торчал бамбуковый шест, на другом конце которого висело ведро. Люди стирали на гладких блестящих камнях, установленных под небольшим утлом, и чистили одежду щетками из пальмового волокна. Ни то ни другое не имело смысла в Маньчжурии, где одежда немедленно покрылась бы пылью или заледенела. Впервые мама каждый день ела рис и свежие овощи.

Последовавшие недели стали для родителей настоящим медовым месяцем. Наконец–то мама могла жить с отцом, не боясь обвинений в том, что «ставит любовь на первое место». Общее настроение было спокойным; коммунисты ликовали по поводу своего победоносного шествия по стране, и коллеги отца не требовали, чтобы муж с женой оставались вместе только с субботы на воскресенье.

Ибинь пал меньше двух месяцев назад, 11 декабря 1949 года. Отец прибыл через шесть дней, и его назначили главой уезда, где жило больше миллиона человек, 100 000 из них — в самом Ибине. Он приплыл на судне с сотней студентов, «присоединившихся к революции» в Нанкине. Сначала они остановились у электростанции на противоположном берегу, бывшем оплоте подполья. Несколько сотен рабочих приветствовали на набережной отца и его товарищей, размахивая маленькими красными флажками с пятью звездами — флагами нового Китая — и выкрикивая приветственные лозунги. Звезды нарисовали не на том месте — местные коммунисты еще не знали, как правильно. Отец сошел на берег с еще одним офицером и обратился к рабочим с речью — они обрадовались, когда услышали, что он говорит на ибиньском диалекте. Вместо обычной армейской кепки на нем был восьмиугольный головной убор, какой солдаты–коммунисты носили в 1920–х и начале 1930–х годов, показавшийся местным жителям необычным и модным.

Затем судно перевезло их в город. Отец вернулся после десятилетней разлуки. Он любил свою семью, особенно

младшую сестру, которой с энтузиазмом писал из Яньани, что ведет там новую жизнь и хочет видеть ее рядом с собой. Письма прекратились, когда Гоминьдан ужесточил блокаду, и первое за многие годы известие от моего отца семья получила с нанкинской фотографией моих родителей. Предшествующие семь лет они даже не знали, жив ли он. Они скучали по нему, плакали по нем и молили Будду о его счастливом возвращении. К фотографии он приложил записку, в которой писал, что скоро приедет в Ибинь и что у него новое имя. В Яньани отец, как и многие другие, взял себе военный псевдоним — Ван Юй. Юй значит «бескорыстный до глупости». Приехав в родной город, он стал пользоваться настоящей фамилией, Чжан, но включил в свое имя псевдоним и стал называться Чжан Шоуюй — «сохраняющий Юй».

Десять лет назад он покинул дом бедным голодным подмастерьем, которым все помыкали; теперь, не достигнув еще и тридцати, возвращался могущественным человеком. Именно об этом традиционно мечтали китайцы, называя такие случаи «и–цзинь–хуань–сян» — «возвращением домой в парчовых одеждах». Его семья необычайно гордилась им, всем не терпелось узнать, как он выглядит после долгого отсутствия, потому что они слышали о коммунистах самые странные вещи. И конечно, его матери особенно хотелось увидеть новую невестку...

Отец громко смеялся и шутил — веселился как мальчишка. Он почти не изменился, подумала его мать со вздохом счастливого облегчения. Семья вела себя традиционно сдержанно, но радость сияла в их глазах, блестящих от слез. Только младшая сестра держалась непосредственно. Оживленно разговаривая, она играла своими длинными косами, то и дело отбрасывала их за спину и наклоняла голову, чтобы добавить словам убедительности. Папа улыбался, узнавая традиционное сычуаньское девичье кокетство. За десять суровых северных лет оно почти стерлось из его памяти.

Им было о чем рассказать друг другу. В середине долгого повествования о том, что случилось с семьей за время

его отсутствия, папина мать сказала, что ее тревожит одна вещь: что будет со старшей дочерью, которая заботилась о ней, когда они жили в Чунцине. Ее муж умер, оставив надел земли, и для его обработки она наняла нескольких крестьян. О коммунистической земельной реформе ходило множество слухов, и родственники беспокоились, как бы вдову не посчитали помещицей и не отняли у нее землю. Женщины разволновались, их сетования незаметно приняли форму обвинений: «Что–то с ней станется? Как могут коммунисты так себя вести?» Папа обиделся и рассердился. Он воскликнул: «Я так ждал этого дня, чтобы поделиться с вами нашей победой. Все несправедливости позади. Сейчас время радоваться и смотреть в будущее. Но вы ни во что не верите, во всем сомневаетесь. Только ищете везде недостатки...» После чего он заплакал, как маленький мальчик. Женщины тоже разрыдались. Его слезы были вызваны разочарованием. Их чувства были сложнее — смесь сомнений и неуверенности в завтрашнем дне.

Папина мать жила на краю города в старом доме, доставшемся ей от покойного мужа. Это был довольно дорогой дом на низком фундаменте, из дерева и кирпича, отгороженный от дороги стеной. Перед ним был разбит большой сад, позади простирались посадки благоухающих зимних вишен и густые заросли бамбука, создававшие атмосферу заколдованного царства. Дом сверкал чистотой. Окна блестели, нигде не было ни пылинки. Всюду стояла мебель из красивого сандалового дерева, темно–красного, иногда почти черного. Мама влюбилась в дом с первого взгляда, как только на следующий день после приезда перешагнула его порог.

Это было важное событие. Согласно китайской традиции, полной властью над замужней женщиной пользовалась свекровь, которой надлежало беспрекословно подчиняться. Когда женщина в свою очередь становилась свекровью, она начинала точно так же тиранить собственную невестку. «Освобождение» невесток было важным направлением политики коммунистов, и ходили слухи, что коммунистические невестки — это злые фурии, помыкающие свекровями. Семейство отца с нетерпением ожидало, как поведет себя его молодая жена.

В тот день в доме собралась вся огромная семья. Едва мама подошла к калитке, послышался шепот: «Идет, идет!» Взрослые утихомиривали детей, которые прыгали вокруг и старались хоть одним глазком посмотреть на странную коммунистическую невестку с далекого севера.

Когда мама с папой вошли в гостиную, свекровь сидела в дальнем конце комнаты в парадном резном кресле из сандалового дерева. По обеим сторонам комнаты, усиливая атмосферу официальности, тянулись два симметричных ряда сандаловых стульев с тонкой резьбой. Между каждой парой стульев стояло по столику с вазой или каким–нибудь другим украшением. Дойдя до середины комнаты, мама увидела, что у свекрови очень спокойное лицо с высокими скулами (их унаследовал мой отец), маленькие глаза, острый подбородок и тонкий рот со слегка опущенными уголками. Она сидела, чуть опустив веки, словно медитировала. Мама медленно подошла вместе с папой к ее креслу и остановилась. Затем встала на колени и трижды ударила головой о землю. Именно это полагалось сделать в соответствии с традиционным обрядом, и все напряженно ожидали, подчинится ли ему молодая коммунистка. По комнате пронесся вздох облегчения. Родственники зашептали явно обрадованной хозяйке дома: «Какая замечательная невестка! Такая благородная, красивая, почтительная! Матушка, вам невероятно повезло!»

Мама гордилась своей маленькой победой. Они с папой долго обсуждали, как поступить. Коммунисты призывали покончить с земными поклонами, в которых видели унижение человеческого достоинства, но маме хотелось на этот раз сделать исключение. Отец согласился. Он не желал ни ранить свою мать, ни обижать жену — особенно после болезни, к тому же в данном случае он отводил ритуалу и вовсе необычную роль: его выполнение успокоит родню и пробудит в них симпатию к коммунистам. Но сам он, вопреки ожиданиям, не поклонился.

Все женщины в папиной семье были буддистками, и одна из его сестер, незамужняя Цзюньин, верила особенно истово. Она велела маме кланяться статуе Будды, алтарям предков, которые ставились на китайский Новый год, и даже зарослям зимних вишен и бамбука позади дома. Тетя Цзюньин верила, что у каждого цветка и каждого дерева есть душа. Она просила маму отбить двенадцать поклонов бамбуку, чтобы он не зацвел, — это, по китайскому поверью, предвещает несчастье. Маме все это казалось весьма забавным. Она вспомнила свое детство и увлеклась игрой. Папа ее не одобрял, но она смягчала его гнев, объясняя, что принимает участие в обрядах нарочно — чтобы привлечь людей на сторону коммунистов. Гоминьдан утверждал, что коммунисты сметут все традиции и обычаи, и, — говорила мама, — важно, чтобы народ видел: ничего подобного не происходит.

Папина семья была очень добра к маме. Несмотря на официальную встречу, бабушка была легким человеком. Она редко высказывала свое мнение и никого не осуждала. Круглое рябое лицо и мягкий взгляд тети Цзюньин говорили о ее доброте и готовности помочь. Мама не могла не сравнить новых родственников с собственной матерью. Они не отличались такой живостью и энергией, но благодаря их спокойствию и доброжелательности мама чувствовала себя совершенно как дома. Тетя Цзюньин готовила вкусную пряную сычуаньскую еду, сильно отличающуюся от пресной северной пищи. Маме нравились экзотические названия кушаний: «битва дракона с тигром», «цыпленок императорской наложницы», «утка в остром соусе», «золотой петушок кричит на заре». Мама часто ела в их доме, любуясь на вишни, миндаль и персики, которые ранней весной одевались облаком белых и розовых цветов. Она чувствовала, что женщины семьи Чжан по–настоящему ей рады, что они полюбили ее.

Вскоре маме дали работу в отделе пропаганды администрации правительства Ибиньского уезда. Она мало времени проводила на рабочем месте. Главной задачей было накормить население, и выполнить ее становилось все сложнее.

Дольше всего Гоминьдан продержался на юго–западе, и когда Чан Кайши в декабре 1949 года бежал из провинции на Тайвань, он оставил в Сычуани четверть миллиона солдат. К тому же в Сычуани, в отличие от большей части Китая, коммунисты не занимали сельской местности перед взятием городов. Гоминьдановские отряды, дезорганизованные, но часто хорошо вооруженные, все еще контролировали деревни на юге, а продукты находились в основном в руках прогоминьдановски настроенных помещиков. Коммунистам срочно требовалось обеспечить запасы продовольствия для городов, своих войск, а также многочисленных капитулировавших гоминьдановцев.

Сначала они попробовали посылать людей на закупки. Многие помещики по традиции держали свои собственные войска, которые теперь соединились с гоминьдановскими бандами. Через несколько дней после маминого приезда в Ибинь они подняли крупное восстание в южной Сычуани. Ибинь стоял на грани голода.

Коммунисты начали посылать в деревни вооруженные продовольственные отряды, организованные из служащих и военных. Мобилизовали почти всех. Из администрации остались только две женщины: одна сидела в приемной, а у другой только что родился ребенок.

Мама несколько раз ходила в такие многодневные экспедиции. В ее команде было тринадцать человек, семеро штатских и шестеро военных. Мама тащила на спине скатку, мешок риса и тяжелый зонт из промасленной холстины. Они целыми днями пробирались через дикие места по коварным горным тропкам, вьющимся вдоль пропастей и оврагов, называемым по–китайски «овечьи внутренности». Придя в деревню, они направлялись в самую жалкую лачугу, где пытались установить контакт с беднейшими крестьянами, рассказывая, что коммунисты дадут им свою землю и счастливую жизнь, а потом спрашивали, кто из помещиков прячет зерно. Большинство крестьян унаследовали вековой страх перед чиновниками. Многие почти ничего не слышали о коммунистах, а если и слышали, то только плохое; но мама, быстро изменившая свой северный диалект на местный лад, как оказалось, очень умело разъясняла новую политику. Если отряду удавалось получить сведения о помещиках, они шли к ним и убеждали продавать зерно на установленных заготовочных пунктах, где им платили на месте. Одни боялись и отдавали зерно без особого сопротивления, другие сообщали о местонахождении группы какой–нибудь банде. В маму и ее товарищей часто стреляли, ночью они спали чутко, иногда приходилось перебираться с места на место, чтобы избежать нападения.

Поначалу они ночевали у бедных крестьян. Но если бандиты узнавали, кто их приютил, то вырезали всю семью. После ряда таких убийств отряд решил, что не может подвергать опасности жизнь невинных людей. Теперь они спали на улице или в заброшенных храмах.

Во время третьей экспедиции мама почувствовала тошноту и головокружение. Она опять забеременела и в Ибинь вернулась совершенно обессиленная, но возможности отдохнуть не представилось — отряду надлежало немедленно отправляться в новый поход. Было непонятно, имеют ли беременные женщины право на какие–нибудь поблажки, и мама мучилась сомнениями. Ей хотелось идти вместе со всеми; дух самопожертвования, распространенный в то время, не допускал никаких жалоб. Но ее пугали воспоминания о выкидыше, случившемся всего пять месяцев назад. Что будет, если история повторится в дикой глуши, где нет ни врачей, ни транспорта? Кроме того, экспедиции сопровождались почти ежедневными стычками с бандитами, нужно было уметь бегать — и бегать быстро. А у мамы голова кружилась даже при ходьбе.

И все же она решилась идти. Вместе с ней в экспедицию отправилась еще одна беременная женщина. Однажды днем отряд готовился пообедать на заброшенном дворе. Хозяин, видимо, сбежал при их приближении. Ветхая глинобитная стена высотой по плечо опоясывала заросший сорняками двор. Распахнутая деревянная калитка скрипела на весеннем ветру. В покинутой кухне повар варил отряду рис. Но тут на пороге появился мужчина средних лет. Выглядел он как крестьянин: плетеные из соломы сандалии, мешковатые штаны, большой кусок ткани, заткнутый за пояс с одной стороны, и грязный белый тюрбан на голове. Он сказал, что в их сторону движется большая банда, известная как «Отряд широкого меча», и особенно им хочется захватить маму и еще одну женщину, так как, по их сведениям, это жены больших коммунистических начальников.

Пришедший не был обычным крестьянином. При Гоминьдане он служил старостой волости, объединявшей несколько деревень, включая ту, где находился в то время отряд. Банда попыталась заручиться поддержкой бывшего старосты, такой тактики она придерживалась со всеми, кто раньше служил Гоминьдану и помещикам. Он присоединился к «Широкому мечу», но решил подстраховаться и поэтому предупредил коммунистов о скором набеге и рассказал, как лучше скрыться.

Члены отряда немедленно вскочили и побежали. Но мама и другая беременная женщина не могли бежать, поэтому староста вывел их через дыру в ограде и помог спрятаться в ближайшем стогу. Повар задержался в кухне — упаковать сваренный рис и охладить водой котел. И рис, и котел были слишком дороги, чтобы их бросать; железные котлы считались большой редкостью, особенно в дни войны. Двое солдат остались в кухне помогать повару. В конце концов тот схватил рис и котел, и они втроем рванули к заднему ходу. Но через переднюю дверь уже вломились бандиты: беглецы были заколоты ножами на месте. Банда отлично видела, как убегают коммунисты, но достать их не

могла — не хватало ружей и патронов. Спрятанные в стогу женщины остались незамеченными.

Вскоре банду поймали, и старосту тоже. Как оказалось, он был одним из предводителей банды, а также «змеей в старой норе». По законам того времени он заслуживал смертной казни. Но ведь именно он предупредил продотряд и спас двум женщинам жизнь. В ту пору смертные приговоры утверждались тройкой. Так случилось, что главой этой тройки был мой отец, еще одним ее членом — муж спасшейся вместе с мамой женщины, а третьим — начальник местной полиции.

Трибунал раскололся: двое против одного. Муж маминой знакомой проголосовал за то, чтобы сохранить старосте жизнь. Отец и начальник полиции — за смертный приговор. Мама умоляла их пощадить старосту, но отец держался твердо как кремень. Ведь именно на это староста и надеялся, сказал он маме: он предупредил ваш отряд о налете банды исключительно потому, что знал — в него входят жены двух крупных начальников. «У него все руки в крови», — добавил отец. Муж другой женщины бурно протестовал. «Нет, — возразил отец, стукнув кулаком по столу, — мы не можем быть снисходительными именно потому, что дело касается наших жен. Если на наше решение повлияют личные чувства, в чем будет разница между старым и новым Китаем?»

Старосту казнили. Мама не могла простить этого мужу. Как можно казнить человека, спасшего столько жизней? А отец был перед ним еще и в личном долгу. На такой поступок она смотрела так, как посмотрело бы большинство китайцев: поведение отца означало, что он не ценит и не бережет ее, в отличие от мужа другой женщины.

Не успел закончиться суд, как мамин отряд вновь послали по деревням. Она по–прежнему тяжело переносила беременность: ее тошнило, одолевала слабость. У нее начались боли в области живота сразу после того, как пришлось нестись к стогу. Муж другой беременной женщины решил, что больше не отпустит жену на продразверстку: «Я буду

защищать ее. И всех женщин, ожидающих ребенка. Беременные женщины не должны подвергаться такой опасности». Но он столкнулся с яростным сопротивлением товарища Ми, бывшей партизанки из крестьян. Беременная крестьянка и подумать не могла об отдыхе. Она работала до самых родов; на эту тему рассказывались бесчисленные истории например, о том, как женщина перерезала пуповину серпом и продолжала жать. Сама товарищ Ми родила прямо на поле боя и там же бросила младенца — его плач мог погубить весь отряд. Потеряв своего ребенка, она, очевидно, желала такой же судьбы другим. Она настаивала: нужно послать маму в очередную экспедицию, и выдвинула сильный аргумент. Жениться тогда могли лишь достаточно высокопоставленные коммунисты (удовлетворявшие условию 28–7–ПОЛК. — 1). Поэтому беременная женщина почти наверняка принадлежала к элите. И если такие женщины оставались дома, как могла партия убедить отправиться в деревню остальных? Отец согласился с ней и велел маме собираться.

Мама послушалась, несмотря на страх второго выкидыша. Она готова была умереть, но надеялась, что отец будет против ее поездки — и заявит об этом, показав, что придает первостепенное значение ее безопасности. Но он в очередной раз продемонстрировал ей, что для него нет ничего дороже революции.

Несколько недель она, превозмогая боль и усталость, таскалась по горам. Засады учащались. Едва ли не каждый день приходили известия об убитых и замученных бандитами агитаторах. Особый садизм они проявляли к женщинам. Однажды труп отцовской племянницы подбросили прямо под городские ворота; ее изнасиловали и закололи ножом — вместо влагалища было кровавое месиво. Другая женщина во время стычки попалась отряду «Широкого меча». Их окружили вооруженные коммунисты, поэтому бандиты связали женщину и приказали кричать, чтобы ее товарищи их отпустили. Она же закричала: «Стреляйте, не

бойтесь за меня!» Каждый раз, когда она это выкрикивала, бандит отрезал кусок от ее тела. Ее мертвое тело было страшно изуродовано. После нескольких таких случаев женщин решили не посылать на продразверстку.

Тем временем бабушка в Цзиньчжоу тревожилась за свою дочь. Едва получив от нее письмо о том, что она добралась до Ибиня, бабушка решила отправиться туда и удостовериться, все ли в порядке. В марте 1950 года она отправилась в свой собственный «великий поход», совершенно одна.

Она ничего не знала о дальних землях огромной страны и воображала, будто Сычуань не только отрезана от остального Китая горами, но что там нет самого нужного для жизни. Поначалу она собралась было прихватить с собой побольше предметов первой необходимости. Но страна еще не отошла от потрясений, повсюду продолжались сражения. Бабушка понимала: придется тащить вещи самой и много идти пешком, а это представляло огромную сложность для женщины с бинтованными ножками. В конце концов она остановилась на одном маленьком узелке, который могла нести сама.

С тех пор как она вышла замуж за доктора Ся, ее ножки подросли. По традиции маньчжурки не бинтовали ножки, поэтому бабушка сняла бинты. Но ходить было почти так же больно. Сломанные кости, конечно, не могли срастись как следует, а ноги — приобрести правильную форму, они остались искалеченными. Бабушка хотела, чтобы ее ножки выглядели нормально, и набивала туфли ватой.

Прежде чем она отправилась в дорогу, Линь Сяося, человек, который привел ее на свадьбу моих родителей, дал ей бумагу, где говорилось, что она — мать революционерки; благодаря этому партийные организации на всем пути следования обязаны были обеспечивать ее едой, жильем и деньгами. Она почти повторила маршрут моих родителей; часть пути проехала на поезде, часть — на грузовиках, а когда ехать было не на чем, шла пешком. Однажды она ехала на открытом грузовике вместе с другими женщинами и детьми из семей коммунистов. Едва грузовик остановился, чтобы дети могли пописать, в деревянную обшивку кузова вонзились пули. Бабушка забралась поглубже и присела на корточки, пули свистели в нескольких сантиметрах над ее головой. Охрана ответила пулеметным огнем, и атака захлебнулась. Это были остатки гоминьдановских войск. Бабушка не получила ни единой царапины, но несколько детей и охранников погибли.

Когда она, одолев две трети пути, добралась до Уханя, большого города в Центральном Китае, ей сказали, что и последний отрезок — вверх по Янцзы — не менее опасен. Пришлось ждать месяц, пока обстановка не станет спокойнее, и тем не менее их судно несколько раз обстреливали с берега бандиты. Судно, довольно старое, имело плоскую, открытую палубу, и охрана соорудила по бортам заграждения из мешков с песком чуть выше метра высотой, со щелями для ружей. Судно напоминало плавающую крепость. Когда начинался обстрел, капитан гнал его вперед на всех парах, пытаясь вырваться из–под пуль, а охрана отстреливалась, лежа за мешками с песком. Бабушка спускалась в трюм и ждала конца боя.

В Ичане она пересела на судно поменьше, миновала Три ущелья и к маю подплывала к Ибиню в лодке, покрытой пальмовыми листьями, любуясь рябью на хрустальной воде и вдыхая разносимое ветерком благоухание цветущих апельсинов.

Вверх по течению лодку вели двенадцать гребцов. Они распевали арии из традиционной сычуаньской оперы и на ходу сочиняли песни о деревнях, мимо которых проплывали, о холмах и духах бамбуковых рощ. Они пели и о своих чувствах. Бабушку особенно позабавили адресованные одной из девушек игривые песни, сопровождаемые лукавыми взглядами. Бабушка не понимала большинства выражений, потому что они были на сычуаньском диалекте, но легко

улавливала смысл нескромных намеков, на которые пассажиры отвечали тихими смущенными смешками. Она слышала о характере сычуаньцев, столь же склонных к острым словечкам, как их кухня к острым приправам. Бабушка радовалась. Она не знала ни о том, что мама несколько раз оказывалась на краю гибели, ни о выкидыше.

До места добрались к середине мая. Путешествие заняло более двух месяцев. Мама, чувствовавшая себя больной и несчастной, была вне себя от радости. Папа радовался меньше. В Ибине он впервые жил с женой вдвоем и в относительно спокойной обстановке. Не успел он расстаться с тещей, как она снова была тут как тут, хотя ей, с его точки зрения, полагалось находиться за тридевять земель. Он прекрасно понимал, что связь между ним и женой далеко не так крепка, как узы между матерью и дочерью.

Мама кипела обидой на отца. Бандиты бушевали все сильней, были восстановлены полувоенные порядки. Оба много разъезжали и редко проводили ночь вместе. Папа большую часть времени мотался по деревням: изучал местные условия, выслушивал жалобы крестьян и занимался разными проблемами, прежде всего продовольственным снабжением. Даже в Ибине отец до поздней ночи засиживался на работе. Родители виделись все меньше и вновь начали отдаляться друг от друга.

Бабушкин приезд вскрыл старые раны. Ей дали комнату во дворе дома, где жили папа с мамой. Тогда все служащие находились на полном обеспечении, называвшемся «гун–цзи–чжи». Они не получали зарплаты, но государство предоставляло им жилье, пищу, одежду, предметы первой необходимости да крошечную сумму карманных денег — как в армии. Все ели в столовых, где кормили плохо и невкусно. Дома готовить запрещалось, даже если имелся какой–то дополнительный источник дохода.

Сразу после приезда бабушка начала распродавать часть своих драгоценностей, чтобы покупать еду на рынке; ей особенно хотелось подкормить маму, потому что, согласно традиции, беременной женщине следует хорошо питаться. Но вскоре к маминой начальнице, товарищу Ми, стали поступать жалобы на то, что мама ведет себя «буржуазно»: пользуется особым вниманием и тратит дефицитное топливо, которое так же, как и еду, везли из деревни. Ее обвиняли в «изнеженности»: присутствие матери мешало ее перевоспитанию. Папа обратился в свою парторганизацию с самокритикой и приказал бабушке прекратить готовить дома. Маму это возмутило так же, как и бабушку. «Неужели ты не можешь защитить меня хотя бы сейчас? — с горечью спросила мама. — Ребенок, которого я ношу, не только мой, но и твой, и он хочет есть!»

Со временем папа пошел на небольшую уступку: бабушка могла готовить дома дважды в неделю, но не чаще. Даже это — вопреки правилам, подчеркнул отец.

Оказалось, бабушка совершила и более важное нарушение. Только высокопоставленные служащие имели право жить вместе с родителями, а мама такого права не имела. Ведь зарплат они не получали, и членов их семей тоже обеспечивало государство, а оно хотело уменьшить свои расходы. Хотя отец занимал достаточно важную должность, он оставил собственную мать на попечении тети. Моя мама пыталась спорить: ее мать не будет бременем для государства, потому что живет на средства от продажи украшений, и ее пригласила к себе тетя Цзюньин. Товарищ Ми вынесла приговор: в любом случае бабушка не должна находиться здесь, ей надлежит вернуться в Маньчжурию. Отец согласился. Мама яростно с ним спорила, но он заявил: правило есть правило, и он не собирается его нарушать. Одним из главных пороков старого Китая было то, что для человека, облеченного властью, законов не существовало, поэтому коммунисты придавали особое значение соблюдению служащими законов наравне с остальными. Мама рыдала. Она боялась, что у нее снова случится выкидыш. Может быть, муж подумает о ее здоровье и позволит бабушке остаться до родов? И на это он ответил отказом. «Разложение всегда начинается с подобных мелочей. Именно такие вещи разъедают нашу революцию». Маме не удалось его переубедить. Он бесчувственный, решила она. Он не думает обо мне. Он меня не любит.

Бабушка уехала, и мама никогда не простила этого отцу. Бабушка провела с мамой только месяц с небольшим. А ведь она тащилась через весь Китай больше двух месяцев, рискуя жизнью. Кроме того, бабушка не верила в ибиньскую медицину. Перед отъездом она пошла к тете Цзюньин и торжественно отбив поклоны, сказала, что оставляет свою дочь на нее. Тетя тоже опечалилась. Она беспокоилась за мою маму, хотела, чтобы бабушка присутствовала при родах, и попробовала смягчить брата, но тот упрямо стоял на своем.

С тяжелым сердцем, вся в слезах, бабушка вместе с мамой семенила к пристани, чтобы спуститься на лодке вниз по Янцзы и начать долгое и опасное путешествие назад в Маньчжурию. Мама стояла на берегу, махая лодке, уплывавшей в туман, и думала, увидит ли она еще свою мать.

Был июль 1950 года. Мамин испытательный партийный срок подходил к концу, и партячейка усердно следила за ее поведением. В нее входило трое: мама, телохранитель отца и мамина начальница — товарищ Ми. В Ибине было так мало коммунистов, что эти трое поневоле оказались вместе. И начальница, и телохранитель склонялись к тому, чтобы маму не принимать, но прямого ответа не давали. Вместо этого они непрерывно устраивали с ней беседы и заставляли ее выступать с самокритикой.

Каждая самокритика вызывала к жизни еще большую критику. Товарищи утверждали, что мама ведет себя «буржуазно». Она не хотела отправляться в деревню заготавливать продовольствие. На замечание, что она все–таки пошла, повинуясь воле партии, последовал ответ: «Но ты ведь не хотела». Ее обвиняли в том, что она питается не как все, да еще ей дома готовит мать. Кроме того, почему она поддается недомоганию больше, чем другие беременные? Товарищ Ми раскритиковала ее и за новую одежду, сшитую для будущего младенца: «Что за буржуазная расточительность! Неужели нельзя завернуть ребенка в старые тряпки, как это делают остальные?» Мамина печаль при расставании с бабушкой была расценена как несомненное доказательство тяжкого проступка — «чрезмерного внимания к семье».

Лето 1950 года выдалось небывало жаркое и влажное, воздух раскалялся выше +40°С. Мама мылась каждый день, и это также вызывало неудовольствие. Крестьяне, особенно на Севере, откуда происходила товарищ Ми, мылись крайне редко из–за нехватки воды. Партизаны обоего пола соревновались, у кого больше «революционных насекомых» — вшей. Опрятность считалась качеством непролетарским. Когда душное лето сменилось прохладной осенью, папин телохранитель выдвинул новое обвинение: «Мама ведет себя, как дама при гоминьдановском чиновнике», потому что моется горячей водой, оставшейся после отца. Ради экономии топлива ввели правило, что лишь чиновники выше определенного уровня могут использовать горячую воду. Отец подпадал под это правило, а мама нет. И хотя родственницы отца советовали ей перед родами горячее мытье, он принял сторону телохранителя. Мама страшно сердилась на отца из–за того, что он не защищает ее от бесконечных вторжений в ее личную жизнь.

Именно в ничем не ограниченном вторжении в жизнь людей и заключалась суть так называемого «идейного перевоспитания». Мао требовал от коммунистов не только самодисциплины, но и полного подчинения революционной идеологии, в большом и в малом. Каждую неделю для «революционеров» проводились собрания — «проверка мыслей». Нужно было критиковать себя за неправильные мысли и выслушивать критику от других. Тут торжествовали мелочные лицемеры, использовавшие возможность выместить на других собственную зависть и неудовлетворенность жизнью; люди крестьянского происхождения нападали на «буржуазию». Считалось, что надо учиться у крестьян, потому что китайская революция — это революция крестьянская. Интеллигенция ощущала свою вину за то, что жила лучше, и на этом зиждилась самокритика.

Собрания были одним из эффективнейших инструментов контроля за гражданами. У людей не оставалось свободного времени, частная жизнь исчезала. Мелочность, царившая на этих собраниях, провозглашалась самосовершенствованием через очищение. Мелочность вообще была одной из основ революции, при которой назойливость и невежество восхвалялись, а зависть входила в систему надзора. Мамина ячейка мариновала ее неделю за неделей, месяц за месяцем, и заставляла выступать с бесконечной самокритикой.

Ей не оставалось иного выбора, кроме как предаваться этому мучительному занятию. Жизнь революционера не имела смысла вне партии, это было словно отлучение от Церкви для католика. К тому же, процедура была стандартная. Отец также прошел через нее и принял ее как необходимый этап на пути в революцию. Это испытание не кончилось для него до сих пор и тогда. Партия никогда не скрывала, что перевоспитание — процесс болезненный. Мамины мучения воспринимались как нечто совершенно нормальное.

После всех терзаний мамины товарищи проголосовали против принятия ее в полноправные члены. Она впала в глубокую депрессию. Она всецело отдалась революции, а теперь оказалась ей не нужна. Особенно обидно было думать, что ее не принимают по совершенно дурацким причинам, по решению двух людей, чей образ мышления на световые годы отстал от партийной идеологии в ее понимании. Ее не пускали в прогрессивную организацию отсталые люди, а получалось, что перед революцией не права она. Она подсознательно думала и о другом, более прозаическом обстоятельстве, хотя не признавалась в этом себе самой: если ее не примут в партию, это будет означать вечное клеймо и позор.

С такими мыслями в голове мама пришла к ощущению, что мир повернулся против нее. Она стала бояться людей и плакала в одиночестве. Даже это приходилось скрывать, чтобы не упрекнули в недостатке веры в революцию. Она не могла винить партию, казавшуюся непогрешимой, поэтому обратила свой гнев против мужа, который, будучи отцом ее ребенка, не встал на ее защиту. Она бродила по набережной, глядела в мутные воды Янцзы и думала о самоубийстве, представляя, как накажет этим мужа и как он будет мучиться угрызениями совести.

Решение партячейки ушло на подтверждение в более высокую инстанцию. На этот раз ее дело рассматривали трое широко мыслящих интеллектуалов. Они сочли, что с мамой обошлись несправедливо, но по партийным правилам было очень сложно обойти решение ячейки. Поэтому они затянули дело. Это не представляло труда, потому что тройка редко встречалась. Как отец и другие чиновники–мужчины, они обычно пребывали где–нибудь далеко, заготавливая продовольствие или воюя с бандитами. Зная, что Ибинь почти не защищен, и в отчаянии от того, что оба пути к отступлению — на Тайвань и через Юньнань в Индокитай и Бирму — отрезаны, довольно крупное войско, состоящее из гоминьдановских солдат, помещиков и бандитов обложило город, и казалось, что он вот–вот падет. Отец поспешил из деревни, как только узнал об осаде.

Поля начинались прямо за городскими стенами, растительность подступала почти к самым воротам. Воспользовавшись этим, нападающие подобрались вплотную и начали бить в северные ворота огромными таранами. В авангарде шел отряд «Широкого меча», состоявший в основном из безоружных крестьян, которые выпили «заговоренной» воды и верили, что теперь неуязвимы для пуль. За ними шли гоминьдановские солдаты. Сначала командир коммунистов пытался направить огонь на гоминьдановцев, надеясь обратить крестьян в бегство.

Мама, на восьмом месяце, вместе с другими женщинами носила защитникам пищу и воду и уносила в тыл раненых. Еще в школе ее научили оказывать первую помощь. Мама не боялась. Примерно неделю спустя осада провалилась, коммунисты перешли в контрнаступление и навсегда уничтожили практически всю вооруженную оппозицию в районе.

В Ибине тут же началась земельная реформа. Летом коммунисты приняли закон о сельскохозяйственных преобразованиях, которым предстояло изменить лицо Китая. Основной принцип — «возвращение земли домой» — гласил, что поля, скот и дома нужно распределить примерно поровну. Помещикам выделялась такая же доля, как всем остальным. Отец участвовал в выполнении программы. Маму освободили, так как она вскоре должна была родить.

Ибиньцы жили богато. Говорили, что крестьяне могут жить два года на заработанное в течение одного. Но десятилетия бесконечных войн разорили край. К этому добавились огромные налоги на гражданскую войну и войну с Японией. Разруха усилилась, когда Чан Кайши перенес столицу в Сычуань, и в провинцию хлынули чиновники–взяточники и авантюристы. Последней каплей стала завершающая битва между коммунистами и Гоминьданом, который стал взимать совершенно непомерные налоги. Все это, да еще жадные помещики, не могло не привести к ужасающей бедности даже в богатой провинции. Около восьмидесяти процентов крестьян голодало. При неурожае многим приходилось есть траву и листья батата, которыми обычно кормили свиней. Из–за голода продолжительность жизни снизилась до сорока лет. Нищета в такой плодородной местности была одной из главных причин, заставивших отца стать коммунистом.

В Ибине земельная реформа проходила в целом без насилия, отчасти потому, что самые решительные помещики участвовали в восстаниях в первые девять месяцев после взятия города коммунистами и уже были убиты в бою или

казнены. Но без крови не обошлось. Б одном случае член партии изнасиловал женщин из помещичьей семьи, а затем отрезал им груди. Отец приказал расстрелять его.

Как–то банда поймала молодого коммуниста, выпускника университета, отправившегося в деревню на поиски пищи. Атаман велел разрубить его пополам. Атамана поймали, и друг погибшего, руководитель команды по земельной реформе, забил его насмерть. В довершение мести он вырезал и съел сердце атамана. Отец приказал уволить его, но сохранить ему жизнь, потому что он проявил жестокость не к невинному человеку, а к звероподобному убийце.

Земельная реформа продолжалась более года. Как правило, помещики в худшем случае теряли большую часть земли и домов. С так называемыми «передовыми помещиками», которые не присоединились к бунту или даже помогали коммунистам–подпольщикам, обращались хорошо. Родители бывали на обедах в роскошных домах своих друзей из помещичьих семей, до того как эти дома конфисковали и разделили между крестьянами.

Отец, вечно занятый работой, находился в отъезде, когда его жена 8 ноября родила первенца — девочку. Так как доктор Ся дал маме имя Дэхун, которое состоит из иероглифа «дикий лебедь» (хун ) и имени поколения «мораль» (дэ ), отец назвал дочь Сяохун, что значит «похожая» (сяо ) на свою мать. Через семь дней после родов тетя Цзюньин наняла двух носильщиков, чтобы перенести маму на бамбуковых носилках из больницы в дом Чжанов. Отец вернулся несколько недель спустя и сразу заявил жене, что как коммунистке ей не пристало садиться на носилки. Мама объяснила: по традиции женщина не должна ходить некоторое время после родов. На что отец возразил: а как же крестьянки, которые выходят в поле сразу после рождения ребенка?

Мама все еще чувствовала внутренний разлад и не знала, сможет ли остаться в партии. Не имея возможности выместить гнев ни на партии, ни на отце, в своем несчастье она обвинила дочь. После выхода из больницы моя сестра плакала не замолкая четыре ночи подряд. У мамы лопнуло терпение, она закричала на нее и довольно сильно ударила. Тетя Цзюньин, спавшая в соседней комнате, вбежала со словами: «Ты очень устала. Теперь ухаживать за ней буду я». После этого с сестрой сидела тетя. Когда через несколько недель мама вернулась на работу, сестра осталась в доме тети Цзюньин.

До сих пор мама с горечью и угрызениями совести вспоминает ту ночь. Когда она ходила навестить Сяохун, та пряталась, и мама, повторяя то, что запомнилось ей из раннего детства, проведенного в особняке генерала Сюэ, не разрешала дочери называть себя «мамой».

Тетя нашла моей сестре кормилицу. Государство оплачивало кормилицу каждому младенцу, родившемуся в семье партийного работника, а также обеспечивало регулярный бесплатный медицинский осмотр. Кормилицы считались государственными служащими. Они не были прислугой и даже не стирали пеленок. Государство могло себе позволить такой расход, потому что, согласно правилам, касающимся «революционеров», вступать в брак позволялось только тем, кто занимал довольно высокий пост, и младенцев у них рождалось мало.

Кормилице было лет восемнадцать, ее собственный ребенок родился мертвым. Она вышла замуж за помещичьего сына, чья семья потеряла теперь доход с земли. Она не желала работать в поле, а хотела жить в городе, как и ее муж–учитель. Через общих знакомых она нашла мою тетю, и они с мужем поселилась в доме Чжанов.

Постепенно мама начала выбираться из депрессии. После родов она получила декретный отпуск на тридцать дней, который провела у свекрови и тети Цзюньин. Вернувшись на службу, она в связи с полной реорганизацией района перешла на работу в комсомол. Ибиньский район, занимавший площадь примерно в девятнадцать с половиной тысяч

квадратных километров с населением более чем в два миллиона, кроме города, включал девять сельских уездов. Отец стал членом комитета из четырех человек, управлявшего всем районом, а также главой районного отдела пропаганды.

В результате реорганизации перевели на другую работу и товарища Ми, а у мамы появилась новая начальница, возглавлявшая отдел агитации города Ибиня, которому подчинялся комитет комсомола. В коммунистическом Китае, несмотря на все официальные правила, личность непосредственного начальника играла гораздо большую роль, чем на Западе. Мнение начальника — это мнение партии. Хороший начальник делал жизнь подчиненных совершенно иной.

Маминой начальницей стала женщина по имени Чжан Ситин. Они с мужем служили в частях, посланных брать Тибет в 1950 году. Сычуань была остановкой на пути в Тибет, и ханьцы (китайцы по национальности) считали ее медвежьим утлом. Когда супруги попросили об увольнении из армии, их направили в Ибинь. Мужа звали Лю Цзетин. Он изменил старое имя на Цзетин («связанный с Тин»), чтобы показать, как ценит свою жену. Супругов стали называть «двумя Тинами».

Весной 1951–го мама возглавила комитет комсомола. Это было высокой должностью для женщины, которой не исполнилось и двадцати. К ней вернулись былые уравновешенность и энергия. В июне была зачата я.

9. «Когда человек приходит к власти, его куры и собаки возносятся на небо»: Жизнь с неподкупным человеком (1951–1953)

Теперь мама входила в новую партячейку, состоящую из нее, товарища Тин и третьей женщины, бывшей подпольной ибиньской коммунистки, с которой мама поладила. Вмешательству в личную жизнь и требованиям самокритики сразу же пришел конец. Новая ячейка быстро избрала ее в постоянные члены, и в июле она получила удостоверение.

Ее новая начальница, товарищ Тин, не была красавицей, но ее стройная фигура, чувственный рот, лицо в веснушках, живой взгляд и острый язык — все в ней было полно энергии; сразу стало понятно, что она — личность. Мама прониклась к ней симпатией с первого же знакомства.

Товарищ Тин не пилила маму, как товарищ Ми, а разрешала ей делать все что угодно, даже читать романы. Раньше книга без марксистской обложки обрушила бы бурю критики на голову «буржуазной интеллектуалки». Маме позволялось в одиночку ходить в кино — исключительная привилегия, потому что в те годы «революционеры» могли ходить только на советские фильмы и только в составе группы, а в частных кинотеатрах до сих пор показывали старые американские картины, например, с Чарли Чаплином. Другим новшеством, много значившим для мамы, стало мытье через день.

Однажды мама с товарищем Тин купили на рынке два метра хорошей розовой польской материи в цветочек. Она видела эту ткань раньше, но боялась покупать ее из–за обвинений в легкомыслии. По прибытии в Ибинь она сдала армейскую форму и вернулась к «ленинскому костюму». Под него надевалась бесформенная рубашка из грубого некрашеного хлопка. Ни одно правило не гласило, что нужно носить этот бесформенный наряд, но всякое выделение из массы каралось критикой. Маме ужасно хотелось надеть что–нибудь цветное. Они с товарищем Тин в состоянии крайнего возбуждения понеслись в дом Чжанов. Очень скоро перед ними лежало четыре новых блузки, по две для каждой. На следующий день они уже виднелись из–под их «ленинских пиджаков». Мама выправила розовый воротник наружу и весь день провела как на иголках. Товарищ Тин поступила еще смелее: не только выправила воротник, но и закатала рукава, так что видны были широкие розовые манжеты.

Маму такая безумная храбрость потрясла до глубины души. Люди, как и ожидалось, смотрели на них неодобрительно. Но товарищ Тин гордо задрала подбородок — кому какое дело? Мамина жизнь сильно упростилась: при одобрении начальницы она могла игнорировать любую критику, и открытую, и молчаливую.

Товарищ Тин не боялась вольничать отчасти потому, что была замужем за влиятельным и не столь принципиальным человеком. Муж товарища Тин, ровесник моего отца, с острым носом и подбородком, слегка сутулый, возглавлял орготдел партии во всем Ибиньском уезде. Он занимал важную должность: его отдел ведал повышениями, понижениями и взысканиями. Там же хранились дела членов партии. Наконец, как и мой отец, он входил в комитет четырех, управлявший Ибиньским уездом.

В комитете комсомола мама работала со сверстниками. Они были образованнее, беззаботнее и с более развитым чувством юмора, чем ее прежние коллеги — пожилые чиновницы из крестьян. Новые сослуживицы любили танцы, пикники, они разговаривали о книгах и новых идеях.

Ответственный пост означал также уважение, которое еще больше возросло, когда люди поняли, что мама человек толковый и энергичный. Она стала самостоятельнее, меньше зависела от отца и меньшего от него ожидала. Она привыкла к нему, уже не надеялась, что он всегда будет ставить ее на первое место, и примирилась с окружающим миром.

Другой плюс маминого повышения заключался в том, что она получила право перевезти в Ибинь свою мать. В конце августа 1951 года, преодолев все тяготы пути, приехали бабушка и доктор Ся. Транспорт вновь ходил, и все путешествие они проделали на поезде и судне. Как иждивенцы госслужащей, они получили государственное жилье, трехкомнатный дом в гостиничном комплексе. Им выдавался паек из товаров первого спроса, вроде риса и дров, которые доставлялись управляющим, а также немного денег для покупки прочих продуктов. Моя сестра с кормилицей поселились с ними, и там же проводила почти все свое свободное время мама, пользуясь возможностью поесть бабушкиных кушаний.

Мама счастлива была видеть рядом свою мать и любимого доктора Ся. Особенно она радовалась, что они уехали из Цзиньчжоу, потому что в соседней Корее началась война. В конце 1950 года американские войска стояли на берегу реки Ялу, на китайско–корейской границе; американские самолеты бомбили и обстреливали маньчжурские города.

Прежде всего мама хотела узнать, что случилось с Хуэйгэ, молодым полковником. Она очень горевала, услышав, что его расстрелял взвод солдат у излучины реки рядом с западными воротами Цзиньчжоу.

Одна из самых страшных вещей для китайца — умереть без похорон. Только глубоко в земле мертвец найдет успокоение. У этого религиозного чувства была и практическая сторона: непохороненное тело растерзают дикие собаки, расклюют хищные птицы. В прошлом трупы казненных на три дня выставлялись перед народом и только потом закапывались. Теперь коммунисты издали закон, что семья должна немедленно похоронить казненного родственника.

Если это было невозможно, его хоронили казенные могильщики.

Бабушка сама пошла на расстрельное поле. Изрешеченное пулями тело Хуэйгэ валялось на земле, среди других мертвецов. Вместе с ним расстреляли еще пятнадцать человек. Снег от их крови стал багровым. В городе не осталось никого из его родни, и бабушка заплатила ритуальному агентству за похороны. Хуэйгэ завернули в принесенный ею длинный кусок красного шелка. Мама спросила, были ли среди убитых общие знакомые. Да, бабушка встретила женщину, пришедшую за трупами мужа и брата. Оба служили главами гоминьдановских местных комитетов.

Мама с ужасом узнала, что на бабушку донесла ее собственная невестка, жена Юйлиня. Она давно уже считала, что бабушка ею помыкает, заставляя делать тяжелую работу по дому, а сама управляет им как хозяйка. Коммунисты призывали народ рассказывать о «гнете и эксплуатации», так что обиды жены Юйлиня обрели политическую основу. Когда бабушка забрала труп Хуэйгэ, невестка донесла, что она жалеет преступника. Квартал собрался на «митинг борьбы», чтобы «помочь» бабушке понять ее «промах». Бабушка не могла не прийти, но мудро решила ничего не говорить, притворившись, что смиренно приемлет критику. Про себя она негодовала и на невестку, и на коммунистов.

Этот случай не улучшил отношения между бабушкой и моим отцом. Ее поступок привел его в гнев, он говорил, что она больше сочувствует Гоминьдану, чем коммунистам. Но, очевидно, свою роль сыграла ревность. Бабушка, почти не разговаривавшая с отцом, обожала Хуэйгэ и мечтала видеть его зятем.

Мама оказалась меж двух огней: матерью и мужем, а также личными чувствами, горем по Хуэйгэ с одной стороны и политической преданностью коммунистам с другой.

Казнь полковника была частью кампании против «контрреволюционеров», нацеленной против всех сторонников Гоминьдана, обладающих влиянием и властью. Поводом для нее послужила война в Корее, начавшаяся в июне 1950 года. Когда американские войска подошли к самой границе Маньчжурии, Мао испугался, что США нападут на Китай, или нашлют на материк армию Чан Кайши, или сочетают то и другое. Он послал больше миллиона солдат сражаться на стороне северных корейцев против американцев.

Хотя армия Чан Кайши так и осталась на Тайване, США удалось организовать гоминьдановское вторжение в юго–западный Китай из Бирмы. В прибрежные районы совершались частые вылазки, туда высаживались агенты, участились акты саботажа. Гоминьдановские солдаты и бандиты по–прежнему разгуливали на свободе, в глубине страны вспыхивали крупные восстания. Коммунисты опасались, что союзники Гоминьдана уничтожат их режим, а в случае возвращения Чан Кайши станут пятой колонной. Им также хотелось показать народу, что они пришли надолго, и уничтожение противников было хорошим способом продемонстрировать стабильность власти, о которой все мечтали. Однако существовали разногласия, до какой степени следует быть безжалостными. Новое правительство решило не церемониться. В одной официальной бумаге говорилось: «Если мы не убьем их, они вернутся и убьют нас».

Маму этот довод не убеждал, но она посчитала бесполезным обсуждать с отцом подобные вопросы. Она вообще редко с ним виделась, он все еще пропадал в деревне. Да и в городе она редко его встречала. Рабочий день служащих продолжался с 8 утра до 11 вечера, семь дней в неделю, они так поздно возвращались, что почти не разговаривали друг с другом. Маленькая дочь жила отдельно, ели они в столовой, семейная жизнь практически отсутствовала.

По окончании земельной реформы отец опять уехал из города руководить строительством первого настоящего шоссе в регионе. До этого Ибинь с внешним миром связывала лишь река. Правительство решило проложить дорогу на юг, в провинцию Юньнань.

Всего за год они без всякой техники продвинулись на восемьдесят километров через гористую, пересеченную реками местность. Работали крестьяне, за еду.

Землекопы наткнулись на скелет динозавра и слегка повредили его. Отец выступил с самокритикой и проследил, чтобы его доставили в пекинский музей. Он также поставил часовых у могил II в. н. э., из которых крестьяне выковыривали кирпичи для свинарников.

Однажды двое крестьян погибли под обвалом. Отец всю ночь шел по горным тропам к месту происшествия. Местные крестьяне впервые видели чиновника такого уровня. Их тронуло, что его волнует их судьба. Прежде считалось, что чиновники отправляются в поездки только с целью набить карманы. После того, что сделал отец, жители прониклись к коммунистам неподдельной симпатией.

Одной из основных маминых задач было обеспечивать поддержку новому правительству, особенно среди фабричных рабочих. С начала 1951 года она ездила по фабрикам, выступала с речами, выслушивала жалобы и решала массу всяких вопросов. В ее обязанности входило объяснять молодым рабочим, что такое коммунизм, и призывать их вступать в комсомол и партию. Она подолгу жила то на одной фабрике, то на другой: считалось, что коммунисты должны «жить и работать среди рабочих и крестьян» и знать их чаяния.

Одна из фабрик, находившаяся на окраине города, производила изоляторы. Условия жизни там, как и везде, были ужасающие: десятки женщин спали в большой лачуге, построенной из соломы и бамбука. Пища никак не соответствовала их изнурительному труду — мясо они получали только дважды в месяц. Многим работницам приходилось по восемь часов стоять в холодной воде, промывая фарфоровые изоляторы. Из–за недоедания и отсутствия гигиены свирепствовал туберкулез. Чашки и палочки никогда как следует не мылись и сваливались в кучу.

В марте мама начала кашлять кровью. Она сразу поняла, что заразилась, но продолжала трудиться. Она была счастлива, потому что никто не вмешивался в ее жизнь, верила в то, чем занималась, и радовалась плодам своей работы: условия на фабрике улучшались, молодые работницы любили ее, и многие благодаря ей проникались идеями коммунизма. Искренне считая, что революции нужны ее преданность и самопожертвование, она выкладывалась полностью — семь дней в неделю с утра до вечера, без выходных. Но вскоре выяснилось, что она тяжело больна. В ее легких возникло четыре каверны. К тому же она была беременна.

Однажды в конце ноября мама потеряла сознание в заводском цехе. Ее спешно доставили в маленькую городскую больницу, некогда основанную иностранными миссионерами. Там за ней ухаживали китайские католики. В больнице все еще оставались европейский священник и несколько западных монахинь, носивших подобающее облачение. Товарищ Тин разрешила бабушке передавать маме еду, и мама ела чудовищно много: иногда за день съедала целую курицу, десяток яиц и полкило мяса. В результате я выросла в ее чреве до гигантских размеров, а она набрала пятнадцать килограммов.

В больнице имелось американское лекарство от туберкулеза. Товарищ Тин ворвалась в больницу и конфисковала все его запасы для мамы. Когда отец узнал об этом, он попросил товарища Тин вернуть хотя бы половину, но та огрызнулась: «Какой в этом смысл? Его и для одного человека мало. Если не верите, спросите у врача. Кроме того, ваша жена работает под моим началом, и решения относительно нее принимаю я».

Мама была страшно благодарна товарищу Тин за то, что та проявила такую заботу. Отец не спорил. Он разрывался между тревогой за здоровье жены и своими принципами, согласно которым интересы близких нельзя ставить выше интересов простых людей и хотя бы часть лекарства следовало оставить для других.

Я росла очень быстро, и каверны в маминых легких сократились и стали закрываться. Так считали врачи, но, по мнению мамы, ей помогло американское лекарство, добытое товарищем Тин. В больнице мама провела три месяца, до февраля 1952 года, когда ей посоветовали оттуда выписаться — «ради ее же собственной безопасности». По сведениям, полученным от одной знакомой, в доме некоего иностранного священника в Пекине нашли оружие, после чего все иностранные священники и монахини попали под подозрение.

Маме не хотелось покидать больницу, которая располагалась в чудесном дворе с красивыми кувшинками и где больных окружали профессиональный уход и чистота, редкие в Китае тех времен. Но выбора не было, и ее перевели в Народную больницу № 1. Главный врач этой больницы никогда в жизни не принимал родов. Он служил врачом в армии Гоминьдана, пока его часть не взбунтовалась и не перешла на сторону коммунистов. Он страшно волновался, ведь умри мама при родах, он оказался бы в незавидном положении: поводом для обвинений могли бы стать и его прошлое, и высокий пост, занимаемый мужем пациентки.

Незадолго перед тем днем, когда я должна была появиться на свет, врач предложил папе перевести маму в больницу более крупного города, где и оборудование лучше, и есть специалисты–акушеры. Он боялся, что когда ребенок станет выходить, из–за быстрой смены давления снова откроются каверны и начнется кровотечение. Но отец отказался: его жена должна рожать в тех же условиях, что и все остальные, ведь коммунисты поклялись покончить с привилегиями. Услышав об этом, мама с горечью подумала, что он всегда действует ей во вред и ему как будто все равно, выживет она или погибнет.

Я родилась 25 марта 1952 года. Случай был сложный, поэтому пригласили хирурга из другой больницы. Собралось еще несколько врачей и сестер, принесли дополнительный кислород и оборудование для переливания крови. Пришла и товарищ Тин. По традиции, китайские мужчины не присутствовали при родах, но главный врач попросил папу побыть возле родовой палаты — видимо, хотел подстраховаться. Роды были трудные. Когда показалась головка, стало ясно, что у младенца широкие плечи, и он застрял. Я была слишком толстой. Сестры тянули меня за голову руками, и я вышла наружу вся синяя и едва дышала. Врачи окунули меня сначала в горячую, потом в холодную воду, подняли за ноги и сильно шлепнули. Наконец я заплакала, причем очень громко. Все облегченно рассмеялись. Я весила около пяти килограммов. К счастью, мамины легкие не пострадали.

Женщина–врач подхватила меня и показала отцу; первые слова его были: «О господи, у этого ребенка глаза навыкате!» Маму его замечание очень расстроило. А тетя Цзюньин сказала: «Нет, просто у нее красивые, большие глаза!»

В Китае для каждого жизненно важного случая предписано особое блюдо; так, женщине сразу же после родов совершенно необходимы яйца, сваренные без скорлупы в сахарном соусе со сброженным клейким рисом. Бабушка сварила их в больнице, где, как и в любой другой, была кухня, чтобы пациенты и их родственники могли сами себе готовить, и передала маме, как только та смогла есть.

Когда новость о моем рождении достигла доктора Ся, он сказал: «Вот и родился еще один дикий лебедь».

Мне дали имя Эрхун, что значит «второй дикий лебедь».

Дав мне имя, доктор Ся совершил одно из последних дел в своей жизни. Через четыре дня после моего рождения он умер в возрасте восьмидесяти двух лет. Он сидел в кровати и пил молоко. Бабушка на минуту отлучилась из комнаты, а когда вернулась, увидела, что молоко разлито, а чашка валяется на полу. Он умер мгновенно и без страданий.

Похороны в Китае всегда были делом огромной важности. Простые люди часто разорялись, чтобы устроить пышную церемонию, а бабушка любила доктора Ся и хотела воздать ему должное. Она настаивала на трех вещах: во–первых, чтобы был хороший гроб; во–вторых, чтобы гроб несли на плечах, а не везли на катафалке; и в–третьих, чтобы буддистские монахи пели заупокойные сутры, а музыканты играли на соне, духовом инструменте с пронзительным звуком, без которого не обходились традиционные похороны. Отец согласился на первое и второе, но категорически отверг третье требование. Коммунисты считали подобные церемонии расточительными и «феодальными». Но, по обычаю, тихо хоронили только самых незначительных людей. Шумные похороны демонстрировали уважение к усопшему и придавали событию общественное значение: без этого покойный словно бы «умалялся в достоинстве». Отец заявил, что ни соны, ни монахов не будет. Бабушка устроила ему бурную сцену. Для нее это были совершенно необходимые вещи. Во время ссоры она от гнева и горя лишилась чувств — выходило, что в самый печальный момент своей жизни ее некому было поддержать. Маме она ничего не сказала, чтобы не расстраивать. После похорон у нее произошел нервный срыв, и она почти на два месяца попала в больницу.

Доктора Ся похоронили на кладбище на вершине холма, на краю Ибиня, над Янцзы. У его могилы росли тенистые сосны, кипарисы и камфарные деревья. За то недолгое время, что он прожил в Ибине, доктор Ся заслужил любовь и уважение всех, кто его знал. Когда он умер, управляющий дома для родственников партработников, где он жил, все устроил для бабушки и шел впереди персонала во главе молчаливой похоронной процессии.

Старость доктора Ся была счастливой. Ему очень нравился Ибинь, и особенно экзотические цветы, в изобилии произраставшие в субтропическом климате, так сильно отличавшемся от маньчжурского. До самого конца он пользовался отменным здоровьем. В Ибине ему жилось хорошо: в отдельном доме с двором, за который ничего не требовалось платить. О них с бабушкой заботились, щедро снабжали продовольствием, доставляемым прямо на дом. Каждый китаец, живя в обществе, где не было никакой системы социального обеспечения, мечтал о том, чтобы в старости его опекали так же, как доктора Ся. Это было немалой удачей.

У доктора Ся сложились прекрасные отношения со всеми, в том числе и с моим отцом, который глубоко уважал его за принципиальность. Доктор Ся считал отца очень знающим человеком. Он часто говорил, что повидал на своем веку многих чиновников, но ни один из них не был похож на моего отца. Известная пословица гласила: «Нет чиновника без взяток», но папа никогда не злоупотреблял своим положением, даже в интересах собственной семьи.

Мужчины разговаривали часами. Их взгляды на мораль во многом совпадали, хотя суждения отца были облачены в одежды идеологии, а доктор Ся исходил из общечеловеческих ценностей. Однажды доктор Ся сказал отцу: «Коммунисты сделали много добра. Но вы убили слишком много людей. Людей, убивать которых не следовало». «Кого, например?» — спросил отец. «Учителей из Общества разума».

Это была квазирелигиозная секта, к которой принадлежал доктор Ся. Ее лидеров расстреляли в ходе кампании «по подавлению контрреволюции». Новый режим разгромил все тайные общества, потому что они пользовались влиянием, что мешало коммунистам взять население под полный контроль.

«Они не делали ничего дурного, и вы не должны были трогать Общество», — сказал доктор Ся. Последовало долгое молчание. Отец попробовал защитить коммунистов, утверждая, что борьба с Гоминьданом была для революции делом жизни и смерти. Но его слова прозвучали неубедительно — он сам это понимал, хотя ни за что не признал бы ошибок партии.

Выписавшись из больницы, бабушка поселилась у родителей. Туда же переехали моя сестра с кормилицей. Я жила в одной комнате со своей кормилицей, у которой ребенок родился на двенадцать дней раньше, чем я. Она сильно нуждалась в деньгах. Ее мужа, простого рабочего, посадили за азартные игры и продажу опиума — коммунисты и то и другое объявили вне закона. Ибинь был крупным центром сбыта опиума с 25 000 наркоманов, опиум циркулировал тогда как деньги. Опиумная торговля находилась в руках гангстеров и служила одним из основных источников дохода Гоминьдана. За два года коммунисты уничтожили курение опиума в Ибине.

Для таких, как кормилица, не существовало ни страховки, ни пособия по безработице. Но за работу у нас она получала зарплату, которую посылала свекрови, сидевшей с младенцем. Моя кормилица — маленького роста с нежной кожей, необычайно большими круглыми глазами и длинными пышными волосами, которые она забирала в пучок, — была очень доброй и любила меня как родную дочь.

Согласно традиции, плечи у девочки не должны быть квадратными и их туго пеленали, чтобы сделать покатыми. От этого я так ревела, что кормилица выпускала мои плечи и руки на волю, я махала гостям и тянулась к ним. Мама всегда говорила, что я легко схожусь с людьми, потому что нося меня во чреве, она была счастлива.

Мы жили в старом помещичьем особняке, рядом с папиной работой. Перед домом раскинулся сад с перечными деревьями, банановыми рощами, душистыми цветами и южными растениями; его возделывал государственный садовник. Отец сам выращивал помидоры и стручковый перец. Ему это нравилось, а главное — он считал, что партработник должен заниматься физическим трудом, в отличие от гнушавшихся его мандаринов.

Отец нежно любил меня. Когда я начала ползать, он ложился на живот, изображая «горы», а я лазила по нему.

Вскоре после моего рождения отца назначили губернатором Исяньского уезда, вторым человеком в районе после первого секретаря партии. (Партия и правительство формально различались, хотя фактически составляли одно целое.)

Когда он только приехал в Ибинь, семья и родственники надеялись, что он будет помогать им. В Китае было принято, что человек во власти опекает родню. Широко известная пословица гласила: «Когда человек приходит к власти, его куры и собаки возносятся на небо». Однако отец считал, что от кумовства и фаворитизма недалеко до коррупции, корня всех зол старого Китая. Он понимал, что люди следят за тем, как ведут себя коммунисты, и что его поступки будут определять отношение к коммунизму в целом.

Из–за своей суровости он испортил отношения с семьей. Один его родственник попросил у него рекомендацию на место в кассе кинотеатра. Отец посоветовал ему идти официальным путем. Это было неслыханно, и с тех пор никто не обращался к нему с подобными просьбами. Следующий случай произошел, когда он стал губернатором. Один из его старших братьев работал в компании, торговавшей чаем. В начале 1950–х экономика была на подъеме, продажи росли, и администрация решила произвести его в управляющие. Все значительные повышения утверждались отцом. Он завернул рекомендацию. И его семью, и мою маму это глубоко возмутило. «Его повышаешь не ты, а его начальство! — воскликнула она. — Не помогай ему, но зачем же ставить палки в колеса!» Отец ответил, что брат недостаточно толковый, и что его выдвинули лишь потому, что он — губернатор. Существует долгая традиция предугадывать желания начальников. Администрация чайной компании оскорбилась поступком отца, из которого следовало, что ими руководили низменные мотивы. В результате отец обидел всех. Брат не разговаривал с ним до конца жизни.

Однако отец не раскаивался. Он вел крестовый поход против вековых обычаев и настаивал, что со всеми нужно обращаться одинаково. Но у честности не бывает объективных критериев, и он руководствовался инстинктом, стараясь быть сверхсправедливым. Он не советовался с коллегами, зная: они ни за что не скажут ему плохого о его родне.

Высший этап крестового похода пришелся на 1953 год, когда учредили систему разрядов госслужащих. Все чиновники и работники государственных предприятий подразделялись на 26 разрядов. Зарплата при низшем, 26–м разряде составляла одну двадцатую зарплаты при высшем, первом. Но настоящее различие заключалось в субсидиях и льготах. Система регламентировала почти всё: носит ли человек пальто из дорогой шерсти или дешевого хлопка, какого размера у него квартира и есть ли в ней туалет.

Разряды также определяли степень допуска к информации. Информация в коммунистическом Китае жестко контролировалась, мера доступа к ней определялась местом человека в партийной иерархии. Простому народу вообще мало что говорили.

Хотя тогда судьбоносность реформы еще не прояснилась окончательно, госслужащие чувствовали, что это очень важно, и волновались, какой ранг им присвоят. Отец, которому высшие инстанции присвоили 11–й разряд, отвечал за определение разрядов всех ибиньских работников. Мужа своей любимой младшей сестры он понизил на две ступеньки. Мамин отдел предложил дать ей 15–й разряд. Он дал 17–й.

Система разрядов не связана прямо с должностью. Человека могут повысить, не меняя разряда. Почти за сорок лет маму повышали дважды, в 1962 и 1982–м годах. Каждый раз она поднималась только на одну ступеньку, и к 1990 году у нее был тот же 15–й разряд. В 1980–е она по этой причине не могла купить билеты на самолет или в «мягкий» вагон: это полагалось только чиновникам начиная с 14–го разряда. Таким образом, благодаря действиям отца в 1953 году, она почти сорок лет спустя не имела права с комфортом ездить по своей собственной стране. Она не могла жить в гостинице в номере с ванной — на это имели право только работники 13–го разряда и выше. Когда она обратилась с заявлением, чтобы поменять электросчетчик в квартире на более мощный, в домоуправлении сказали, что новые счетчики ставят только жильцам с 13–м разрядом и выше.

Но те же самые поступки, что выводили из себя родню отца, производили самое благоприятное впечатление на население, и его репутация сохранилась по сей день. Однажды в 1952 году директор средней школы № 1 упомянул в беседе с отцом, что не может найти жилье для своих учителей. «Тогда возьмите дом моей семьи, он слишком велик для троих», — тут же сказал отец, притом что эти трое были его мать, сестра Цзюньин и умственно отсталый брат, обожавшие свой прекрасный дом с зачарованным садом. Школа была счастлива; папина семья не очень, хотя он и нашел им домик в центре города. Его мать огорчилась, но по доброте и деликатности промолчала.

Не все чиновники отличались такой же неподкупностью. Вскоре после прихода к власти коммунисты столкнулись с большой проблемой. Миллионы поддержали их за обещание честного правительства, но теперь некоторые чиновники брали взятки и оказывали услуги родне и друзьям. Другие устраивали роскошные банкеты — традиционный китайский порок, почти болезнь, способ повеселиться и показать себя, и все это за счет и во имя государства, которое едва сводило концы с концами, восстанавливая экономику и ведя войну в Корее, съедавшую около половины всего бюджета.

Некоторые чиновники проматывали огромные суммы. Это обеспокоило власть. Она почувствовала, что добрая воля, приведшая коммунистов к победе, исчезает, дисциплина и преданность, принесшие им успех, размываются. В конце 1951 года власти запустили кампанию против коррупции, расточительства и бюрократизма под названием «движение против трех зол». Отдельных взяточников казнили, многих посадили, еще больше поувольняли. Расстреляли даже кое–кого из ветеранов коммунистической армии, причастных к крупным взяткам и растратам. С тех пор за коррупцию сурово наказывали, лет на двадцать она стала редкостью среди официальных лиц.

В Ибиньском уезде кампанию курировал отец. Высокопоставленных взяточников здесь не было, но он считал важным показать, что коммунисты по–прежнему держат обещание следить за чистотой своих рядов. Каждый чиновник должен был выступить с самокритикой даже по самому мелкому поводу: если звонил по личным делам по казенному телефону или записал что–то неделовое на казенном листе бумаги. Чиновники стали такими принципиальными в вопросах использования государственной собственности, что государственными чернилами писали только государственные документы. Если нужно было записать что–нибудь для себя, брали другую ручку.

Все это исполнялось с пуританским пылом. Отец верил, что с помощью этих мелочей коммунисты прививают китайцам новый взгляд: теперь общественная собственность впервые будет строго отделена от частной, чиновники не будут обращаться с народными деньгами как со своими собственными, не будут злоупотреблять положением. Многие коллеги отца разделяли его позицию и искренне верили, что их мучения поспособствуют высокой цели обновления Китая.

Объектом «движения против трех зол» были члены партии. Но для взятки нужны двое, и эти вторые люди зачастую в партии не состояли; особенно это относилось к «капиталистам» — фабрикантам и торговцам, за которых еще по–настоящему не принялись. Старые привычки не хотели уходить. Весной 1952 года, вскоре после разворачивания кампании «против трех зол», начали параллельную кампанию «против пяти зол» (подкупа, уклонения от уплаты налогов, расхищения государственного имущества, недобросовестного выполнения государственных подрядов и заказов и хищения государственной экономической информации), направленную на капиталистов. Большинство их оказались виновны как минимум в одном из этих преступлений и подверглись взысканиям, в основном штрафам. Коммунисты использовали эту кампанию, чтобы кнутом (чаще) и пряником (реже) заставить капиталистов вести себя наиболее выгодным образом для экономики. В тюрьму попали немногие.

Эти взаимосвязанные кампании укрепили уникальный китайский механизм контроля, возникший еще на ранней стадии развития коммунизма: массовые кампании (цюнь–чжун юнь–дун ), проводившиеся так называемыми «рабочими группами» (гун–цзо–цзу ).

Рабочие группы создавались ad hoc (Специально для этой цели — лат.) в основном из сотрудников госучреждений с ответственным партработником во главе. Центральное пекинское правительство посылало рабочие группы в провинции проверять местных чиновников и служащих. Из последних, в свою очередь, создавались группы, повторявшие процедуру на следующем уровне, и так до самого низа. Как правило, членом рабочей группы можно было стать, лишь предварительно пройдя проверку в рамках соответствующей кампании.

Группы посылались по всем организациям, где следовало провести кампанию, чтобы «мобилизовать массы». Каждый вечер проводились обязательные собрания по изучению руководящих указаний верхов. Члены групп выступали с беседами, лекциями и убеждали людей встать и разоблачить подозреваемых. Для анонимных жалоб ставили особые ящики. Рабочая группа исследовала каждый случай. Если расследование подтверждало донос или выявляло подозрительные обстоятельства, группа выносила решение, которое посылалось в вышестоящую инстанцию на утверждение.

Системы апелляций не существовало, хотя подозреваемый мог попросить доказательств и попробовать защититься. Рабочие группы имели право выносить разнообразные приговоры: общественное порицание, увольнение с работы, надзор в различных формах, вплоть до отправки в деревню на тяжелые работы. Только самые серьезные случаи рассматривались официальным судом, находившимся под партийным контролем. Для каждой кампании центр составлял программу, которой рабочим группам надлежало строго придерживаться. Но в конкретных случаях значение имели и личное мнение, и даже настроение, царившее в группе.

Во время какого–либо движения все, относившиеся к категории, на которую оно нацеливалось Пекином, попадали под пристальное внимание, в основном сослуживцев и соседей, а не полиции. Мао придумал вовлечь в слежку все население. Редкий злоумышленник — с точки зрения режима — мог спастись от зорких глаз народа, особенно в обществе с глубоко укорененной психологией вахтера. Но «эффективность» доставалась дорогой ценой: много невинных пострадало из–за расплывчатости критериев, личной мести, а то и просто из–за слухов.

Тетя Цзюньин занималась ткачеством, чтобы содержать себя, мать и умственно отсталого брата. Она засиживалась за работой за полночь и испортила зрение. К 1952 году она скопила определенную сумму, заняла недостающее, купила еще два ткацких станка и пригласила двух подруг. Хотя они делили доход, считалось, что тетя им платит, потому что станки принадлежали ей. Во время движения «против пяти зол» всякий, имевший наемную силу, подпадал под подозрение. Даже такие маленькие предприятия, как у тети Цзюньин, то есть кооперативы, оказывались под прицелом. Она хотела попросить подруг уйти, но боялась: они подумают, что она их увольняет. Но подруги сами сказали, что им лучше разойтись. Они не желали, чтобы тетя подумала на них, если кто–то бросит в нее грязь.

К середине 1953 года движения «против трех и пяти зол» свернули; капиталистов прижучили, Гоминьдан истребили. Собрания подходили к концу, так как чиновники поняли: полученные на них сведения слишком ненадежны. Дела стали рассматривать на индивидуальной основе.

В мае 1953 года мама легла в больницу, чтобы родить третьего ребенка. Мальчик, названный Цзиньмином, появился на свет 23 мая. Это был тот же миссионерский госпиталь, где мама находилась во время беременности мной, но теперь миссионеров изгнали, как и по всему Китаю. Маму только что повысили, назначив на пост главы отдела пропаганды города Ибиня. Она по–прежнему работала под началом товарища Тин, которую сделали секретарем горкома партии. В то время бабушка тоже попала в больницу с тяжелой астмой. Там же лежала я с пупочной инфекцией; за мной ухаживала кормилица. Нас лечили хорошо и бесплатно, так как мы были «семьей революционеров». Доктора стремились выделять дефицитные койки чиновникам и их родственникам. Для большинства населения не существовало общественного здравоохранения: крестьяне, например, платили.

Сестра и тетя Цзюньин поехали к знакомым в деревню. Отец остался дома один. К нему пришла товарищ Тин доложить о проделанной работе. Потом она пожаловалась на головную боль и выразила желание прилечь. Отец помог ей опуститься на кровать, и тут она притянула его к себе и попробовала поцеловать и приласкать. Отец тут же отстранился. «Видимо, вы переутомились», — произнес он и вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся очень взволнованный. Поставил на столик у кровати стакан воды. «Вы должны знать, что я люблю жену» — с этими словами он вышел за дверь, прежде чем товарищ Тин нашлась, как поступить. Под стаканом он оставил записку: «Коммунистическая мораль».

Через несколько дней маму выписали. Едва она с ребенком перешагнула порог дома, отец объявил: «Мы уезжаем из Ибиня, как можно раньше и навсегда». Мама не могла понять, какая муха его укусила. Он рассказал ей о происшествии и добавил, что товарищ Тин давно положила на него глаз. Маму история скорее потрясла, чем рассердила. «Но почему ты хочешь немедленно уехать?» — «Она настойчивая. Думаю, попробует еще раз. К тому же она мстительная. Больше всего я боюсь, что она отомстит тебе. Это несложно, ведь ты ее подчиненная». — «Все настолько серьезно? Я слышала какую–то сплетню, что в гоминьдановской тюрьме она соблазнила тюремщика. Но мало ли болтают. В любом случае, неудивительно, что ты ей понравился, — улыбнулась мама. — Но неужели она на меня обозлится? Здесь она моя лучшая подруга».

«Ты не понимаешь — это называется «гнев от стыда» (нао–сю–чэн–ну ). Вот что она чувствует. Я был не очень тактичен. Должно быть, я пристыдил ее. Прости. Я действовал импульсивно. Эта женщина отомстит».

Мама легко представила, как отец резко отчитывает товарища Тин. Но не думала, что ее начальница такая уж злодейка, а главное, не понимала, что такого она им может сделать. Тогда отец рассказал ей о своем предшественнике на посту губернатора, товарище Шу.

Шу, бедный крестьянин, вступил в армию коммунистов во время Великого похода. Он не любил товарища Тин и критиковал ее за легкомыслие. Не нравилось ему и то, что она заплетает много косичек — тогда это воспринималось как вызов. Он несколько раз велел ей остричь косы. Она отказалась, предложив ему не лезть не в свое дело. Он стал наседать на нее еще больше, в результате чего она его возненавидела и с помощью мужа решила отомстить.

У товарища Шу работала бывшая наложница гоминьдановского чиновника, бежавшего на Тайвань. Все видели, что она кокетничает с женатым товарищем Шу, ходили даже слухи, что у них роман. Товарищ Тин заставила ее подписать бумагу, что товарищ Шу приставал к ней и склонил к интимным отношениям. Хотя он был губернатором, женщина решила, что Тины опаснее. Товарища Шу обвинили в использовании служебного положения для вступления в связь с бывшей гоминьдановской наложницей — непростительном грехе для коммуниста–ветерана.

Стандартной технологией порчи карьеры в Китае было сочетание нескольких обвинений, чтобы дело выглядело серьезнее. Тины выдвинули против товарища Шу второе обвинение. Как–то он выразил несогласие с политикой Пекина и написал об этом руководству. Согласно партийному уставу, это было его право. К тому же он обладал привилегиями ветерана Великого похода, поэтому открыто высказывал недовольство. Тины расписали это как выступление против партии.

На основе двух обвинений муж товарища Тин предложил исключить товарища Шу из партии и снять его с работы. Товарищ Шу решительно отметал эти обвинения. Первое, сказал он, просто ложь. Он отнюдь не ухаживал за женщиной, а просто был галантен. Что же до второго, то он ничего дурного не сделал и не собирался выступать против партии. Уездный партком состоял из четырех человек: самого товарища Шу, мужа товарища Тин, моего отца и первого секретаря. Теперь товарища Шу судили трое. Отец его защищал. Он не сомневался, что товарищ Шу невиновен, и считал, что тот имел полное право написать письмо.

Однако при голосовании отец проиграл, и товарища Шу уволили. Первый секретарь поддержал мужа товарища Тин — отчасти потому, что товарищ Шу относился к «неправильному» крылу Красной армии. В начале 1930–х годов он служил старшим офицером на так называемом Четвертом сычуаньском фронте. Эта армия соединилась с войсками Мао во время Великого похода в 1935 году. Ее командующий, Чжан Готао, колоритная фигура, проиграл Мао в борьбе за лидерство и вновь отделился вместе со своими силами. Впоследствии, из–за больших потерь, он был вынужден вернуться к Мао, однако в 1938 году, когда коммунисты уже были в Яньани, перешел на сторону Гоминьдана. Это запятнало всех служивших на Четвертом фронте, их преданность Мао подвергалась сомнению. Вопрос обретал особую остроту, потому что многие участники Четвертого фронта были сычуаньцами.

После прихода коммунистов к власти это же клеймо легло на всех революционеров, не подчинявшихся Мао напрямую, в том числе и на подполье, куда входило немало храбрейших, преданнейших — и образованнейших — коммунистов. В Ибине все бывшие подпольщики ощущали на себе определенное давление. Дело осложнялось тем, что многие происходили из зажиточных семей, пострадавших при коммунистах. К тому же, поскольку зачастую они обладали более высоким культурным уровнем, чем полуграмотные крестьяне, пришедшие в Сычуань с армией, им завидовали.

Отец, бывший партизан, инстинктивно соотносил себя с подпольщиками. Во всяком случае, он отказывался подвергать их подковерному остракизму и открыто защищал. «Смешно делить коммунистов на «подпольных» и «напольных»», — говаривал он. Он брал к себе на работу в основном подпольщиков.

Отец считал, что нельзя держать на подозрении людей с Четвертого фронта, таких, как товарищ Шу. Для начала он посоветовал ему уехать подальше из Ибиня, и даже устроил у нас дома прощальный обед. Его перевели в Чэнду мелким служащим в провинциальном управлении лесоводства. Оттуда он посылал апелляции в пекинский Центральный Комитет, ссылаясь на моего отца. Отец написал в его поддержку. Долгое время спустя товарища Шу освободили от обвинений в «антипартийных выступлениях», однако менее существенных подозрений во «внебрачных связях» не сняли. Бывшая наложница, сочинявшая жалобу, не решилась забрать ее обратно, однако описала «приставания» нарочито неубедительно и сумбурно, явно намекая расследователям, что на самом деле ничего не было. Товарища Шу назначили на довольно высокую должность в министерстве лесоводства в Пекине, но на прежний пост не вернули.

Отец хотел убедить маму, что Тины ни перед чем не остановятся для сведения счетов. Он привел другие примеры и повторил, что уезжать нужно немедленно. На следующий же день он поехал в Чэнду, город в одном дне пути на север. Там он пошел прямо к своему хорошему знакомому, губернатору провинции, и попросил о переводе, пояснив, что слишком сложно работать в родном городе, уклоняясь от просьб многочисленной родни. О настоящей причине он умолчал, не имея твердых доказательств против Тинов.

Губернатор, Ли Дачжан, когда–то способствовал приему в партию жены Мао — Цзян Цин. Он посочувствовал отцу, обещал подыскать должность в Чэнду, но не сразу: сейчас подходящих мест не было. Отец сказал, что не может ждать и согласен на любое. Губернатор долго уговаривал его, но в конце концов согласился назначить на должность главы отдела искусства и образования, предупредив: «Вы достойны большего». Отец ответил, что для него главное — получить работу.

Отец был в таком состоянии, что не стал возвращаться в Ибинь, а послал маме сообщение с просьбой приехать как можно скорее. Родственницы запретили маме ехать сразу после родов, но отец был в ужасе от того, что может предпринять товарищ Тин, и как только прошел месяц традиционного послеродового отдыха, прислал за нами телохранителя.

Брата Цзиньмина, слишком юного для путешествия, оставили в Ибине. Его кормилица и кормилица моей сестры не хотели покидать родню. И поскольку кормилица Цзиньмина очень его любила, то попросила маму оставить его с ней. Мама согласилась, она ей полностью доверяла.

Мама, бабушка, сестра и я вместе с кормилицей и телохранителем покинули Ибинь июньской ночью. Мы уселись в джип с нашими скудными пожитками — парой чемоданов. В ту пору у чиновников не было имущества, не считая скромной одежды. Всю ночь мы тряслись по ухабистым дорогам до города Нэйцзян. Там мы несколько часов на жаре ждали поезда.

Когда он наконец пришел, мне внезапно захотелось облегчиться, и кормилица понесла меня к краю платформы. Мама не хотела нас пускать, боясь, что поезд уйдет. Кормилица, которая никогда не видела поезда и понятия не имела о том, что такое расписание, оскорбилась: «Пусть подождет! Эрхун нужно пописать». Она не сомневалась, что все, так же как она, будут в первую очередь думать о том, что нужно мне.

В поезде нам пришлось рассесться по разным вагонам. Мама с моей сестрой ехали в плацкартном, бабушка в «мягком» сидячем вагоне, мы с няней в купе «матери и ребенка» — она на «жестком» сиденье, я в кроватке, телохранитель — в соседнем «жестком» вагоне.

Мама смотрела на рисовые поля и сахарный тростник. Редкие крестьяне в широкополых соломенных шляпах — мужчины, голые по пояс, — ходили по полям словно в полусне. В оросительных каналах неспешно журчала вода.

Мама пребывала в раздумье. Уже второй раз они с мужем уезжали из места, к которому глубоко привязались — сначала из ее родного города, потом с родины мужа. Казалось, революция не решила их проблем, наоборот, создала новые. Она впервые смутно задумалась о том, что революцию делают люди и привносят в нее свои слабости. Но ей не пришло в голову, что революция мало что делала для исправления ошибок, а часто даже опиралась на худшие из них.

Когда поезд в полдень подъезжал к Чэнду, мама думала уже о новой жизни, ожидавшей ее здесь. Она много слышала о столице древнего царства, «городе шелка», «городе гибискусов», засыпавших его своими лепестками после летней бури. Ей было двадцать два года. В том же возрасте, двадцать лет тому назад, ее мать жила в Маньчжурии пленницей в доме отсутствующего «мужа» — генерала, под надзором его слуг, будучи не более чем мужской игрушкой. Мама, по крайней мере, чувствовала себя самостоятельным человеком. Все ее беды казались несравнимыми с тяжкой долей женщины в старом Китае. Она говорила себе, что за многое должна быть благодарна коммунистам. Когда поезд прибыл на вокзал, ее вновь переполнила решимость беззаветно отдаться великому служению.

10. «Страдания сделают тебя настоящей коммунисткой»: Мама попадает под подозрение (1953–1956)

Отец встретил нас на станции. Ее окутывал неподвижный зной. Мама с бабушкой устали от ночной тряски в автомобиле и жары, изнурявшей их всю дорогу в поезде. Нас отвезли в правительственную гостиницу, наше временное пристанище. Маму перевели так стремительно, что еще не подобрали ни работу ей, ни квартиру для всех нас.

Чэнду, столица Сычуани, самой населенной тогда провинции Китая (65 000 000 человек), был большим, полумиллионным городом. Основанный еще в V тысячелетии до нашей эры, в XIII веке он поразил своим блеском Марко Поло. Его построили по тому же плану, что и Пекин, с дворцами и основными воротами на оси север–юг, делившей город на равные западную и восточную части. К 1953 году он перерос свою строгую планировку и был разделен на три административных района — восточный, западный и пригородный.

Через несколько недель маме дали работу. По доброй китайской традиции о работе спросили отца, но не маму. Отец сказал, что подойдет все что угодно, лишь бы она не работала под его непосредственным началом. Ее назначили заведующей отделом пропаганды восточного района. По общему правилу, ей выделили жилье при ее организации, в старинном дворике. Мы переехали туда, а отец остался в своей служебной квартире.

Мы жили поблизости от здания администрации восточного района. Государственные учреждения располагались в основном в больших особняках, конфискованных у гоминьдановских чиновников и богатых помещиков. Все госслужащие, даже высокого ранга, жили по месту работы. Им не разрешалось готовить дома, все питались в столовых. Там же получали в термосах кипяток.

Супружеским парам разрешали проводить вместе только субботы. Среди чиновников эвфемизмом для секса стало выражение «провести субботу». Со временем в этом полковом образе жизни произошли некоторые послабления, и мужья с женами смогли воссоединяться чаще, но почти все они по–прежнему жили и проводили большую часть дня на работе.

Мамин отдел отвечал за самые различные сферы деятельности — начальную школу, здравоохранение, досуг и изучение общественного мнения. В двадцать два года мама заведовала всеми этими областями жизни четверти миллиона человек. При такой занятости мы редко ее видели. Государство хотело установить монополию (под названием «единые закупки и сбыт») на торговлю предметами первой необходимости — зерном, хлопком, растительным маслом и мясом. Крестьянам следовало продавать их только правительству для распределения в городе и бедных районах страны.

Всякую новую политику Коммунистическая партия Китая сопровождала соответствующей пропагандистской кампанией. В мамину задачу входило убеждать людей, что перемены — к лучшему. На этот раз главной мыслью было, что в Китае никогда не могли накормить, одеть и обуть огромное население; теперь правительство хотело гарантировать равное распределение жизненно важных товаров, чтобы никто не голодал, в то время как другие копят в амбарах зерно. Мама с удовольствием принялась за работу, гоняя по округе на велосипеде, выступая на бесконечных собраниях, даже на последних месяцах беременности четвертым ребенком. Она любила свое дело, верила в него.

В самый последний момент она легла в больницу, где родила сына. Роды вновь оказались опасными. Врач собрался уже домой, но мама остановила его. Она пожаловалась на кровотечение и настояла, чтобы врач ее осмотрел. Не хватало части плаценты. Операция считалась серьезной. Ее погрузили под общий наркоз и нашли в матке недостающую часть, чем, вероятно, спасли ей жизнь.

Отец в деревне пропагандировал программу госмонополии. Ему только что присвоили 10–й разряд и назначили заместителем заведующего отделом пропаганды всей Сычуани. Главное, он должен был непрерывно отслеживать общественное мнение: что люди думают по поводу той или иной политики? какие у них жалобы? Поскольку большую часть населения составляли крестьяне, он часто ездил в деревню, чтобы узнать их чаяния. Как и мама, он страстно верил в свое дело — поддержание связи между партией и народом.

На седьмой день после маминых родов коллега отца прислал машину, чтобы отвезти ее домой. Считалось, что если муж в отъезде, о жене будет заботиться партийная организация. Мама с благодарностью согласилась — до «дома» было полчаса ходьбы. Вернувшись через несколько дней, отец отчитал коллегу: по правилам, мама могла ездить в служебной машине только вместе с отцом. Ездить на машине без него — кумовство. Коллега ответил, что дал указание о машине, потому что мама ослаблена после тяжелой операции. Но правило есть правило, возразил отец. Маме тяжело было примириться с очередным проявлением его фанатической принципиальности. Отец второй раз нападал на нее после трудных родов. Она поинтересовалась: почему он сам не забрал ее домой — ведь тогда не пришлось бы нарушать правила? Отец объяснил, что был занят важной работой. Мама понимала и разделяла его преданность делу, но в то же время по–настоящему обиделась.

На второй день после рождения у моего нового братика, Сяохэя, появилась экзема. Мама решила, это оттого, что летом из–за занятости она не ела вареных зеленых оливок, которые, по китайским поверьям, выпускают из тела жар, а иначе он выходит в виде прыщей. Несколько месяцев ручки Сяохэя привязывали к кроватке, чтобы он не расчесывал себе кожу. В шесть месяцев его положили в дерматологическую больницу. Бабушка в это время спешно уехала в Цзиньчжоу, потому что ее мать захворала.

Кормилица Сяохэя, обладательница роскошных длинных иссиня–черных волос и лукавых глаз, происходила из деревни под Ибинем. Она случайно погубила собственного ребенка: кормила его лежа, уснула и заспала его. Воспользовавшись семейными связями, она обратилась к тете Цзюньин с просьбой порекомендовать ее нам. Она хотела весело жить в большом городе. Тетя дала ей рекомендацию, хотя некоторые местные женщины предупреждали, что девушка просто хочет убежать подальше от мужа. Тетя Цзюньин, сама незамужняя, не возражала против чужих удовольствий, особенно сексуальных; она всегда радовалась за влюбленных. Тетя отличалась терпимостью к человеческим слабостям и никого не судила.

Через несколько месяцев заговорили, что у кормилицы роман с похоронным агентом, жившим по соседству. Родители сочли это ее личным делом и не вмешивались.

Кормилица отправилась в дерматологическую больницу вместе с братом. В палате оказались венерические больные, и однажды кормилицу застали в постели одного из них. Врачи сообщили об этом маме и посоветовали расстаться с кормилицей. Мама рассчитала ее. С тех пор о Сяохэе заботилась моя кормилица, а также кормилица Цзиньмина, приехавшая с ним из Ибиня.

В конце 1954 года кормилица Цзиньмина написала маме, что хочет переехать к нам из–за трудностей с мужем. Он запил и начал драться. Мама не видела Цзиньмина полтора года, с месячного возраста, но его приезд очень расстроил ее. Он долго не давал ей притрагиваться к себе и называл «мамой» только кормилицу.

Не удалось подружиться с Цзиньмином и отцу, но меня он любил. Он ползал по полу и катал меня на спине, нередко вставляя себе за воротник цветы, чтобы я их нюхала. Если он забывал, я показывала на сад и повелительно мычала. Он целовал меня в щеку. Однажды, когда он не побрился, я скривилась и закричала во весь голос: «Старая борода, старая борода!» Несколько месяцев после этого я обзывала его «Старой бородой». С тех пор он целовал меня осторожнее. Мне нравилось бегать по кабинетам и играть с чиновниками. Я гонялась за ними и называла прозвищами, которые сама придумала. Мне шел всего лишь третий год, но я уже прославилась как «маленький дипломат».

Думаю, моя популярность объяснялась тем обстоятельством, что служащие радовались перерыву в работе, веселью, которое я привносила своей детской болтовней. К тому же я была пухленькой, и всем им нравилось сажать меня на колени, тискать и пощипывать.

Когда мне было три года с небольшим, нас с братьями и сестрами отправили в ясли. Я не понимала, почему меня уводят из дома, брыкалась и вырывала ленту из волос. В яслях я нарочно плохо себя вела и каждый день выливала на стол молоко и высыпала туда капсулы рыбьего жира. После обеда наступал долгий тихий час; в это время я рассказывала другим детям в большой спальне выдуманные мною страшные истории. Скоро меня разоблачили и наказали: посадили на порог.

В ясли нас отправили потому, что присматривать за нами было некому. Однажды в июле 1955 года маме и восьмистам служащим восточного района велели оставаться на работе до особого извещения. Началось новое политическое движение — на этот раз по раскрытию «тайных контрреволюционеров». Все должны были подвергнуться строжайшей проверке.

Мама и ее коллеги приняли приказ беспрекословно. Ведь они жили по–военному. К тому же совершенно естественным выглядело стремление партии проверить своих членов для обеспечения общественной стабильности. Как и у большинства ее сотрудниц, мамина преданность делу не давала места ворчанию из–за строгости этой меры.

Через неделю почти всех сослуживцев отпустили. Мама была одним из немногочисленных исключений. Ей сказали, что кое–какие обстоятельства ее прошлого ясны не до конца. Ей пришлось выехать из своей спальни и поселиться в другой части здания. Ее отпустили на несколько дней для улаживания домашних дел, поскольку, как ей было сказано, она может провести в изоляции довольно длительный срок.

Новая кампания возникла в результате реакции Мао на поведение некоторых писателей–коммунистов, особенно известного Ху Фэна. Они не обязательно расходились с Мао в области идеологии, но в их поступках чувствовалась толика независимости и умения мыслить самостоятельно, а этого Мао потерпеть не мог. Независимое мышление грозило сделать повиновение ему не столь абсолютным. Новый Китай должен мыслить и действовать как один человек, страну следовало сплотить суровыми мерами, иначе она распадется. Он велел арестовать нескольких ведущих писателей и назвал их «контрреволюционными заговорщиками» — обвинение было ужасным, так как «контрреволюционная деятельность» каралась строже всего, в том числе и смертью.

Это знаменовало конец независимого самовыражения в Китае. Все средства массовой информации перешли в руки коммунистов, как только они встали у руля. Теперь же планировалось установить неусыпный надзор над умами всей нации.

Мао утверждал, что охотится на «шпионов империалистических стран и Гоминьдана, троцкистов, бывших офицеров Гоминьдана и предателей среди коммунистов». Он заявлял, что эти люди готовят возврат Гоминьдана и «американских империалистов», которые отказывались признавать пекинские власти и окружили Китай вражеским кольцом. Если предыдущая кампания против контрреволюционеров, повинная в смерти маминого друга Хуэйгэ, действительно была нацелена на гоминьдановцев, теперь мишенью стали люди внутри партии или правительства, в прошлом связанные с Гоминьданом.

Составление подробных досье было основополагающей частью деятельности коммунистов еще до прихода их к власти. Досье на членов партии хранились в организационном отделе. Дела беспартийных госслужащих велись администрацией их учреждений и хранились в отделах кадров. О каждом из подчиненных начальник ежегодно писал отчеты и складывал их в дело. Никому не разрешалось читать свое собственное дело, и только избранные могли просматривать чужие дела.

Чтобы попасть под обстрел этой кампании, достаточно было иметь какие бы то ни было связи с Гоминьданом в прошлом. Расследование вели рабочие группы, про членов которых было точно известно, что они с Гоминьданом никогда не были связаны. Мама стала главной подозреваемой. Но и наши кормилицы тоже попали под подозрение.

Существовала группа, занимавшаяся обслуживающим персоналом провинциальной администрации — водителями, садовниками, горничными, поварами, уборщиками. Муж моей кормилицы сидел в тюрьме за азартные игры и торговлю опиумом, это делало ее «неблагонадежной». Муж кормилицы Цзиньмина происходил из помещичьей семьи, да еще был мелким гоминьдановским чиновником. Так как кормилицы не занимали важных постов, партия не копала очень глубоко. Однако они не могли больше работать в нашей семье.

Маме сообщили об этом во время ее краткого пребывания дома перед изоляцией. Когда она сказала об этом кормилицам, те очень расстроились. Они любили нас с Цзиньмином. Моя кормилица также огорчилась из–за потери жалованья в случае возвращения в Ибинь. Мама попросила председателя тамошнего исполкома найти девушке работу, и он выполнил просьбу. Она получила место на чайной плантации и забрала к себе дочь.

Кормилица Цзиньмина не хотела возвращаться к мужу. У нее появился новый жених, уборщик из Чэнду, за которого она собиралась замуж. Заливаясь слезами, она просила маму помочь ей в получении развода. Развестись было крайне сложно, но она знала, что если бы мои родители, особенно отец, замолвили за нее словечко, это могло бы возыметь действие. Мама любила кормилицу и хотела ей помочь. Выйдя замуж за уборщика, она автоматически превратилась бы из «помещицы» в представительницу «рабочего класса» и имела бы право остаться у нас в семье. Мама поговорила с отцом, но он не согласился: «Как ты можешь устраивать разводы? Люди скажут, что коммунисты разрушают семьи». «А как же наши дети? — спросила мама. — Кто будет смотреть за ними?» У отца был ответ и на это: «Отправь их в ясли».

Когда мама сказала кормилице Цзиньмина, что ей придется уехать, та едва не упала в обморок. Первое воспоминание Цзиньмина — прощание с ней. Как–то на закате его принесли к входной двери. Там стояла его кормилица в крестьянской одежде: простой рубашке с матерчатыми пуговицами в форме бабочек, с узелком. Он попросился к ней на руки, но она не подходила, как он ни тянул к ней руки. По ее лицу текли слезы. Затем она спустилась по ступеням в глубине двора. С ней был какой–то незнакомец. Она вышла было за ворота, но вдруг остановилась и обернулась. Он плакал, орал, брыкался, но его к ней не поднесли. Она долго стояла в воротах и глядела на него. Потом стремительно повернулась и исчезла. Больше Цзиньмин ее не видел.

Бабушка все еще оставалась в Маньчжурии. Прабабушка недавно умерла от туберкулеза. До «отправки в казармы» мама должна была собрать нас всех в ясли. В такой короткий срок удалось найти только по одному месту в нескольких яслях, и нас разлучили.

Отец советовал маме: «Будь совершенно откровенна перед партией, верь в нее. Она вынесет тебе справедливый приговор». Мама почувствовала к нему неприязнь. Она нуждалась в более теплых и сердечных словах. Все еще сердитая на отца, она душным летним днем отправилась в заключение во второй раз, но теперь уже под надзор своей собственной партии.

Расследование само по себе еще не означало пятна на репутации. Это значило лишь, что в прошлом человека нужно разобраться. Тем не менее ее унижала такая проверка после всех ее жертв и проявлений несомненной преданности делу коммунизма. Но жила в ней и надежда, что подозрения, омрачавшие ее жизнь почти семь лет, будут рассеяны навсегда. Ей нечего было стыдиться, нечего прятать. Она твердо знала: партия подтвердит ее верность революции.

Для расследования была создана особая тройка во главе с товарищем Куаном, заведовавшим отделом пропаганды Чэнду, то есть занимавшим должность ниже, чему у отца, но выше, чем у мамы. Его семья хорошо знала нашу. Теперь он говорил с мамой по–прежнему любезно, но более официально и сдержанно.

Как и другим задержанным, маме выделяли «соседок по комнате», которые следовали за ней повсюду, даже в уборную, и спали с ней в одной кровати. Ей объяснили, что это нужно, чтобы защитить ее. Про себя она поняла, что «защищали» ее от самоубийства и сговора с другими.

С ней находились по очереди несколько женщин. Одну освободили от обязанностей, потому что начали расследование над ней самой. Все сопровождающие каждый день писали отчет о мамином поведении. Всех их мама знала, потому что они работали в районных учреждениях, хотя и не в ее отделе. К ней относились доброжелательно; не считая ограничения свободы, с мамой обращались хорошо.

Расследователи, а также «соседка», устраивали «дружеские беседы», правда, на крайне неприятные темы. Не было ни презумпции вины, ни презумпции невиновности. А в отсутствие надлежащих юридических процедур очистить себя от наветов оказывалось необычайно сложно.

Мамино досье содержало подробнейшие отчеты обо всех этапах ее жизни — о подпольной работе в студенческие годы, о работе в Женской федерации Цзиньчжоу, о постах в Ибине. Эти отчеты в тот или иной период писали ее начальники. Первый вопрос возник по поводу ее освобождения из гоминьдановской тюрьмы в 1948 году. Как семье удалось вытащить ее оттуда, ведь ее проступок считался очень серьезным? Ее даже не пытали! Не мог ли арест быть фальшивкой, чтобы повысить ее очки у коммунистов и она могла пробраться на ответственный пост в качестве гоминьдановской шпионки?

Далее следовала дружба с Хуэйгэ. Несомненно, ее начальницы в Женской федерации Цзиньчжоу изложили этот факт с соответствующими комментариями. Раз Хуэйгэ стремился через нее подстраховаться на случай победы коммунистов, не пыталась ли она заручиться сходной страховкой у Гоминьдана?

Тот же вопрос задавался про ее гоминьдановских ухажеров. Не обнадеживала ли она их на всякий случай? И вновь мрачное подозрение: не велел ли ей кто–нибудь из них затаиться в коммунистической партии и работать на Гоминьдан?

Перед мамой поставили невыполнимую задачу доказать свою невиновность. Все люди, о которых ее спрашивали, были казнены, или бежали на Тайвань, или находились в неизвестных ей местах. В любом случае это были гоминьдановцы, их слово ничего не значило. «Как я могу убедить вас?» — думала она иногда в раздражении, вновь и вновь возвращаясь к одним и тем же случаям.

Ее также спрашивали о гоминьдановских связях ее дядьев, об отношениях со всеми школьными подругами, которые до взятия Цзиньчжоу коммунистами вступили в Молодежную лигу Гоминьдана. Инструкция по проведению кампании объявляла всех председателей отрядов Молодежной лиги после капитуляции японцев «контрреволюционерами». Мама пыталась убедить их, что Маньчжурия была особым случаем: после японской оккупации Гоминьдан воспринимался как представитель Китая, родины. Сам Мао когда–то был руководящим гоминьдановским чиновником, но об этом мама умолчала. К тому же ее подруги через один–два года перешли на сторону коммунистов. Ей возразили, что этих ее старых подруг теперь заклеймили как контрреволюционерок. Мама не принадлежала ни к одной из категорий преступников, но ей задавали один и тот же вопрос: почему у вас было так много знакомств среди членов Гоминьдана?

Ее держали в заключении шесть месяцев. За это время она присутствовала на нескольких массовых митингах, когда «вражеских агентов» прогоняли по улицам, объявляли приговор, заковывали в наручники и уводили в тюрьму — все это среди громовых лозунгов и десятков тысяч поднятых кулаков. Были и «раскаявшиеся контрреволюционеры», которым назначалось «мягкое наказание» — то есть не тюрьма. Среди них была мамина подруга. После митинга она совершила самоубийство, потому что на допросе в отчаянии оговорила себя. Через семь лет партия признала ее полную невиновность.

Маму водили на «поучительные» митинги. Однако, отличаясь сильным характером, она не сломалась, как очень многие, не дала запутать себя обманчивой логичностью и «мягкими убеждениями». Она сохраняла ясную голову и правдиво излагала историю своей жизни.

Долгие ночи она лежала без сна и не могла заглушить в себе горечь. Под жужжание комаров за сеткой марлевого полога знойным летом, под стук осеннего дождя о стекло, под влажное молчание зимы она раздумывала о несправедливости подозрений — особенно о заключении в гоминьдановской тюрьме. Она гордилась тем, как вела себя тогда, и представить не могла, что однажды это станет поводом для отлучения ее от революции.

Но затем она начинала убеждать себя, что не должна упрекать партию за стремление сохранить чистоту рядов. Китайцы были до некоторой степени привычны к несправедливости. Сейчас, по крайней мере, несправедливость совершалась во имя высокой цели. Она повторяла слова, с которыми партия требовала от своих членов самопожертвования: «Вам предстоит испытание; страдание сделает вас настоящим коммунистом».

Она думала о возможности объявления ее «контрреволюционеркой». Это могло запятнать детей, разрушить наши жизни. Спасти нас от такой участи она могла только через развод с отцом и «отказ» от нас. Размышляя по ночам об этих мрачных перспективах, она научилась не проливать слез. Нельзя было даже ворочаться: «соседка» спала вместе с ней и, несмотря на все свое дружелюбие, обязана доносить обо всем. Слезы воспринимались как знак обиды на партию, разочарование в ней. И первое и второе считалось недопустимым и могло отрицательно повлиять на окончательный вердикт.

Мама стискивала зубы и приказывала себе сохранять веру в партию. Но никакие самовнушения не могли искоренить тоску по семье, особенно по детям. Отец ни разу не написал ей, не навестил ее — это было запрещено. А ведь тогда она больше всего нуждалась в дружеском плече, любящем слове.

Но ей звонили. С другого конца провода звучали шутки и слова доверия, поддерживавшие в ней присутствие духа. Единственный телефон во всем отделе стоял на столе женщины, ведавшей секретными документами. Когда маме звонили, «соседки» стояли в комнате, но, симпатизируя ей, давали понять, что не слушают. Хозяйка стола не входила в группу расследователей и не должна была доносить о содержании маминых разговоров. Сопровождающие всегда старались сделать так, чтобы звонки не вызвали новых подозрений. Они писали: «Звонил заведующий Чжан. Обсуждали семейные дела». Ходили слухи о том, какой он внимательный супруг, как заботится о маме, как любит ее. Одна из молодых маминых опекунш призналась ей, что хотела бы выйти замуж за такого хорошего человека, как мой отец.

Никто не знал, что звонил не отец, а другой высокопоставленный чиновник, перешедший на сторону коммунистов из Гоминьдана во время войны с Японией. Из–за своего прошлого он в 1947 году попал в коммунистическую тюрьму, однако позднее его оправдали. Чтобы обнадежить маму, он рассказывал ей о пережитом. Он стал ее другом на всю жизнь. Отец за шесть долгих месяцев не позвонил ни разу. Он знал по опыту, что партия предпочитает, чтобы люди в таких случаях не имели контакта ни с кем, даже с мужем или женой. Он считал, что ободрить маму значит проявить недоверие к партии. Мама никогда не могла ему простить, что он покинул ее в то время, когда ей больше всего требовались любовь и поддержка. Он в очередной раз доказал, что главное для него — партия.

Как–то январским утром маму, которая тоскливо рассматривала траву, дрожащую под унылым дождем, и жасмин, увивающий подпорки молодыми зелеными побегами, позвали к главному следователю, товарищу Куану. Он сообщил, что ей дозволено вернуться на работу и заключение окончено. Но каждый вечер ей надлежало отмечаться. Партия так и не пришла к окончательному решению.

Мама поняла, что расследование завязло. Большинство подозрений не удалось ни доказать, ни опровергнуть. Хотя такой исход ее не устраивал, она отбросила эту мысль, ликуя, что впервые за шесть месяцев увидит детей.

Отец приходил к нам в ясли крайне редко. Он постоянно пропадал в деревне. Изредка возвращаясь в Чэнду, он поручал телохранителю на субботу забирать нас с сестрой домой. Он никогда не брал одновременно обоих братьев из опасения не справиться с ними — они были слишком маленькие. «Домом» был его кабинет. Когда нас приводили туда, он всегда уходил на какое–нибудь заседание, и телохранитель запирал нас в кабинете, где делать было нечего, разве что пускать мыльные пузыри. Как–то я от скуки выпила стакан мыльной воды, после чего долго болела.

Первое, что мама сделала, выйдя на свободу, — понеслась на велосипеде в наши ясли. Особенно она волновалась за Цзиньмина, которому исполнилось два с половиной года, а она его почти не знала. Но за шесть месяцев велосипедные шины сдулись, и едва мама выехала за ворота, как пришлось их накачивать. Еще никогда в жизни она не испытывала такого нетерпения; едва держа себя в руках, она вышагивала вокруг мастерской, пока мастер с чудовищной, как ей казалось, неторопливостью постукивал насосом.

Сначала она помчалась к Цзиньмину. Воспитательница посмотрела на нее холодно. Цзиньмин, сказала она, один из очень немногих, кого оставляли на выходные. Отец почти не навещал его и никогда не брал домой. Сначала Цзиньмин просился к «маме Чэнь». «Это ведь не вы?» — спросила воспитательница. Мама пояснила, что «мама Чэнь» — его кормилица. Потом Цзиньмин прятался в угловой комнатке, когда за другими детьми приходили родители. «Вы, наверно, мачеха», — сурово предположила воспитательница. Мама не могла сказать ей правду.

Когда Цзиньмина привели, он жался к стене и не хотел идти к маме — молча стоял, отказываясь на нее смотреть. Мама вынула персики, стала их чистить и все это время уговаривала его подойти. Но Цзиньмин не шевелился. Пришлось положить персики на носовой платок и подтолкнуть на другой конец стола.

Как только она убрала руку, Цзиньмин схватил персик и мигом проглотил его. Потом взял второй. Все три персика исчезли молниеносно. Впервые со времени заключения мама дала волю слезам.

Я помню, как она пришла ко мне. Почти четырехлетняя, я сидела в своей деревянной кроватке, похожей на клетку. Одну решетку опустили, и мама могла держать меня за руку, пока я засыпаю. Но я хотела все ей рассказать о своих приключениях и шалостях. Я боялась, что как только засну, она опять исчезнет навсегда. Каждый раз, когда она, думая, что я уснула, вынимала свою руку из моей, я снова хваталась за нее и заливалась слезами. Мама оставалась до полуночи. Когда она засобиралась, я закричала, но она вырвалась. Я не знала, что ей пора отмечаться.

11. «После кампании против правых элементов никто не открывает рта»: Молчание Китая (1956–1958)

Поскольку теперь у нас не было кормилиц, а мама каждый вечер ходила отмечаться, мы, дети, оставались в яслях. Мама не смогла бы сидеть с нами в любом случае. Она была слишком погружена в «забег к коммунизму» — как пелось в официальной песне — вместе с остальными китайскими гражданами.

В то время, когда мама находилась в изоляции, Мао решил еще стремительнее изменить лицо Китая. В июле 1955 года он призвал ускорить коллективизацию, а в ноябре вдруг объявил, что вся промышленность и торговля, до сих пор находившиеся в частных руках, должны быть национализированы.

Мама сразу оказалась в гуще этого движения. Теоретически государство владело предприятиями совместно с прежними собственниками, которые должны были получать пять процентов стоимости своего дела ежегодно в течение двадцати лет. Так как официально инфляции не существовало, считалось, что это полностью компенсирует их потери. Бывшие хозяева оставались в роли управляющих с довольно высокой зарплатой, но над ними стоял партийный начальник.

Мама возглавляла рабочую группу, осуществлявшую национализацию более сотни пищевых предприятий, пекарен и ресторанов в ее районе. Хотя она по–прежнему отмечалась и не могла даже спать в своей собственной постели, ей доверили эту важную задачу.

Партия навесила на нее ярлык: «кунчжи шиюн», то есть «использовать под контролем и наблюдением». Это обстоятельство не предали гласности, но оно было известно самой маме и людям, разбиравшим ее дело. Члены ее рабочей группы знали, что ее изолировали на полгода, но не знали, что она до сих пор под надзором.

Когда маму отправили в заключение, она написала бабушке письмо с просьбой задержаться в Маньчжурии. Она выдумала какой–то предлог, чтобы бабушка не огорчалась из–за ее ареста.

Когда началась программа по национализации, бабушка была в Цзиньчжоу; программа затронула и ее. После того как они с доктором Ся в 1951 году уехали из Цзиньчжоу, его аптечной лавкой управлял ее брат, Юйлинь. Когда в 1952 году доктор Ся умер, лавка перешла в бабушкину собственность. Теперь государство собиралось выкупить ее. Каждое предприятие оценивала комиссия из членов рабочей группы, представителей работников и управляющих. Они давали имуществу «честную цену», обычно заниженную — чтобы угодить властям. За лавку доктора Ся назначили смехотворную цену, но в этом содержалось и преимущество для бабушки: ее отнесли к категории «мелких капиталистов», что делало ее существование спокойнее. Она не обрадовалась этой замаскированной экспроприации, но оставила свои мысли при себе.

Частью кампании были организованные шествия с барабанами и гонгами и бесконечные собрания, в том числе и для капиталистов. Бабушка видела, что все они хотят продать свою собственность государству и даже благодарят за это. Многие говорили, что ожидали худшего. В Советском Союзе, как они слышали, собственность просто конфисковали. В Китае выплачивали компенсацию, кроме того, государство не обязывало их передать дело. Они должны были сами этого хотеть. Все, разумеется, хотели.

Бабушка не знала, что ей думать — возмущаться идеей, которой посвятила себя ее дочь или радоваться своей судьбе, как велено. Доктор Ся положил много сил на создание лавки, она кормила их с дочерью. Бабушке не нравилось, что теперь лавка уходит непонятно в чьи руки.

За четыре года до этого, во время войны в Корее, правительство призвало народ жертвовать ценности на покупку истребителей. Бабушка не хотела отдавать драгоценности, подаренные ей генералом Сюэ и доктором Ся, не раз спасавшие ее от голода. К тому же они были дороги ей как воспоминание. Но мама присоединила свой голос к голосу правительства. Она считала, что украшения — символ отжившего прошлого, соглашалась с партией, что они — плоды «эксплуатации народа» и должны быть ему возвращены. Не забыла она и обычные, но малопонятные бабушке слова о необходимости защитить Китай от вторжения «американских империалистов». Последним аргументом было: «Мама, зачем тебе эти побрякушки? Никто таких больше не носит. Продавать их тебе не придется. С коммунистической партией Китай не будет бедным. Чего ты боишься? В любом случае, у тебя есть я. Я уговариваю других делать пожертвования. Это часть моей работы. Как я могу просить об этом их, если моя собственная мать ведет себя иначе?» Бабушка подчинилась. Для дочери она была готова на все. Она сдала все драгоценности, кроме пары золотых серег и золотого кольца — свадебных подарков доктора Ся. Она получила от правительства квитанцию и множество похвал за «пламенный патриотизм».

Но она продолжала огорчаться из–за потери драгоценностей, хотя и скрывала свои чувства. Правда, помимо чувств, существовали и весьма практические соображения. Бабушка прожила тяжелую жизнь. Можно ли верить, что коммунистическая партия будет заботиться обо всех вечно?

Теперь, четыре года спустя, ей опять пришлось отдавать государству то, что она предпочла бы оставить при себе, последнее свое имущество. На этот раз у нее фактически не было выбора. Но она активно сотрудничала с властями. Она не хотела ни подводить, ни огорчать дочь.

Национализация лавки представляла собой долгий процесс, и пока он тянулся, бабушка оставалась в Маньчжурии. Мама в любом случае не хотела ее возвращения в Сычуань до своего окончательного освобождения и разрешения ей жить дома. Маму избавили от необходимости отмечаться и предоставили ей свободу передвижения только летом 1956 года. Однако и тогда ее дело не было прекращено.

Решение пришло в конце года. Вердикт партийной организации Чэнду гласил, что маминому рассказу поверили и что она не связана политически с Гоминьданом. Это была полная реабилитация. Мама испытала невероятное облегчение, зная, что расследование, как часто случалось, могли оставить открытым из–за «недостатка доказательств». Это запятнало бы ее на всю жизнь. Теперь всё позади, думала она. Она была очень благодарна товарищу Куану, возглавлявшему рабочую группу. Обычно чиновники предпочитали «перебдеть, чем недобдеть», чтобы защитить самих себя. Товарищу Куану потребовалось мужество поверить маминым объяснениям.

После полутора лет терзаний в маминой жизни снова засияло солнце. Ей повезло. В ходе кампании более 160 000 человек объявили «контрреволюционерами» и разрушили им жизнь на три десятилетия. Среди них были мамины друзья в Цзиньчжоу, вступившие когда–то в гоминьдановскую Молодежную лигу. Их скопом заклеймили как «контрреволюционеров», уволили с работы и сослали в деревню.

Кампания, истребившая последние остатки гоминьдановского прошлого, на первый план выдвигала происхождение и семейные связи. На протяжении всей истории Китая, когда осуждался один человек, нередко казнили целый клан — мужчин, женщин, детей, даже новорожденных. Казнь могла распространяться на девять колен (чжу лянь цзю цзу ). Обвиненный в преступлении подвергал опасности жизнь всех соседей.

До сих пор коммунисты допускали в свои ряды людей с «неблагонадежным» прошлым. Многие сыновья и дочери их врагов заняли высокие должности. На самом деле, большинство ранних коммунистических лидеров происходили из «плохих» семей. Однако после 1955 года происхождение приобрело огромную важность. Мао затевал все новые охоты на ведьм, количество жертв росло как снежный ком, и каждая тянула за собой множество других, в первую очередь семьи. Несмотря на множество личных трагедий, железный контроль привел к тому, что для Китая 1956 год стал самым стабильным в XX веке. Иностранная оккупация, гражданская война, голодная смерть, бандиты, инфляция — всё, казалось, отошло в прошлое. Стабильность, извечная мечта китайцев, поддерживала веру в таких людях, как мама, несмотря на все переживаемые ими трудности.

Летом 1956 года в Чэнду вернулась бабушка. Первым делом она устремилась в ясли и забрала нас оттуда. Бабушка глубоко презирала ясли. Она считала, что в группе о детях никогда как следует не позаботятся. Мы с сестрой выглядели неплохо, но, едва завидев ее, закричали и потребовали отвести нас домой. Мальчики представляли более грустную картину: воспитательница Цзиньмина жаловалась, что он погружен в себя и ни одному взрослому не разрешает к себе прикоснуться. Он тихо, но упорно просился к своей кормилице. Увидев Сяохэя, бабушка расплакалась. Он был похож на марионетку — с бессмысленной улыбкой на лице оставался в той позе, какую ему придавали: сидел, стоял и не шевелился, не умел проситься в туалет и, казалось, даже не знал, как плачут. Бабушка заключила его в объятья, и он немедленно стал ее любимчиком.

В маминой квартире бабушка дала волю гневу и возмущению. Сквозь слезы она называла моих отца и мать «бессердечными родителями». Она не подозревала, что у мамы не было выбора.

Бабушка не могла сидеть со всеми четырьмя детьми, поэтому во время рабочей недели старшие, то есть мы с сестрой по–прежнему ходили в ясли. В понедельник утром отец с телохранителем поднимали нас на плечи и уносили, как мы ни орали, ни кричали и ни дергали их за волосы.

Так продолжалось какое–то время. Затем я подсознательно придумала форму сопротивления. В яслях я стала заболевать с высокой температурой, пугавшей врачей. Едва я оказывалась дома, болезнь чудесным образом проходила. В конце концов нас с сестрой тоже стали оставлять дома.

Для бабушки цветы, деревья, облака, дождь были живыми существами с сердцем, слезами и нравственным чувством. Нас могло спасти лишь следование старому китайскому правилу: дети должны «слушать слова», то есть слушаться. Когда мы ели апельсины, бабушка не велела глотать косточки: «Если не послушаете меня, однажды не влезете в дом. Каждая косточка — маленькое апельсиновое деревце, и оно, так же, как вы, хочет вырасти. Оно будет расти у вас в животе, а потом вдруг — айя! — прорастет сквозь макушку. У него будут листья, апельсины, оно вырастет выше нашей двери...»

Идея ходить с апельсиновым деревцем на голове так меня увлекла, что однажды я нарочно проглотила косточку — только одну, я не хотела таскать на голове целый сад. Весь день я беспокойно ощупывала голову, не треснула ли она. Несколько раз я чуть не спросила бабушку, разрешат ли мне есть апельсины с собственной головы, но сдерживалась, чтобы она не догадалась, что я ее не послушалась. Я решила, что, когда она увидит дерево, притворюсь, будто оно выросло по случайности. Той ночью я плохо спала. Я чувствовала внутри своего черепа какие–то толчки.

Но обычно я крепко засыпала после бабушкиных историй. Она знала их множество из классической китайской оперы. К тому же у нас было много книжек о животных и птицах, с мифами и сказками. Из иностранных книг мы читали сказки Ганса Христиана Андерсена, басни Эзопа, «Красную шапочку», «Белоснежку и семь гномов», «Золушку».

Любила я и детские стихи. С них началось мое знакомство с поэзией. Китайский язык основан на тонах, которые придают стихам особую музыкальность. Меня завораживали древние стихи в бабушкином исполнении, хотя я не понимала их смысла. Она читала их в традиционной манере: протяжно и нараспев с модуляциями. Однажды мама услышала, как бабушка читает нам стихи, написанные примерно в 500–м году до нашей эры. Мама подумала, что это для нас слишком сложно, и попыталась остановить ее. Но бабушка настояла на своем: нам не обязательно понимать, достаточно почувствовать музыку. Она часто жалела, что оставила свою цитру, когда двадцать лет назад уехала из Исяня.

Братьев сказки на ночь и стихи интересовали меньше. Но сестра, с которой мы жили в одной комнате, тоже любила эти истории. У нее была поразительная память. В трехлетнем возрасте она всех потрясла, когда без единой ошибки продекламировала длинную пушкинскую «Сказку о рыбаке и рыбке».

В нашей семье царила атмосфера любви. Как бы мама ни сердилась на отца, она редко с ним ссорилась, во всяком случае при детях. Теперь, когда мы подросли, отец редко к нам прикасался. Не принято было, чтобы отец брал детей на руки, целовал и обнимал. Он часто катал мальчиков на шее, хлопал их по плечу, трепал по волосам, но с нами, девочками, редко так себя вел. После трех лет он осторожно поднимал нас за подмышки, строго придерживаясь китайского обычая, запрещавшего близкий контакт с дочерьми. Он не входил в комнату, где спали мы с сестрой, без нашего разрешения.

Мама тоже ласкала нас меньше, чем ей хотелось. Она подпадала под другой набор правил, определявший пуританский образ жизни коммунистов. В начале 1950–х коммунистке следовало отдавать все свои силы и время народу и революции, и нежность к детям вызывала сомнения в преданности идее. Все время, за исключением часов, уходивших на еду и сон, принадлежало революции, то есть посвящалось работе. От всего не относящегося к революции, например, ношения детей на руках, следовало избавиться как можно скорее.

Сначала мама не могла к этому привыкнуть. Товарищи по партии вечно критиковали ее за «чрезмерное внимание к семье». Постепенно ей привили привычку работать непрерывно. Когда она вечером приходила домой, мы давно уже спали. Она садилась рядом с нашими кроватями, смотрела на наши лица, слушала спокойное дыхание. Это было счастливейшим мгновением ее дня.

В свободную минуту она нас тискала, тормошила, щекотала, особенно локти, нам это очень нравилось. Настоящим раем для меня было, когда я клала ей голову на колени, а она поглаживала внутреннюю сторону моих ушей. Китайцы всегда любили такой массаж. Я помню, как в моем детстве мастера носили подставку, на одном конце которой крепился бамбуковый стул, а с другого свисали гроздьями маленькие пушистые ушные палочки.

Начиная с 1956 года чиновники стали отдыхать по воскресеньям. Родители водили нас в парки, на детские площадки, где мы катались на простых и круговых качелях и съезжали с травяных горок. Я помню, как однажды лихо скатилась вниз, рассчитывая попасть в родительские объятия, но вместо этого врезалась по очереди в два дерева.

Бабушку все еще ужасало, как редко родители бывают дома. «Что это за родители такие», — вздыхала она, качая головой. Она старалась возместить это своей неустанной заботой, но не могла справиться с четырьмя детьми. Мама пригласила к нам тетю Цзюньин. Они с бабушкой жили душа в душу, и гармония не нарушилась, когда в начале 1957 года у нас поселилась домработница. Это совпало с нашим переездом в новую квартиру, бывшее жилище христианского викария. Отец присоединился к нам, и мы впервые сошлись под одной крышей.

Домработнице было восемнадцать лет. Впервые она появилась в нашем доме в хлопковой кофте с крупными цветами и широких штанах, слишком ярких на взгляд горожан, которые из снобизма и соображений коммунистической морали одевались неброско. Женщины в городе подражали русской моде, но наша домработница продолжала носить крестьянскую рубаху, которая застегивалась на сторону, с матерчатыми пуговицами вместо новых пластмассовых. Взамен ремня она подвязывала штаны веревкой. Многие девушки из села переходили на городские наряды, чтобы не выглядеть «деревенскими пугалами», но домработница не обращала никакого внимания на одежду, что говорило о сильном характере. У нее были большие грубые руки, робкая честная улыбка на смуглом загорелом лице и ямочки на розовых щеках. Вся семья тут же влюбилась в нее. Она ела вместе с нами и вместе с бабушкой и тетей работала по дому. Бабушка была счастлива обрести двух подруг и наперсниц, ведь мамы никогда не было дома.

Домработница происходила из семьи помещика и сделала все, чтобы вырваться из деревни, где она подвергалась непрерывной дискриминации. В 1957 году вновь стало возможно брать на службу людей с «плохим происхождением». Кампания 1955 года закончилась, жизнь стала спокойнее.

Коммунисты учредили систему обязательной регистрации по месту жительства. Только прописанные в городе получали паек. У домработницы была деревенская прописка, поэтому, живя у нас, она не получала от государства никакой еды, но нашей семье хватало пайков, чтобы прокормить и ее. Через год мама помогла ей прописаться в Чэнду.

Мы платили ей зарплату. Систему государственного содержания отменили в конце 1956 года, тогда же у отца забрали телохранителя, заменив работником, который обслуживал его и других руководителей на службе, например, подавал чай и вызывал машину. Теперь родители получали зарплату в соответствии со своим разрядом. Мама имела 17–й разряд, а отец 10–й, таким образом, он получал вдвое больше, чем она. Товары первой необходимости стоили дешево, понятия «общество потребления» не существовало, поэтому их дохода вполне хватало. Отец относился к особой категории «гаогань», высокопоставленных чиновников, этот термин применялся к служащим 13–го разряда и выше. В Сычуани таковых было около двухсот. Служащих с 10–м разрядом или выше, при населении в 72 000 000, во всей провинции было меньше двадцати человек.

Осенью 1956 года Мао объявил политику «ста цветов», получившую название от выражения «пусть расцветают сто цветов», что в теории означало большую свободу для искусства, литературы и науки. Партия хотела привлечь на свою сторону китайскую интеллигенцию, понадобившуюся государству в период перехода от восстановления к индустриализации.

Общий уровень образования в стране был крайне низкий. Население было огромным — около 600 000 000, но мало кто из этих людей жил достойно. Страной всегда управляла диктатура, державшая народ в темноте, а следовательно, в повиновении. Существовала и языковая проблема: китайское письмо слишком сложное. Оно основано на десятках тысяч знаков, не связанных со звучанием, из множества черт, каждый иероглиф приходится запоминать отдельно. Сотни миллионов не умели читать и писать.

Человек хоть с каким–то образованием уже считался «интеллигентом». При коммунистах с их классовым подходом «интеллигенты» стали особой, хотя и расплывчатой категорией, включавшей медсестер, студентов, актеров, а также инженеров, техников, писателей, учителей, врачей, ученых.

Во время политики «ста цветов» страна около года жила в атмосфере относительной свободы. Затем, весной 1957 года, партия призвала интеллигентов критиковать власти, включая ее высшие эшелоны. Мама думала, что это будет способствовать дальнейшей либерализации. После речи Мао, которую постепенно довели до госслужащих ее уровня, она так растрогалась, что не спала всю ночь. Она думала, что у Китая будет современная демократическая партия, открытая живительной критике. Она гордилась тем, что она коммунистка.

Когда маминым коллегам сообщили о речи Мао относительно критики чиновников, им не рассказали о другом его указании, сделанном примерно в то же время — о «выманивании змей из нор», то есть разоблачении всех, кто осмелится перечить ему и его режиму. Годом ранее советский лидер Хрущев осудил Сталина в своем «секретном докладе», и это потрясло Мао, отождествлявшего себя со Сталиным. Еще более насторожило его осеннее восстание в Венгрии — первая успешная, хотя и недолговременная, попытка свергнуть коммунистическую власть. Мао знал, что значительная доля образованных людей в Китае выступали за умеренность и либерализацию. Он желал предотвратить «китайское венгерское восстание». На самом деле он фактически признался венгерскому руководству, что его просьба критики — ловушка, которую он оставил несмотря на предложение коллег сменить курс, — оставил, чтобы «выкурить из норы» всех несогласных до единого.

Его не беспокоили рабочие и крестьяне, он не сомневался, что они благодарны коммунистам за верную плошку риса и стабильную жизнь. Кроме того, оно глубоко презирал их — не верил, что им хватит ума бросить вызов его власти. Однако Мао никогда не доверял интеллигенции. Она сыграла большую роль в венгерских событиях и умела мыслить самостоятельно в большей степени, чем все остальные.

Не зная о тайных планах Мао, чиновники соревновались в возможности подвергнуться критике, а интеллектуалы — в том, чтобы их покритиковать. По словам Мао, им следовало «говорить все, что они хотят сказать, без утайки». Мама с энтузиазмом повторяла это в школах, больницах и театральных труппах, бывших у нее в подчинении. На встречах, в стенгазетах предавались гласности самые разные мнения. Известные люди подали пример, опубликовав критические статьи в газетах.

Маму, как почти всех, покритиковали. Основная критика исходила от тех, кто жаловались, что она выделяет «ключевые» школы. В Китае существовали официально утвержденные школы и университеты, которым государство выделяло львиную долю своих скудных ресурсов. Сюда посылались лучшие учителя, направлялась лучшая техника, отбирались лучшие ученики, что означало больший процент поступления в университеты, тоже «ключевые». Некоторые учителя из обычных школ сетовали, что мама уделяет слишком много внимания «ключевым» школам за их счет.

Учителям также присваивались категории. Хорошим учителям давали почетные звания, обеспечивавшие им гораздо более высокую зарплату, особый паек во времена дефицита, лучшее жилье и бесплатные билеты в театр. Большинство учителей особой категории в мамином ведении происходили из «неблагонадежных» семей, и некоторые простые учителя жаловались, что мама уделяет слишком много внимания профессионализму в ущерб «классовому происхождению». Мама выступила с самокритикой в связи со своим пристрастием к «ключевым» школам, но подчеркнула, что считает правильным при продвижении подчиненных по службе исходить из их профессиональных достоинств.

Была критика, которую мама с презрением проигнорировала. Директриса одной начальной школы вступила в компартию в 1945 году — раньше, чем мама, и переживала, что мама ею руководит. Эта женщина заявила, что мама получила работу исключительно благодаря положению своего мужа.

Звучали и иные жалобы: директора добивались права самостоятельно подбирать учителей, а не принимать назначенных администрацией. Главные врачи больниц хотели сами покупать травы и прочие лекарства, так как государство не поставляло необходимые им средства. Хирурги требовали увеличения пайков: они считали, что их работа забирает не меньше сил, чем у актера–мастера боевых искусств в китайской опере, но паек у них был на четверть меньше. Чиновник невысокого ранга оплакивал исчезновение с рынков Чэнду традиционных товаров вроде «ножниц рябого Вэна» или «щеток бородатого Ху», которые заменил ширпотреб худшего качества. Мама соглашалась со многими из этих претензий, но здесь все зависело от государственной политики, и она могла лишь передать их наверх.

Критика, часто связанная с личными жалобами или практическими предложениями неполитического характера, процветала около месяца до начала лета 1957 года. В начале июня речь Мао о «выманивании змей из их нор» устно изложили работникам маминого уровня.

В речи Мао заявил, что «правые элементы» неистово набросились на коммунистическую партию и социалистическую систему Китая. Он сказал, что правые составляют от одного до десяти процентов интеллигентов — и их нужно разгромить. Для простоты картины была установлена средняя цифра — пять процентов; именно столько правых следовало поймать. Маме предстояло найти среди своих подчиненных более ста правых элементов.

Не вся критика, которую она услышала, обрадовала ее. Но мало что можно было счесть даже отдаленно «антикоммунистическим» и «антисоциалистическим». Судя по газетам, кто–то покушался на монополию коммунистов и социалистическую систему. Но в ее школах и больницах никто не мыслил подобными масштабами. Откуда же ей было взять правые элементы?

Кроме того, рассуждала она, нечестно наказывать людей, открывших рты после того, как им предложили, даже попросили их это сделать. Мао прямо обещал, что за откровенные выступления людям ничего не грозит. Она сама с энтузиазмом убеждала трудящихся высказываться.

С такой же трудностью столкнулись миллионы чиновников по всему Китаю. В Чэнду движение против правых элементов начиналось со скрипом. Власти провинции решили наказать для примера товарища Хао, партсекретаря научно–исследовательского института, где работали лучшие ученые Сычуани. От него ожидался большой улов правых, но он заявил, что в институте нет ни одного. «Возможно ли это? — спросило его начальство. — Некоторые исследователи учились на Западе. Их испортило западное общество. Как они могут радоваться коммунистической власти? Среди них, несомненно, есть правые элементы». Товарищ Хао сказал, что они добровольно приехали в Китай, а значит, приняли народную власть. Он даже лично за них поручился. Несколько раз его предупреждали, а в конце концов самого объявили правым, исключили из партии и уволили с работы, резко понизив ему разряд. Теперь он за маленькую зарплату подметал лаборатории в институте, которым раньше руководил.

Мама знала товарища Хао и восхищалась его принципиальностью. Они близкие друзья по сей день. Беседуя с ним вечерами, мама делилась с бывшим партсекретарем своими сомнениями. Но понимала, что с ней случится то же самое, если она не выполнит норму.

Каждый вечер, после обычных изнуряющих собраний, мама докладывала городским партийным властям о ходе кампании. В Чэнду движение возглавлял товарищ Ин, высокий худой самоуверенный мужчина. Мама должна была отрапортовать ему, сколько правых элементов она поймала. Имена не требовались — значение имели только цифры.

Но где ей было взять сотню с лишним «антикоммунистических, антисоциалистических правых элементов»? Наконец один из ее заместителей, товарищ Кун, отвечавший за образование в восточном районе, объявил, что директрисы нескольких школ нашли среди своих учителей правых. У одной учительницы начальной школы муж, офицер Гоминьдана, погиб в гражданскую войну. Она сказала что–то вроде: «Сейчас Китай беднее, чем раньше». Однажды она поругалась с директрисой, которая отчитала ее за недостаток усердия. Учительница разозлилась и ударила директрису. Другие учителя попытались ее остановить и напомнили, что директриса ждет ребенка. Как рассказывали, учительница закричала, что «одним коммунистическим выродком будет меньше».

Другая учительница, муж которой бежал на Тайвань вместе с Гоминьданом, хвасталась драгоценностями, которые подарил ей муж; она надеялась, что коллеги позавидуют ее прежней жизни. Еще она жалела, что американцы не выиграли войну в Корее и не вторглись в Китай.

Товарищ Кун сказал, что проверил факты. Мама не могла провести дополнительное расследование: осторожность расценили бы как попытку защитить правых и усомниться в честности своих сослуживцев.

Главные врачи и заместитель по здравоохранению не назвали правых, но нескольких врачей городские власти Чэнду объявили таковыми за критические выступления на собраниях, организованных горкомом ранее.

Правых элементов не набралось и десятка, до нормы было далеко. К этому моменту товарищу Ину надоела вялость мамы и ее коллег, он предупредил, что, раз она не может найти правых, она сама — «кандидатка в правые». Клеймо «правого элемента» грозило не только изгнанием из партийных рядов и увольнением с работы, но, самое страшное, дискриминацией по отношению к детям и всей семье жертвы; они теряли надежду на будущее. Над детьми издевались в школе и на их улице. Уличные комитеты шпионили за такими семьями — высматривали, кто к ним ходит. Если правого посылали в деревню, ему и его родне давали самую тяжелую работу. Однако никто не знал всех последствий, и эта неопределенность ужасала сама по себе.

Мама стояла перед выбором. Если бы ее объявили правой, ей пришлось бы либо отказаться от детей, либо разрушить им жизнь. Отца скорее всего заставили бы развестись с ней, в противном случае он тоже оказался бы в черном списке, под вечным подозрением. Даже если бы мама пожертвовала собой и развелась с ним, на семью все равно всегда смотрели бы косо. Но ценой спасения себя и своей семьи было счастье сотни невинных людей и их родственников.

Мама не обсуждала происходящее с отцом. Что он мог предложить? Ее злило, что высокий пост избавляет его от необходимости рассматривать конкретные случаи. Эти мучительные решения принимали работники низшего и среднего звена: товарищ Ин, мама, ее заместители, директрисы, главные врачи.

В мамином ведении находилось педагогическое училище № 2. Студенты педучилищ получали стипендию, покрывавшую плату за обучение и жилье, что, естественно, привлекало людей из бедных семей. Недавно построили первую железную дорогу, связывающую Сычуань, «житницу Поднебесной», с остальным Китаем. В результате из Сычуани внезапно вывезли большое количество продовольствия, и за ночь цены на многие продукты выросли вдвое и даже втрое. Студенты педучилища устроили демонстрацию с требованием повысить стипендию. Товарищ Ин сравнил эту акцию с действиями кружка Петефи во время восстания в Венгрии и назвал студентов «единомышленниками венгерских интеллектуалов». Он приказал всех студентов, участвовавших в демонстрации, записать в правые элементы. В училище было примерно 300 студентов, 130 из них приняли участие в демонстрации. Хотя училище не входило в мамину компетенцию — она ведала лишь начальными школами — городские власти решили засчитать студентов в ее квоту.

Однако маме не простили недостаток инициативы. Товарищ Ин затеял расследование, не является ли она правым элементом, но не успел предпринять никаких шагов, так как правым объявили его самого.

В марте 1957 года он ездил в Пекин на конференцию глав провинциальных и городских отделов пропаганды со всего Китая. Во время групповых обсуждений делегатов призывали смело говорить обо всех недостатках в руководстве их регионами. Товарищ Ин выразил легкое недовольство первым секретарем Сычуани, Ли Цзинцюанем, известным как комиссар Ли. Отец возглавлял сычуаньскую делегацию, и именно в его обязанности входило написать обычный отчет о поездке. Когда началась кампания против правых, комиссар Ли подумал, что ему не нравятся слова товарища

Ина. Он решил обсудить это с заместителем главы делегации, но выяснилось, что тот во время выступления товарища Ина предусмотрительно вышел в туалет. Когда кампания приобрела размах, комиссар Ли заклеймил товарища Ина как правого. Это известие крайне расстроило отца, его мучила мысль, что он отчасти виноват в падении товарища Ина. Мама пыталась успокоить его: «Ты ни в чем не виноват!» Но отец не переставал терзаться по этому поводу.

Многие чиновники использовали кампанию для сведения личных счетов. Одни считали, что зачислить в правые своих врагов — простейший путь заполнить квоту. Другие действовали исключительно из мстительности. В Ибине Тины уничтожили многих талантливых людей, тех, с кем они не ладили, к кому ревновали. Почти все помощники отца, некогда выдвинутые им, попали в правые. Один из них, любимец отца, оказался «крайне правым». Его преступление заключалось в одной–единственной реплике о том, что Китай не должен «целиком» полагаться на Советский Союз. (В то время партия провозглашала, что должен.) Его приговорили к трем годам лагеря. Он строил дорогу в глухом горном районе. Многие его товарищи погибли.

Движение против правых не затронуло всего общества. Рабочие и крестьяне жили как прежде. Когда через год кампания закончилась, по меньшей мере 550 000 человек заклеймили как правых — это были студенты, учителя, писатели, художники, ученые и другие профессионалы. Многие из них потеряли работу и стали чернорабочими на фабриках или фермах. Некоторых отправили в лагеря. И сами они, и их родственники превратились в граждан второго сорта. Урок был жестокий и внятный: никакой критики не потерпят. С тех пор люди перестали жаловаться и вообще высказывать свое мнение. Ситуацию отражала новая поговорка: «После движения против трех зол никто не хочет иметь дело с деньгами; после движения против правых элементов никто не раскрывает рта». Но трагедия 1957 года заключалась не только в том, что людям заткнули рты. Теперь неизвестно было, кто следующий упадет в пропасть. Система квот в сочетании с актами личной мести означала, что жертвой может стать каждый.

Общественные настроения отражались в языке: среди разновидностей правых были «правые по жребию» (чоуцянь юпай , когда правых действительно определяли по жребию), «правые–туалетчики» (цэсо юпай , люди, объявленные правыми во время их отсутствия, пока они, не выдержав, уходили с бесконечного собрания в туалет). Выделялась также категория «скрывающих яд» (юду буфан , люди, которых причисляли к правым несмотря на то, что они ни против кого не выступали). Когда начальнику кто–то не нравился, он говорил: «Какой–то он подозрительный» или: «Коммунисты казнили его отца — разве мог он не затаить злобу? Он просто не признается в этом». Добрые начальники иногда поступали наоборот: «Зачем мне кого–то ловить? Я не хочу никого ловить. Пусть это буду я». Таких руководителей называли «признавшийся правый» (цзыжэнь юпай ).

Для многих 1957 год стал водоразделом. Мама по–прежнему не сомневалась в коммунистической идее, но стала задавать себе вопросы по поводу воплощения этих идей в жизнь. Она обсуждала свои сомнения с другом, товарищем Хао, пострадавшим директором института, но никогда — с моим отцом, не потому, что у него не было сомнений, но потому, что он никогда не стал бы обсуждать их с мамой. Партийные правила подобно военному приказу запрещали коммунистам обсуждать друг с другом линию партии. В ее уставе говорилось, что коммунист должен беспрекословно повиноваться своей парторганизации и вышестоящим работникам. Все возражения можно было высказывать только начальству — воплощению партийной организации. Эта военная дисциплина, которую коммунисты утверждали с самого начала, стала одной из важнейших причин их успеха, основным инструментом власти, необходимом в обществе, где личные отношения зачастую отменяли все другие законы. Отец всецело подчинялся партийной дисциплине.

Он считал, что революционные завоевания нельзя сохранить, если позволить открыто критиковать их. Нужно держать сторону революции, даже если у нее есть недостатки — раз веришь, что это лучшая из сторон. Единство — категорический императив.

Мама видела, что отец не допустит ее в свои взаимоотношения с партией. Однажды, отважившись сказать что–то критическое и не услышав от него никакого ответа, она горько заметила: «Ты хороший коммунист, но ужасный муж». Отец кивнул и сказал, что он это знает.

Через четырнадцать лет отец поведал нам, детям, что чуть не произошло с ним в 1957 году. Еще в Яньани он близко подружился с известной писательницей Дин Лин. В марте 1957 года, когда он в Пекине возглавлял сычуаньскую делегацию на совещании отделов пропаганды, она прислала ему записку с приглашением навестить ее в Тяньцзине, неподалеку от Пекина. Отец хотел было поехать, но передумал, потому что торопился домой. Через несколько месяцев Дин Лин объявили главной правой во всем Китае. «Если бы я к ней поехал, расправились бы и со мной», — сказал он.

12. «Способная женщина может приготовить обед без риса»: Голод (1958–1962)

Осенью 1958 года, когда мне было шесть лет, я пошла в начальную школу. От дома туда было идти минут двадцать по глинистым переулкам, мощеным булыжником. По дороге в школу и обратно я шла уставившись в землю, высматривая гнутые гвозди, ржавые винтики и прочие мелкие предметы, втоптанные между булыжниками. Все это предназначалось для сталеплавильных печей, ведь главным моим занятием была выплавка стали. Да, в шесть лет я участвовала в производстве стали и соревновалась с одноклассниками в сдаче металлолома. Вокруг из громкоговорителей ревела жизнеутверждающая музыка, на стенах висели знамена, плакаты, лозунги, провозглашавшие: «Да здравствует Большой скачок!» и «Делай сталь!». Я знала, что председатель Мао по не вполне понятной мне причине велел народу выплавить много стали. В нашей школе вместо части котлов для риса на огромные плиты поставили плавильные тигли. Туда бросали весь наш металлолом, включая старые котлы, ныне расколотые на куски. В плитах постоянно поддерживался огонь — до тех пор, пока они не начинали плавиться. Учителя по очереди круглые сутки подбрасывали дрова и помешивали металлолом огромным половником. У нас было мало уроков — учителя редко могли оторваться от тиглей. Вместе с ними работали старшие школьники. Остальные убирали учительские квартиры и сидели с их детьми.

Я помню, как навещала в больнице нашу учительницу, получившую серьезный ожог — ей на руки плеснуло расплавленным металлом. Вокруг носились врачи и медсестры в белых халатах. В больничном дворе стояла сталеплавильная печь, куда они все время бросали поленья, даже во время операций и по ночам.

Вскоре после того, как я пошла в школу, наша семья переехала из старого жилища викария в комплекс зданий провинциальной администрации. Он занимал несколько улиц и состоял из многоквартирных домов, служебных помещений и нескольких особняков. От внешнего мира его отделяла высокая стена. За главными воротами располагался бывший американский военный клуб времен Второй мировой. В 1941 году там бывал Эрнест Хемингуэй. Клуб был построен в традиционном китайском стиле, с загнутой желтой крышей и массивными красными колоннами. Теперь здесь разместили секретариат сычуаньского исполкома.

На автостоянке водрузили огромную печь. По ночам небо пылало и шум толпы, суетящейся вокруг печи, долетал до моей комнаты, находившейся в трехстах метрах оттуда. В печи расплавились наши кастрюли и сковородки. Мы не заметили этой потери, потому что готовить дома теперь запрещалось — все ели в столовых. В ненасытных печах исчезли мягкая родительская кровать с железными пружинами, ограды со всех улиц — всё, что только было сделано из железа. Я не видела родителей месяцами. Часто они вообще не приходили домой, чтобы поддерживать постоянный жар в печах.

В это время Мао решил воплотить свою недоношенную мечту о превращении Китая в ведущую современную державу. Он назвал сталь «маршалом» промышленности и приказал за год увеличить выплавку в два раза: с 5,35 миллионов тонн в 1957 году до 10,7 миллионов тонн в 1958–м. Но вместо того, чтобы расширить металлургическую отрасль за счет привлечения квалифицированных рабочих, он поставил к тиглю все население. Все учреждения приостановили нормальную работу, чтобы выполнить спущенный сверху план. Экономическое развитие страны свели к примитивному вопросу, сколько в ней выплавляется стали. По официальным оценкам, почти 100 000 000 крестьян, которые могли бы дать Китаю продовольствие, оказались вырваны их сельскохозяйственного производства и брошены на производство стали. Горы оголились — деревья пошли на дрова. Конечный продукт этого массового производства народ окрестил «коровьими лепешками» (нюши гэда ).

Эта абсурдная ситуация отражала не только невежество Мао в экономических вопросах, но и почти метафизическое пренебрежение действительностью, возможно, интересное в поэте, но в политическом лидере, наделенном абсолютной властью, выглядящее совершенно по–иному. Одной из составляющих этого пренебрежения было глубоко укорененное презрение к человеческой жизни. Незадолго до того он заявил финскому послу: «Даже если бы у США было еще больше атомных бомб и они сбросили их на Китай, пробили бы в Земле дыру или взорвали ее вдребезги, возможно, это имело бы значение для солнечной системы, но мало что значило бы для Вселенной».

Волюнтаризм Мао подпитывали его недавние советские впечатления. В конце 1957 года он побывал в Москве на встрече коммунистических лидеров. И ранее разочарованный Хрущевым, в 1956 году разоблачившим культ личности Сталина, Мао теперь полностью уверился в том, что Россия и ее союзники уходят от социализма и становятся «ревизионистами». Единственной истинно коммунистической страной, озаряющей путь остальным, он видел Китай. В голове Мао мания величия и волюнтаризм легко сочетались.

Одержимость Мао сталью, как и другие его навязчивые идеи, практически не находила возражений. Он невзлюбил воробьев — они воруют зерно. Мобилизовали все население. Мы сидели на улице и ожесточенно били в железные предметы — от музыкальных тарелок до кастрюль — чтобы спугнуть воробьев с деревьев, так что в конце концов они замертво падали от изнеможения. И сегодня я ясно слышу грохот, который, сидя под гигантской дерезой (Дереза — древовидное растение высотой до трех метров с лиловыми цветками и оранжевыми плодами; используется в китайской медицине.), поднимали мы с сестрой, братья и работники исполкома.

Ставились фантастические экономические цели. Мао заявил, что за пятнадцать лет Китай сможет обогнать по объемам промышленного производства США и Великобританию. Для китайцев эти страны символизировали капиталистический мир. Обогнать их значило одержать победу над врагом. Это льстило народному самолюбию и способствовало небывалому энтузиазму. Людей оскорблял отказ США и большинства ведущих западных стран дипломатически признать Китай, и нация так хотела доказать, что справится и сама, что готова была поверить в чудеса. Мао воодушевлял. Китайцы горели желанием дать выход накопившейся энергии, и Мао нашел, куда ее девать. Шапкозакидательство попирало осторожность, невежество торжествовало над разумом.

В начале 1958 года, вскоре после возвращения из Москвы, Мао примерно на месяц приехал в Чэнду. Его вдохновляла идея, что Китаю все по плечу, особенно — вырвать у русских социалистическую пальму первенства. Именно в Чэнду он заговорил о Большом скачке. В городе для него организовали гигантский парад, но участники не знали, что на нем присутствует Мао. Он скрывался от взглядов. На параде был выдвинут лозунг: «Способная женщина может приготовить обед без риса» — переделка прагматического древнего изречения «Даже самая способная женщина не может приготовить обед без риса». Риторика преувеличений превратилась в конкретные требования. Невозможные фантазии подлежали претворению в жизнь.

Весна в том году была чудесная. Однажды Мао пошел прогуляться в парк под названием «Соломенная хижина Ду Фу» (Ду Фу — поэт, живший в VIII веке, в эпоху Тан). Администрация восточного района, где работала мама, отвечала за безопасность части парковой территории, сотрудники дежурили там под видом гуляющих туристов. Мао редко действовал по плану, редко сообщал о своих передвижениях, поэтому мама часами тянула чай в чайной. В конце концов это ей надоело, и она сказала коллегам, что пойдет прогуляться. Она забрела на участок западного района, где ее не знали, и ей тут же сели на хвост. Когда партсекретарю западного района доложили о «подозрительной женщине», он пришел лично удостовериться и рассмеялся: «Да это же наш товарищ Ся из восточного района!» Позднее мамин начальник, товарищ Го, отругал ее за «недисциплинированное блуждание по парку».

Мао побывал в нескольких хозяйствах Чэндуской равнины. До сих пор крестьянские кооперативы были маленькими. Именно здесь Мао приказал соединить их в более крупные единицы, впоследствии названные «народными коммунами».

Летом всех крестьян организовали в народные коммуны численностью от 2 000 до 20 000 дворов. Одним из пионеров этого движения стал район Сишуй в северной провинции Хэбэй. Мао там понравилось. Желая показать, что внимание Мао заслуженно, местный руководитель заявил, что они будут производить в десять раз больше зерна, чем раньше. Мао широко улыбнулся и ответствовал: «Что вы будете делать со всей этой продукцией? С другой стороны, излишки еды — это не так уж плохо. Государству они не нужны. У всех полно своего продовольствия. Но местные земледельцы смогут есть, сколько угодно. Вы сможете есть пять раз в день!» Мао одурманила извечная мечта китайского крестьянина об изобилии пищи. После этих слов члены коммуны стали еще больше радовать своего Великого Руководителя, утверждая, что собирают с одного му (My — примерно пятнадцатая часть гектара.) более миллиона цзиней (Цзинь — примерно полкилограмма.) картошки, более 130 000 цзиней пшеницы и капусту по 500 цзиней кочан.

В ту пору все рассказывали сами себе и окружающим невероятные вещи. Крестьяне переносили посевы с нескольких участков на один, чтобы показать партработникам чудесный урожай. Аналогичные «потемкинские деревни» показывали легковерным — или желавшим быть таковыми — агрономам, журналистам, гостям из других районов и иностранцам. Хотя эти посевы через несколько дней умирали из–за несвоевременной пересадки и чрезмерной густоты, гости этого не знали или не хотели знать. Большая часть населения погрузилась в мир безумных мечтаний. Нация оказалась в плену психологии «обманывания себя и людей» (цзы–ци–ци–жэнь ). Многие — включая агрономов и высших партийных руководителей — говорили, что видели чудеса собственными глазами. Те, кто не мог поверить чужим фантазиям, начинали сомневаться в самих себе. В условиях маоистской диктатуры, когда информация скрывалась и фальсифицировалась, простым людям очень сложно было доверять своим знаниям и опыту. Не говоря уж о том, что они оказались на волне всекитайского энтузиазма, отметавшего любые сомнения. Не составляло труда закрыть глаза на действительность, предаться вере в Мао и поддаться общему безумию. Скептицизм в то время мог довести до беды.

Официальная карикатура изображала похожего на мышь ученого, пищащего: «На твоей печке можно только кипятить воду для чая». Рядом с ним стоял гигант–рабочий, открывающий шлюзовые ворота, из которых извергался поток расплавленной стали; рабочий отвечал: «Сколько ты можешь выпить?» Большинство из тех, кто видел абсурдность ситуации, боялись говорить, особенно после кампании против правых элементов 1957 года. Тем же, кто осмеливался выразить сомнение, быстро затыкали рот или увольняли их с работы, что означало дискриминацию семьи и жалкие перспективы для детей.

Во многих местах людей, которые отказывались хвастать фантастическими урожаями, били, пока они не сдавались. В Ибине председателей кооперативов подвешивали за руки на деревенской площади и выкрикивали вопросы:

— Сколько зерна можешь собрать с одного му?

— Четыреста цзиней. (Реалистическая цифра.)

Потом, с побоями:

— Сколько зерна можешь собрать с одного му?

— Восемьсот цзиней.

Даже это невозможное количество считалось слишком малым. Несчастного били или просто оставляли висеть, пока он не говорил: «Десять тысяч цзиней». Иногда люди умирали в подвешенном состоянии, потому что отказывались или просто не успевали назвать достаточно большую цифру.

Многие работники на местах и крестьяне, участвовавшие в подобных сценах, не верили смехотворному хвастовству, но ими двигал страх, что обвинят их самих. Тоталитарная система размывала их чувство ответственности. Даже врачи хвастались, что волшебным образом исцеляют неизлечимые болезни.

Перед нашим домом останавливались машины с ухмыляющимися крестьянами, докладывающими о фантастических рекордах. Один раз это был гигантский огурец длиной в полгрузовика. В другой раз — огромная свинья, еле засунутая в кузов. Крестьяне утверждали, что откормили живую свинью до таких размеров. Свинья была из папье–маше, но в детстве мне казалось, что она настоящая. Возможно, меня сбивали с толку взрослые, которые вели себя так, словно всему верят. Люди научились игнорировать разум и играть в жизни, как актеры на сцене.

Весь народ предался демагогии. Язык утратил связь с действительностью, чувством ответственности и истинными мыслями. Лгать стало легко, потому что слова потеряли смысл и не воспринимались всерьез.

Подкреплялось это и дальнейшей регламентацией общества. Создавая коммуны, Мао заявил, что их главное преимущество — в «легкости управления», потому что крестьяне будут встроены в организованную систему, а не оставлены, в некотором смысле, без присмотра. С самого верха им поступали подробнейшие указания, как возделывать землю. Мао сформулировал искусство ведения сельского хозяйства в восьми иероглифах: «почва, удобрения, вода, семена, густые посадки, защита, охрана, технология». Центральный Комитет партии в Пекине распространял двухстраничные листовки о том, как крестьяне по всему Китаю должны мелиорировать поля, еще одну страничку — об удобрениях и еще одну — о плотных посадках. Их неимоверно примитивным указаниям следовали до последней запятой, в ходе непрерывных мини–кампаний крестьянам приказывали все плотнее пересаживать посевы.

Другой навязчивой идеей Мао стало учреждение в коммунах столовых. В своей обычной туманной манере он определял коммунизм как «общественные столовые с бесплатной едой». Его не интересовало, что сами по себе столовые еду не производят. В 1958 году режим практически запретил есть дома. Все крестьяне обязаны были питаться в общественных столовых. Котлы для готовки пищи — а в некоторых местах и деньги — были поставлены вне закона. Обо всех заботились коммуна и государство. Каждый день после работы крестьяне шеренгами направлялись в столовые и ели там, сколько хотели — чего не могли себе позволить раньше, даже в самые урожайные годы и в самых плодородных районах. Они потребили и разорили все продовольственные запасы в деревне. В поля они тоже выходили строем. Но сколько работы делалось, не имело значения, потому что урожай теперь принадлежал государству и перестал определять уровень жизни крестьян. Мао предсказал, что Китай скоро вступит в коммунизм (по–китайски этот термин буквально значит «общее имущество»), и крестьяне считали, что получат свою долю в любом случае, вне зависимости от качества работы. В отсутствие стимула к труду они шли в поля хорошо отдохнуть.

Сельским хозяйством пренебрегали и из–за первоочередного внимания к стали. Многие крестьяне тратили все силы на поиски топлива, металлолома и руды и поддержание огня в печах. Обработка полей часто ложилась на плечи женщин и детей, которые трудились вручную, потому что животные также вносили свой вклад в выплавку стали. Осенью 1958 года, когда пришло время собирать урожай, мало кто вышел на поля.

Плохая уборка урожая в 1958 году сигнализировала, что близится недостаток продовольствия, хотя официальная статистика показывала увеличение объемов сельскохозяйственной продукции в два раза. Объявили, что в 1958 году Китай перегнал по производству пшеницы США. Партийная газета «Жэньминь жибао» развернула дискуссию на тему «Что нам делать с лишним продовольствием?».

Отдел отца ведал сычуаньской прессой, выступавшей с нелепыми заявлениями, как и издания по всему Китаю. Средства массовой информации были рупором партии, а когда речь заходила о партийном курсе, ни отец, ни другие работники печати ничего не решали. Все они были частью огромного конвейера. Отец наблюдал за развитием событий с тревогой. Единственное, что он мог сделать — обратиться к высшему руководству.

В конце 1958 года он написал письмо в ЦК, где объяснял, что так организованное производство стали представляет собою лишь бесцельную растрату ресурсов. Крестьяне обессилены, их труд направлен на бессмысленные задачи, продовольствия не хватает. Он призывал к срочным мерам. Он вручил письмо губернатору для передачи наверх. Губернатор, Ли Дачжан, был вторым человеком в провинции. Он дал отцу первую работу по переезде в Чэнду из Ибиня и относился к нему как к другу.

Губернатор Ли сказал отцу, что не отправит письмо. В нем не было ничего нового, пояснил он. «Партия все знает, верь в нее». Мао предостерегает, что ни в коем случае нельзя терять боевой дух. «Большой скачок» изменил психологический склад китайцев от пассивности к воодушевлению и подъему, и нельзя позволить народу потерять энтузиазм.

Губернатор Ли рассказал отцу, что провинциальные руководители дали ему опасную кличку «Оппозиционер» за сомнения, которые он перед ними выражал. Он не попал в беду только благодаря другим своим качествам: беззаветной верности партии и дисциплинированности. «Хорошо, что ты высказал свои мысли только партии, а не общественности». Он предупредил отца, что тот может оказаться в крайне тяжелой ситуации, если будет настаивать на своих идеях. Осложнит это жизнь и семье отца, и «другим» — он явно имел в виду себя, его друга. Отец не настаивал. Его частично убедили доводы губернатора, да и ставки были слишком высоки. Теперь ему порой приходилось идти на компромисс.

Однако отец и его подчиненные из отдела пропаганды в ходе своей работы собрали огромное количество жалоб и отправили их в Пекин. Среди народа и партработников господствовало недовольство. Фактически, «Большой скачок» вызвал наиболее серьезный раскол в руководстве с тех пор как коммунисты пришли к власти десять лет назад. Мао пришлось уступить менее важный из двух своих основных постов — председателя государства — Лю Шаоци. Лю стал вторым человеком в Китае, но его слава не могла сравниться со славой Мао, сохранившего пост председателя партии.

Голоса протеста настолько усилились, что партия созвала в конце июня 1959 года на горном курорте Лушань особую конференцию. На конференции министр обороны маршал Пэн Дэхуай письменно обратился к Мао с критикой «Большого скачка» и предложением реалистического подхода к экономике. Письмо было весьма сдержанное и заканчивалось обязательной оптимистической нотой (на этот раз о достижении уровня Великобритании за четыре года). Но хотя Пэн являлся одним из старейших соратников Мао и ближайших к нему людей, Мао не мог смириться даже с самой легкой критикой, особенно в пору, когда ему приходилось защищаться и он знал, что неправ. В столь любимых им выспренних выражениях Мао назвал письмо «бомбардировкой, рассчитанной на то, чтобы сравнять Лушань с землей». Он закусил удила и растянул конференцию на месяц, ожесточенно нападая на маршала Пэна. Маршала и тех немногих, кто его открыто поддерживал, заклеймили как «правых оппортунистов». Пэна уволили с поста министра обороны, заключили под домашний арест, а затем отправили в Сычуань, где дали маленькую должность.

Ради сохранения власти Мао пришлось интриговать вовсю. Тут он был непревзойденным мастером. Больше всего он любил — и рекомендовал другим партийным руководителям — одно классическое многотомное сочинение о придворных интригах. На самом деле, правление Мао лучше всего описывается в терминах средневекового двора, где он всецело владычествовал над телами и душами своих придворных и подданных. Он также весьма преуспел в искусстве «разделять и властвовать» и манипуляции присущей человеку слабостью отдавать на съедение других. В конце концов мало кто из руководителей партии и правительства, несмотря на внутреннее разочарование в политике Мао, встал на сторону маршала Пэна. Лишь генеральный секретарь партии Дэн Сяопин избежал необходимости голосовать — он сломал ногу. Мачеха Дэна ворчала дома: «Я всю жизнь была крестьянкой и никогда не слыхала о таком дурацком способе вести хозяйство!» Когда Мао узнал, что Дэн сломал ногу во время игры в бильярд, он сказал: «Очень удобно».

Комиссар Ли, первый секретарь парторганизации Сычуани, привез в Чэнду с конференции документ, содержащий замечания, сделанные Пэном в Лушане. Его раздали работникам начиная с 17–го разряда. Их попросили официально заявить, согласны ли они с замечаниями.

Отец слышал что–то о лушаньском диспуте от губернатора Сычуани, но на «экзаменационном» собрании высказался о письме Пэна довольно туманно. К тому же он совершил то, чего никогда раньше не совершал: предупредил маму, что это ловушка. Мама была глубоко тронута — впервые он ставил ее интересы выше интересов партии.

Ее удивило, что и других людей, по видимости, предупредили. На коллективном «экзамене» половина ее сослуживцев отозвалась о письме Пэна с бурным негодованием и объявила его критические мысли «не имеющими ни малейшего отношения к действительности». Другие словно разучились говорить и бормотали что–то неясное. Один человек сумел усидеть на двух стульях, сказав: «Я не могу ни согласиться, ни не согласиться, потому что не знаю, насколько верна информация маршала Пэна. Если верна, я его поддерживаю. Если неверна, то, разумеется, нет».

Глава зернового управления Чэнду и глава почты Чэнду были ветеранами Красной армии и сражались некогда под командованием маршала Пэна. Оба они сказали, что согласны с мнением их почитаемого командира, и поделились собственными наблюдениями о жизни, чтобы подтвердить его слова. Мама задавала себе вопрос, знают ли эти старые солдаты о ловушке. Если да, то они вели себя героически. Хотелось бы ей обладать их смелостью. Но она думала о детях — что станет с ними? Она уже не была перекати–полем, как в студенческие годы. Когда подошла ее очередь, мама сказала: «Взгляды, выраженные в письме, противоречат партийной линии последних лет».

Начальник, товарищ Го, упрекнул ее в том, что она сказала слишком мало и не выразила собственного отношения. Целые дни она проводила в состоянии неимоверного напряжения. Ветеранов Красной армии, поддержавших Пэна, ошельмовали как «правых оппортунистов», сняли с должностей и послали на черную работу. Маму вызвали на собрание, где раскритиковали за «правый уклон». На этом собрании товарищ Го вспомнил другую ее «серьезную ошибку». В 1959 году в Чэнду появился своеобразный черный рынок, на котором торговали курами и яйцами. Поскольку коммуны отобрали у крестьян кур, но вырастить их оказались не в состоянии, куры и яйца исчезли из магазинов, которые теперь принадлежали государству. Некоторые крестьяне умудрились спрятать под кроватью одну–двух птиц и продавали их и куриные яйца из–под полы в переулках примерно в двадцать раз дороже прежней цены. Партработников каждый день посылали отлавливать крестьян. Однажды, когда товарищ Го отправил маму на охоту, она возразила: «Что дурного в том, что людям продают то, что им нужно? Где спрос, там и предложение». За это замечание маме вынесли предупреждение относительно ее «правого уклона».

Чистка «правых уклонистов» нанесла очередной удар по партии, потому что многие коммунисты согласились с Пэном. Урок заключался в том, что авторитет Мао непререкаем — даже когда он явно ошибается. Партработники убедились, что как бы высоко человек ни сидел — Пэн ведь был министром обороны — и каким бы доверием ни пользовался — Пэн, по слухам, был любимцем Мао, — оскорбивший Мао попадал в опалу. Еще они поняли, что нельзя сказать правду и уйти в отставку, нельзя даже уйти в отставку тихо: отставка воспринималась как недопустимый протест. Выхода не было. Рты коммунистов, как и рты всего народа, оказались на замке. После этого «Большой скачок» вступил в еще более безумную фазу. Сверху спускали уже совершенно нереальные экономические директивы.

На плавку стали бросали все новых крестьян. Деревню заваливали все новыми безрассудными приказами, усугублявшими хаос.

В конце 1958 года, на пике «Большого скачка», развернулось крупное строительство: за десять месяцев, к 1 октября 1959 года, в столице, Пекине, должны были построить десять огромных зданий в ознаменование десятой годовщины основания Китайской Народной Республики.

Один из этих гигантов — здание Всекитайского Собрания Народных Представителей, в советском стиле, с колоннами — вырос на западной стороне площади Тяньаньмэнь. Его мраморный фасад тянется на добрые полкилометра, украшенный люстрами главный банкетный зал рассчитан на несколько тысяч человек. Здесь проводятся важные встречи и приемы зарубежных гостей на высшем уровне. Все роскошные комнаты в здании назвали по провинциям Китая. Отца назначили ответственным за украшение Сычуаньской комнаты, и по завершении работ он пригласил партийных руководителей, так или иначе связанных с Сычуанью, осмотреть помещение. Явились Дэн Сяопин, происходивший из Сычуани, маршал Хэ Лун, китайский Робин Гуд, один из основателей Красной армии и близкий друг Дэна.

В какой–то момент отца отозвали в сторону, и эти двое, а также брат Дэна, остались наедине. Вернувшись в комнату, отец услышал, как маршал Хэ, показывая на Дэна, говорит его брату: «На самом деле на троне должен быть он». Тут они заметили отца и немедленно замолчали.

После этого отец ожидал самого худшего. Он понял, что случайно подслушал слова, свидетельствующие о разногласиях наверху. Он мог попасть в беду из–за любого своего поступка — или бездействия. С ним ничего не случилось, но когда он рассказывал мне об этом происшествии почти десять лет спустя, то признался, что с тех пор жил с постоянным страхом в душе. «Просто услышать это — уже измена», — сказал он, использовав выражение «преступление, караемое отсечением головы».

То, что он услышал, означало не что иное, как определенное разочарование в Мао. Эту чувство разделяли многие руководители, не в последнюю очередь новый председатель государства Лю Шаоци.

Осенью 1959 года Лю приехал в Чэнду инспектировать коммуну «Красное великолепие». В предыдущем году Мао восторгался тамошним астрономическим урожаем риса. Перед приездом Лю местные чиновники согнали всех, кто, по их мнению, мог вывести их на чистую воду, и заперли в храме. Но у Лю там был осведомитель, и, проходя мимо храма, высокий гость остановился и выразил желание заглянуть внутрь. Чиновники попытались обмануть его и заявили, что храм вот–вот рухнет, но Лю ни за что не отказывался от своей идеи. В конце концов большой ржавый замок открыли, и на свет божий вылезли оборванные крестьяне. Смущенные чиновники попробовали объяснить Лю, что это «правонарушители», которых заперли ради безопасности дорогого руководителя. Сами крестьяне молчали. Начальство коммуны, никоим образом не решавшее политические проблемы, тем не менее обладало чудовищной властью над жизнью людей. Желая наказать человека, давали ему худшую работу, меньший паек, изобретали предлог, чтобы затравить его, опозорить и даже арестовать.

Председатель Лю стал задавать вопросы, но крестьяне лишь мямлили и улыбались. С их точки зрения, лучше было обидеть председателя, чем местных воротил. Председатель через несколько минут уедет в Пекин, а начальство коммуны останется с ними на всю жизнь.

Вскоре в Чэнду приехал другой высокопоставленный лидер — маршал Чжу Дэ в сопровождении одного из личных секретарей Мао. Чжу Дэ был сычуаньцем, командующим Красной армией, архитектором победы коммунистов. С 1949 года он держался в тени. Он посетил несколько коммун в округе Чэнду и позднее, гуляя вдоль Шелковой реки и любуясь павильонами, бамбуковыми рощами и чайными в окружении ив, расчувствовался: «Сычуань — божественный край...» Он заговорил в стиле классической поэзии. Секретарь Мао, по старинному обычаю стихотворцев, ответил в лад: «Как жаль, что проклятые ветры лжи и поддельного коммунизма губят его!» Мама сопровождала их и подумала про себя, что согласна всем сердцем.

Полный подозрений к соратникам и все еще злой за лушаньские нападки, Мао упрямо держался своего сумасшедшего курса. Отдавая себе отчет в собственных роковых ошибках и позволяя осторожно исправить наиболее абсурдные свои шаги, он не мог, ради «сохранения лица», признать свое поражение. Тем временем, в начале 1960–х, во всем Китае разразился великий голод.

В Чэнду месячный паек взрослого уменьшили до восьми с половиной килограммов риса, ста граммов растительного масла, ста граммов мяса, если оно было вообще. Все прочее, даже капуста, практически отсутствовало. Многие страдали отеками — из–за недоедания под кожей скапливалась жидкость, человек желтел и опухал. Наиболее распространенным средством избавления от отеков являлось употребление богатой белком хлореллы. Хлореллу разводили в человеческой моче, поэтому люди перестали пользоваться туалетом, а мочились в плевательницы и бросали туда семена хлореллы. Дня через два из них получалось нечто вроде зеленой икры. Ее вылавливали, промывали и готовили с рисом. На вкус это было отвратительно, но отек действительно спадал.

Как и все остальные, отец получал ограниченный паек. Однако, будучи ответственным работником, пользовался определенными льготами. В нашем блоке имелось две столовых, маленькая для заведующих отделами, их жен и детей и большая для всех прочих, куда ходили бабушка, тетя Цзюньин и домработница. Обычно мы брали еду из столовой домой. На улице достать еду было гораздо сложнее. У провинциальной администрации имелось собственное хозяйство, кроме того, уездные администрации присылали «подарки». Дефицитное продовольствие делилось между столовыми, и малая столовая снабжалась в первую очередь.

Как партработники, родители получали специальные талоны на питание. Мы с бабушкой ходили в спецмагазин за пределами блока и покупали там продукты. Мамины талоны были голубые. Ей полагалось пять яиц, примерно двадцать граммов соевых бобов и столько же сахара в месяц. У отца талоны были желтые. Благодаря высокой должности он получал вдвое больше, чем мама. Семья соединяла запасы из столовых и других источников и делила их между всеми домочадцами. Взрослые всегда отдавали большую часть детям, поэтому я не голодала. Но сами взрослые страдали от недоедания, у бабушки развился небольшой отек. Она выращивала в доме хлореллу, я знала, что старшие ее тайно едят. Как–то я взяла ее в рот и немедленно выплюнула. Больше я к этому тошнотворному зелью не притрагивалась.

Я не понимала, что вокруг меня голод. Однажды, когда я шла в школу и ела пампушку, кто–то вдруг вырвал ее у меня из рук. Опомнившись от потрясения, я увидела босоного мальчишку в шортах, с тощей смуглой спиной, бегущего по переулку и запихивающего в рот мою пампушку. Когда я рассказала об этом случае родителям, папины глаза стали очень печальными. Он потрепал меня по волосам и сказал: «Тебе повезло. Многие дети сейчас голодают».

Меня часто водили в больницу к зубному врачу. Каждый раз меня тошнило при виде десятков людей с блестящими, почти прозрачными конечностями, толстыми как бочки. Пациентов в огромных количествах свозили в больницу на низких телегах. Когда я спросила моего доктора, чем они больны, та вздохнула: «Отеком». На вопрос, что это значит, она пробормотала что–то уклончивое о питании.

В основном страдали крестьяне. Деревня голодала гораздо сильнее, потому что там не существовало твердых пайков. Государство прежде всего стремилось обеспечить едой город, и работники в коммунах отнимали у крестьян зерно силой. Во многих местах крестьян, прятавших продукты, арестовывали, били, пытали. Работников, не желавших забирать продовольствие у крестьян, снимали с должности, к некоторым применяли меры физического воздействия. В результате по всему Китаю крестьяне, производители пищи, умирали миллионами.

Позже я узнала, что от голода погибли несколько моих родственников, от Сычуани до Маньчжурии, среди них — умственно отсталый дядя со стороны отца. Его мать умерла в 1958 году. Он не смог пережить голод, потому что был не в состоянии воспринять советы родственников: паек выдавали раз в месяц, а он съедал его за несколько дней. Вскоре он умер от недоедания. Бабушкина сестра Лань и ее муж «Верный» Пэй–о тоже погибли в северной маньчжурской глуши, куда их сослали из–за связей с Гоминьданом. Когда еды почти не оставалось, деревенские власти распределяли ее остатки по своим неписаным правилам. Пэй–о с женой, как парии, лишились еды в первую очередь. Дети их выжили, потому что родители отдавали всю еду им. Умер и отец жены Юйлиня. В конце концов он съел набивку из своей подушки и связку чеснока.

Когда мне было лет восемь, как–то вечером в наш дом вошла маленькая, очень старая на вид женщина с испещренным морщинами лицом. Казалось, ее вот–вот повалит ветром. Она упала перед мамой на колени, билась лбом об пол и называла ее спасительницей своей дочери. Это была мать нашей домработницы. «Без вас моя доченька не выжила бы», — причитала она. Полностью я все поняла только через месяц, когда домработнице написали, что ее мать умерла вскоре после того, как приходила к нам, чтобы рассказать о гибели мужа и старшего сына. Мне никогда не забыть душераздирающих рыданий домработницы, закрывшей лицо платком и уткнувшейся в деревянный столб на нашей террасе. Бабушка сидела по–турецки на кровати и тоже плакала. Я спряталась в уголке за пологом от комаров и слышала, как бабушка говорит сама себе: «Коммунисты хорошие, но сколько же народу погибло...» Годы спустя я узнала, что другой брат домработницы и его жена тоже умерли. О семьях помещиков в голодной коммуне думали меньше всего.

В 1989 году чиновник, занимавшийся помощью голодающим, рассказал мне, что, по его сведениям, в общей сложности в Сычуани от истощения умерло семь миллионов человек. Это десять процентов населения богатой провинции. Принято считать, что по всей стране погибло около тридцати миллионов.

Однажды в 1960 году у ибиньской соседки тети Цзюньин пропала трехлетняя дочь. Через несколько недель соседка увидела на улице маленькую девочку в таком же платье, как у дочери. Она подошла поближе, тщательно рассмотрела его и по какой–то примете поняла, что это и есть платье дочери. Она сообщила в полицию. Оказалось, что родители девочки торговали вяленым мясом. Они похитили и убили несколько детей и продавали их мясо под видом крольчатины за бешеные деньги. Их расстреляли, дело замяли, но люди в то время знали о случаях детоубийства.

Много лет спустя я встретила старого коллегу отца, очень доброго, умного, не склонного к преувеличениям человека. Он взволнованно поведал мне, что видел в одной только коммуне. Умерло тридцать пять процентов крестьян. Урожай в районе был хороший, но полностью его не собрали, потому что мужчин заставили выплавлять сталь; к тому же столовая растранжирила имевшиеся запасы. Однажды в его кабинет ворвался крестьянин и бросился ему в ноги, крича, что совершил ужасное преступление и молит о наказании. Оказалось, он, обезумев от голода, убил и съел собственного ребенка. Со слезами на глазах чиновник приказал арестовать крестьянина. Его расстреляли для устрашения других детоубийц.

Одной из официальных причин голода считалось неожиданное требование Хрущева вернуть большой заем, который Китай сделал, чтобы помочь Ким Ир Сену во время войны в Корее. Режим играл на опыте большой части населения — безземельных крестьян, помнивших жестоких помещиков и кредиторов. Указывая на Советский Союз, Мао создавал образ внешнего врага, виновного во всех бедах, и сплачивал население. Другой причиной называли «небывалые природные бедствия». Китай — огромная страна, каждый год где–нибудь случается недород. Только высшие руководители имели доступ к информации о погоде во всем государстве. Учитывая оседлость населения, мало кто знал, что происходит в соседнем регионе или за ближайшей горой. Многие думали тогда (и думают до сих пор), что голод возник из–за природных бедствий. Я не располагаю всей картиной, но немногие из моих знакомых в самых разных частях Китая припоминают, чтобы в их районе было какое–нибудь природное бедствие; они рассказывают лишь о голодных смертях.

На съезде для семи тысяч ответственных партработников в начале 1962 года Мао сказал, что голод на семьдесят процентов объясняется природными бедствиями и на тридцать процентов человеческими ошибками. Председатель Лю Шаоци, видимо, не сдержавшись, поправил, что голод объясняется на тридцать процентов природными бедствиями и на семьдесят процентов — человеческими ошибками. Вернувшись со съезда, отец сказал маме: «Боюсь, товарища Шаоци ожидают неприятности».

Когда речи донесли до работников более низкого уровня вроде мамы, замечание Лю Шаоци вырезали. Населению не сообщили даже цифр Мао. Утаивание информации помогало держать народ в узде, вслух на коммунистов не жаловались. Помимо того, что большинство несогласных были убиты или нейтрализованы в предыдущие годы, многие китайцы не понимали до конца меру ответственности коммунистической партии. Чиновники не утаивали зерно. Партработники жили немногим лучше остального народа. На самом деле, в некоторых деревнях они первые оказывались жертвами голода. Голод был хуже любых бедствий времен Гоминьдана, но выглядел он по–иному: при Гоминьдане недоедание шло рука об руку с бесстыдной роскошью.

Еще до начала катастрофы многие партработники из помещичьих семей взяли родителей к себе в город. Когда разразился голод, партия приказала отослать этих пожилых людей в деревню, чтобы они разделили с крестьянами тяжелую жизнь — то есть голодание. Идея заключалась в том, что коммунисты не должны использовать свои привилегии ради «классово враждебных» родителей. Некоторых дедушек и бабушек моих друзей выслали из Чэнду, и они умерли голодной смертью.

Многие крестьяне почти не заглядывали за пределы деревни и обвиняли в голоде свое непосредственное начальство, дававшее им «вредительские» приказы. Из уст в уста передавались стихи, что руководство партии хорошее, вот только на местах все прогнило.

«Большой скачок» и чудовищный голод глубоко потрясли моих родителей. Хотя у них перед глазами не было полной картины, они не верили в возникновение голода из–за «природных бедствий». Их переполняло чувство вины. Работая в сфере пропаганды, они находились в самом центре машины дезинформации. Чтобы успокоить свою совесть, отец добровольно уезжал от уютной ежедневной кабинетной работы в деревню помогать голодающим, что значило, что он будет голодать сам. Таким образом он, в соответствии с учением Мао, делил с массами «радость и горе». Его подчиненные относились к этой практике крайне отрицательно, потому что им надлежало по очереди ездить и голодать вместе с ним.

С конца 1959–го по 1961 год, на пике бедствия, я редко видела отца. В деревне он вместе с крестьянами ел листья сладкого картофеля, травы и древесную кору. Однажды он шел по тропинке между полями и увидел вдали худого как скелет крестьянина, шевелившегося из последних сил. Вдруг он пропал из вида. Отец бросился к нему и обнаружил на земле труп.

Каждый день отец наблюдал ужасающие вещи, хотя маловероятно, что самые страшные: по доброй китайской традиции его всюду сопровождали местные чиновники. У него развились увеличение печени в тяжелой форме и отек. Несколько раз из своих поездок он отправлялся прямиком в больницу. Летом 1961 года он провел там несколько месяцев. Он изменился. Былой пуританский дух испарился. У партии появились к нему претензии. Его раскритиковали за «ослабление революционной воли» и велели выписаться из больницы.

Он пристрастился к рыбалке. Напротив больницы текла прелестная речка под названием Яшмовый ручей. Над ней низко склонились плакучие ивы, в воде преломлялись отражения облаков. Я часто сидела на покатом берегу и смотрела то на облака, то на папу с удочкой. Пахло человеческими фекалиями. На вершине холма на месте клумб разбили огород, кормивший сотрудников и пациентов больницы. До сих пор, закрывая глаза, я вижу, как гусеницы бабочек грызут капустные листья. Братья ловили их отцу для наживки. Грядки выглядели жалко. Врачи и медсестры явно не были сильны в земледелии.

Веками китайские ученые–мандарины принимались удить рыбу, когда император разочаровывал их своим поведением. Ловля рыбы означала уход к природе от политической злобы дня, символизировала обманутые надежды и отрешенность от происходящего.

Отцу редко удавалось что–нибудь поймать, и однажды он написал стихотворение со строкой: «Я с удочкой сижу не ради рыбы». Но его товарищ, другой заместитель заведующего из того же отдела, всегда отдавал ему часть улова. В 1961 году, среди голода, мама опять забеременела, а, по китайскому поверью, рыба нужна ребенку для хорошего роста волос. Мама не желала этого ребенка. Помимо всего прочего, они с отцом получали зарплату, то есть государство не предоставляло им больше ни кормилиц, ни нянь. С четырьмя детьми, бабушкой и частью семьи отца на руках они не могли много тратить. Значительная часть зарплаты отца уходила на покупку книг, особенно огромных томов классических сочинений. Одно такое собрание могло стоить двухмесячной зарплаты. Иногда мама ворчала: другие люди его уровня намекали издательствам о том, какие хотели бы иметь книги, и получали их бесплатно «для рабочих нужд». Однако отец обязательно за все платил.

Стерилизация, аборт и даже контрацепция были труднодоступны. В 1954 году коммунисты приступили к реализации программы по планированию семьи, мама отвечала за ее выполнение в своем районе. Тогда она донашивала Сяохэя и часто начинала собрания с добродушной самокритики. Но Мао выступал против ограничения рождаемости. Он видел страну большой, сильной, с огромным населением и говорил, что если американцы сбросят на Китай атомные бомбы, китайцы просто «продолжат размножаться» и стремительно восстановят свою численность. Он также разделял традиционный крестьянский взгляд на детей: чем больше рук, тем лучше. В 1957 году он лично назвал знаменитого пекинского профессора, выступавшего за контролирование рождаемости, «правым элементом». С тех пор о данной теме вспоминали редко.

Мама забеременела в 1959 году и, в соответствии с правилами, написала в партию заявление с просьбой разрешить ей аборт. Разрешение партии было необходимо отчасти потому, что операция в то время считалась опасной. Мама отметила, что занята работой во имя революции и будет лучше служить народу, если у нее не будет еще одного ребенка. Ей разрешили аборт, очень болезненный из–за примитивности используемого метода. В 1961 году она вновь поняла, что ждет ребенка; на этот раз аборт был невозможен по мнению врачей, самой мамы и партии, которая давала разрешение не чаще, чем раз в три года.

Наша домработница тоже собиралась родить. Она вышла замуж за бывшего папиного слугу, работавшего теперь на фабрике. Бабушка готовила им обеим яйца и соевые бобы, купленные на талоны родителей, и рыбу, выловленную отцом и его сослуживцем. В конце 1961 года домработница родила мальчика и поселилась вместе с мужем.

В то время, когда она еще ходила в столовые за нашей пищей, отец увидел в саду, как она запихивает в рот и жадно жует кусок мяса. Он отвернулся и отошел в сторону, чтобы не смущать ее. Рассказал он нам об этом лишь через годы, раздумывая о несбывшихся мечтах своей юности, главная из которых была положить конец голоду.

Когда домработница ушла, из–за положения с продуктами мы не могли позволить себе взять новую. Женщины из деревни, желавшие получить это место, не имели права на городской паек. Бабушке и тете пришлось воспитывать нас пятерых.

Самый младший мой брат, Сяофан, родился 17 января 1962 года. Его единственного наша мама кормила грудью. До рождения она хотела отдать его на сторону, но потом так прикипела к нему сердцем, что он сделался ее любимцем. Мы все играли с ним, как с большой куклой. Он вырос окруженный любовью, что придало ему, по маминому мнению, легкость в общении и уверенность в себе. Отец уделял ему гораздо больше времени, чем до этого нам. Когда Сяофан стал играть в игрушки, отец каждую субботу относил его в универмаг в конце нашей улицы и покупал ему новую игрушку. Как только Сяофан, по какой бы то ни было причине, начинал плакать, отец все бросал и кидался к нему.

В начале 1961 года, видя гибель десятков миллионов людей, Мао решил отказаться наконец от своей экономической политики. Он неохотно позволил прагматичному председателю КНР Лю Шаоци и генеральному секретарю партии Дэн Сяопину по–настоящему взяться за управление страной. Мао пришлось выступить с самокритикой, но она была полна снисходительности к себе и всегда звучала так, будто он обречен нести крест за бездарных чиновников всего Китая. Затем он великодушно призывал партию «извлечь уроки» из ужасающего опыта, но о содержании этих уроков рядовые чиновники судить не могли: Мао указывал, что они оторвались от дум и чаяний простых людей и принимали неверные решения. Бесконечные выступления с самокритикой, начиная с Мао, маскировали реальную ответственность, к которой никого так и не привлекли.

Тем не менее, дела стали поправляться. Прагматики провели ряд серьезных реформ. Именно тогда Дэн Сяопин сказал: «Неважно, белая кошка или черная, лишь бы ловила мышей». Прекратилась массовая выплавка стали. Безумные экономические планы заменили реалистичными. Закрыли общественные столовые, доход крестьян определялся их трудом. Им вернули конфискованную коммунами собственность, включая сельскохозяйственные орудия и домашний скот, позволили иметь небольшие личные наделы. В некоторых районах землю фактически сдавали крестьянам в аренду. В промышленности и торговле официально разрешили элементы рыночного хозяйства, и через пару лет экономика встала на ноги.

Одновременно с либерализацией экономики началась политическая оттепель. Со многих помещиков сняли ярлык «классового врага». Немало пострадавших от предыдущих чисток реабилитировали. Это относилось к «контрреволюционерам» 1955–го, «правым элементам» 1957–го и «правым оппортунистам» 1959 года. Поскольку в 1959 году маме сделали выговор за «правый уклон», в качестве компенсации в 1962 году ее повысили на один разряд. Появилась большая свобода в области литературы и искусства. Жизнь в целом стала более спокойной. Отцу и матери, да и многим другим, казалось, что режим демонстрирует способность исправлять свои ошибки и учиться на них — и это восстановило их веру в государство.

Я же тем временем жила в коконе, за высокими стенами территории провинциальной администрации. Меня трагедия напрямую не касалась. В этой «безоблачной» атмосфере и началось мое отрочество.

12. «Барышня из благородной семьи»: В коконе привилегий (1958–1965)

Когда в 1958 году мы с мамой пошли записываться в начальную школу, меня нарядили в новую розовую вельветовую куртку и фланелевые штаны, а в волосы повязали широкую зеленую ленту. Мы направились прямо в кабинет директрисы, которая ждала нас вместе с завучем и учительницей. Они почтительно улыбались и уважительно обращались к маме «заведующая Ся». Потом я узнала, что школа находилась в ведении маминого отдела.

Меня пригласили на особое собеседование, потому что мне было только шесть лет, а в школы, из–за малого их количества, брали с семи. Но в этот раз даже отец не возражал против некоторого отступления от правил, они с мамой хотели отдать меня в школу пораньше. Я без запинки декламировала классическую поэзию, красиво писала, и в школе меня сочли достаточно развитой. Я выдержала обычное вступительное испытание, после чего директриса и ее коллеги решили принять меня в виде исключения. Родители очень мною гордились. Многих детей их сослуживцев не приняли.

Все желали, чтобы их дети учились именно в этой лучшей в Чэнду, главной, «ключевой» школе провинции. Попасть в «ключевые» школы и университеты было очень сложно, принимали туда строго по результатам экзаменов, детям из семей партработников поблажек не делали.

Каждый раз меня представляли новой учительнице как «дочь заведующего Чжана и заведующего Ся». Мама часто приезжала в школу на велосипеде по работе. Однажды резко похолодало, и она привезла мне теплую зеленую вельветовую куртку с вышитыми на ней цветами. В класс ее занесла сама директриса. Я очень смутилась, на меня смотрел весь класс. Как большинство детей, я стремилась не выделяться из рядов сверстников, быть как все.

Каждую неделю мы сдавали экзамены. Оценки вывешивались на доске. Я всегда шла первой в списке, чем раздражала других детей. Иногда они мне мстили: обзывали «барышней из благородной семьи» (цяньцзинь сяоцзе ), засовывали в парту лягушек, привязывали косы к спинке стула. Они утверждали, что мне не хватает «духа коллективизма» и что я отношусь к окружающим свысока. Но я знала, что просто люблю одиночество.

Предметы были такие же, как в западной школе, если не считать той поры, когда мы плавили сталь. Политических занятий не проводилось, но мы много занимались спортом; бегали, прыгали в высоту и в длину, плавали, упражнялись в гимнастическом зале. После уроков посещали секции. Меня приняли на теннис. Поначалу отец не хотел, чтобы я стала спортсменкой — это было целью обучения. Но тренер, красивая молодая женщина, пришла к нему в своих изящных шортах — отец, в частности, курировал спорт — и с очаровательной улыбкой объяснила, что, поскольку в Китае пока мало кто играет в теннис, самую элегантную игру, — его дочь может «подать народу пример». Пришлось отцу согласиться.

Я любила наших замечательных учителей, они умели сделать свой предмет необычным и увлекательным. Помню преподавателя природоведения Да–ли, который рассказывал нам, почему летают спутники (русские только что запустили на орбиту свой первый спутник), о будущих полетах на другие планеты. Во время его уроков даже самые непослушные мальчишки сидели как завороженные. Я слышала от одноклассников, что он бывший «правый элемент», но мы этих слов не понимали и они ничего не значили для нас.

Годы спустя мама объяснила мне, что учитель Да–ли писал детскую научную фантастику. В 1957 году его причислили к «правым элементам» за статью о мышах, которые толстеют на краденой еде, в чем увидели завуалированное нападение на партработников. Ему запретили писать и хотели было послать в деревню, но маме удалось перевести его в нашу школу. Редкому чиновнику хватало храбрости трудоустроить «правого».

Мама осмеливалась это делать, и именно поэтому занималась нашей школой. С точки зрения расположения, она должна была находиться в ведении западного района Чэнду. Однако городская администрация хотела, чтобы в школе работали лучшие учителя, даже с «неблагонадежным» прошлым, а глава отдела пропаганды западного района боялся брать на работу таких людей. Муж нашего завуча, бывший гоминьдановский офицер, находился в лагере. Обычно такие как она не могли занимать подобных должностей, но мама отказывалась переводить их куда–либо и даже присваивала им почетные звания. Начальство одобряло, но предпочитало, чтобы ответственность лежала на ней. Мама не возражала, под косвенной защитой отца она чувствовала себя в большей безопасности, чем сослуживцы.

В 1962 году отцу предложили отправить детей в новую школу, только что учрежденную поблизости от нашего дома. Она называлась «Платаны», по платановой аллее на ее территории. Школу основало руководство западного района с явным желанием сделать из нее «ключевую» — до сих пор ни одной такой в районе не было. В «Платаны» перевели из других районных школ хороших учителей. Вскоре она приобрела репутацию «элитной», потому что учились в ней дети работников провинциальной администрации.

До «Платанов» в Чэнду имелся интернат для детей старших офицеров. Туда же отдали детей некоторые высокопоставленные чиновники. Преподавали там неважно, чувствовался дух снобизма, дети хвастались родителями. Нередко они говорили: «Мой отец — командующий дивизии, а твой — только бригадный генерал». К концу недели у ворот выстраивалась длинная очередь автомобилей: няни, телохранители, водители развозили детей по домам. Многие считали, что такая атмосфера развращает детей, наши родители всегда относились к этому заведению крайне отрицательно.

«Платаны» задумывались не как школа для избранных. Встретившись с директором и несколькими учителями, родители решили, что в ней уделяют внимание этике и дисциплине. В каждом классе было не более двадцати пяти человек. Даже в моем старом классе было пятьдесят. Конечно, благоприятные условия «Платанов» предназначались отчасти для руководства провинцией, жившего по соседству, но смягчившийся в последнее время отец не обратил на это обстоятельство внимания.

Большинство моих одноклассников происходили из семей сычуаньского начальства. С некоторыми мы вместе жили на территории администрации. За пределами школы вся моя жизнь проходила здесь в садах, наполненных цветами и роскошными растениями: пальмами, агавами, олеандрами, магнолиями, камелиями, розами, гибискусами; там были даже две редкие китайские осины, склонившиеся друг к другу и сплетавшиеся ветвями, как возлюбленные. Осины чутко отзывались на самое легкое наше прикосновение дрожанием стволов и трепетом листвы. Летом во время обеденной перемены я усаживалась на каменный стул в форме барабана под шпалерой глициний, клала локти на каменный стол и читала или играла в шахматы. Вокруг меня сияло буйство красок, вдали гордо устремлялось в небо кокосовое дерево. Больше всего я любила душистый жасмин, увивавший широкую шпалеру. Когда он цвел, аромат долетал до моей комнаты. Мне нравилось сидеть у окна и купаться в его благоухании.

После переезда на территорию администрации мы поселились в чудном доме в один этаж с собственным двориком. Дом был традиционный, без современных удобств: водопровода, канализации и ванны. В 1962 году в углу территории построили современные многоквартирные дома со всеми этими благами цивилизации. Прежде чем мы переехали туда, я побывала в этой стране чудес и осмотрела новые для меня волшебные краны, унитазы с бачками и зеркальные шкафчики на стенах, провела рукой по прохладной, приятной на ощупь блестящей белой плитке ванных комнат.

Всего возвели тринадцать домов. Четыре предназначались для заведующих отделами, остальные для начальников управлений. Наша квартира занимала целый этаж, тогда как начальники управлений жили по две семьи на этаже. Наши комнаты были просторнее. Окна закрывали сетки от комаров, у нас было две ванных, а у них только одна. У нас стоял телефон, большая редкость в Китае, у них — нет. Чиновники пониже рангом жили через дорогу, с еще меньшими удобствами. Полдюжины партсекретарей — ядро руководства провинции — жили за забором внутри нашей территории. Вход в это святилище преграждали двое ворот, у которых круглосуточно дежурила вооруженная охрана, пропускавшая только имевших особое разрешение. За воротами располагались отдельные двухэтажные дома, по числу секретарей. У дверей первого секретаря, Ли Цзинцюаня, стоял еще один охранник. В детстве я принимала иерархию и привилегии как должное.

Все взрослые, работавшие на основной территории, предъявляли на входе пропуска. У детей пропусков не было, но охрана нас узнавала. Ситуация осложнялась, когда мы хотели провести гостей. Они заполняли особые бланки, затем комендант звонил к нам в квартиру, и кто–нибудь должен был выйти и забрать их. Обслуживающий персонал прохладно относился к чужим детям, которые могли «перевернуть всю территорию вверх ногами», поэтому мы редко звали гостей. За четыре года в «ключевой» школе я приглашала подруг домой всего несколько раз.

Я почти не покидала пределов территории, не считая хождения в школу. Пару раз бабушка брала меня в универмаг, но я никогда не испытывала нужды в покупках. Магазин был для меня чуждым понятием, родители давали мне карманные деньги лишь по особым случаям. Наша столовая напоминала ресторан, кормили там замечательно. За исключением голодных лет, можно было выбирать обед по меньшей мере из семи–восьми блюд. Поваров, первой или высшей категории, тщательно отбирали. Главным поварам присваивали такие же звания, как учителям. Дома всегда были сладости и фрукты. Мне же нравилось только фруктовое мороженое на палочке. Как–то 1 июня, в День защиты детей, я съела двадцать шесть штук.

Обитатели территории вели замкнутую жизнь. Здесь находились свои магазины, парикмахерские, кинотеатры, бальные залы, водопроводчики и техники–смотрители. В моде были танцы. По выходным для работников администрации разных рангов устраивались танцевальные вечера. Бывший бальный зал американских военных предназначался для семей начальников отделов и выше. Там всегда играл оркестр, танцевали артисты из ансамбля песни и пляски, что придавало вечеру еще больше элегантности. Некоторые актрисы приходили к нам домой поболтать с родителями, а потом гуляли со мной по территории. Меня переполняла гордость, потому что артисты в Китае почитались и пользовались особыми правами: могли ярко одеваться и даже заводить романы. Ансамбль находился в ведении отца, однако артисты держались с ним не как прочие подчиненные. Они поддразнивали его, называли «звездой танца». Отец смущенно улыбался. Это были традиционные бальные танцы, пары чинно скользили по зеркальному полу. Отец и правда хорошо танцевал, чувствовалось, что это доставляет ему удовольствие. Мама не могла поймать ритм, ей танцы не нравились. В перерывах на площадку выпускали детей, мы хватались за руки и катались по полу как на лыжах. Вся эта атмосфера, жара, духи, разряженные дамы и блестящие кавалеры сливались для меня в ощущение волшебной мечты.

В субботу вечером показывали кино. В 1962 году, с приходом оттепели, мы смотрели даже гонконгские фильмы, в основном о любви. Они пользовались большой популярностью, потому что давали какое–то представление о жизни за рубежом. Разумеется, крутили и фильмы, полные революционной романтики. Существовало два зала для зрителей разного статуса. Элита ходила в просторный, с большими удобными креслами. Другой зал размещался на отдельной территории и всегда набивался битком. Как–то я пошла туда, потому что хотела посмотреть один фильм. Места заняли задолго до начала сеанса. Опоздавшие приносили свои табуретки. Многие стояли. Оказавшиеся в конце зала забирались на табуретки, чтобы хоть что–нибудь увидеть. Я ничего подобного не ожидала и пришла без табуретки. Толпа прижала меня к задней стене. Тут я заметила знакомого повара, стоявшего на короткой скамейке, на которой могло усесться два человека. Он пригласил меня постоять вместе с ним. Лавка была узкая, я еле держалась. Толпа продолжала напирать и в конце концов столкнула меня. Я сильно ударилась, расшибла бровь о край скамьи. Шрам виден до сих пор.

В нашем зале для элиты можно было посмотреть кино, которое больше никому не показывалось, даже зрителям второго зала. Эти так называемые «справочные фильмы», как правило, состояли из фрагментов западных картин. Так я впервые увидела мини–юбку и «Битлз». Помню, как женщины на пляже окатили из ведра подглядывающего за ними мужчину; как художники–абстракционисты давали шимпанзе чернила, чтобы она размазывала их по бумаге; как человек задом играл на фортепьяно.

Думаю, все эти отрывки отбирались с таким расчетом, чтобы убедить нас в упадочности Запада. Их показывали только высокопоставленным партработникам, но и те получали лишь малую толику информации о Западе. Изредка демонстрировали фильм в малом зале, куда детей не пускали. Мне страшно хотелось посмотреть, я умоляла родителей взять меня с собой. Пару раз они согласились. К тому времени отец к нам помягчел. У дверей стоял охранник, но, поскольку я приходила с родителями, он не возражал. Я ничего не понимала. В одной картине, кажется, рассказывалось о пилоте, сошедшем с ума, после того как он сбросил атомную бомбу на Японию. В другом черно–белом игровом фильме гангстеры били в машине профсоюзного лидера, изо рта его сочилась кровь. Я была потрясена, впервые в жизни увидев, как проливается кровь. Коммунисты отменили в школах телесные наказания. Китайские фильмы той поры отличались мягкостью, сентиментальностью, оптимизмом; если в них и присутствовало насилие, изображалось оно стилизованно, как в традиционной китайской опере.

Меня озадачило, что западные рабочие ходят в чистых костюмах, даже без заплат — это не сочеталось с моими представлениями о том, что носят угнетенные массы в капиталистических странах. После фильма я поделилась своим недоумением с мамой, но она его не разрешила: я не поняла, что значит «относительный уровень жизни».

В детстве я представляла Запад юдолью горя и нищеты, описанной в андерсеновской сказке о бездомной «Девочке со спичками». В яслях, когда я не хотела есть, воспитательница говорила: «Подумай о детях, голодающих в мире капитализма!» В школе учительница призывала нас учиться прилежнее: «Вам повезло — вы ходите в школу, читаете книжки. В капиталистических странах дети работают, чтобы прокормить голодную семью». Часто, когда мы сопротивлялись каким–нибудь предложениям взрослых, они утверждали, что людям на Западе этого очень хочется, но у них этого нет, и мы должны радоваться своему счастью. Этот образ мыслей перешел у меня на уровень рефлекса. Если я замечала на однокласснице невиданный полупрозрачный розовый дождевик и думала, что хорошо бы и мне такой вместо скучного старого зонтика из вощеной бумаги, я тут же казнила себя за «буржуазные наклонности» и записывала в дневнике: «Подумай о детях в капиталистических странах — они и мечтать не могут о зонтике!»

Иностранцы представлялись мне чудовищами. У всех китайцев карие глаза и черные волосы, все остальные цвета кажутся им странными. Я воображала себе иностранцев более или менее в соответствии с официальным стереотипом: мужчина с рыжими растрепанными волосами, глазами нечеловеческой окраски, очень–очень длинным носом, пьяной шатающейся походкой и уродливо вывернутыми ногами, заливающий себе в горло кока–колу. Иностранцы все время со странной интонацией произносили «хэлло». Я этого слова не понимала и считала его неприличным. Когда мальчики играли в партизан, нечто вроде западных «ковбоев и индейцев», враги приклеивали к носу колючки и все время кричали «хэлло».

Когда я училась в третьем классе, мы решили украсить подоконники цветами. Одна девочка предложила принести красивые растения из сада, где работал ее отец. Сад принадлежал католической церкви на улице Спокойного моста. Когда–то при церкви существовал приют, но его закрыли. Церковь действовала под присмотром правительства, заставившего католиков порвать с Ватиканом и присоединиться к «патриотической организации». Образ церкви был одновременно загадочным и пугающим из–за антирелигиозной пропаганды. Впервые об изнасиловании я прочитала в одном романе, где оно приписывалось иностранному священнику. Еще священники всегда были империалистическими шпионами и злодеями, использовавшими детей из приютов для медицинских экспериментов.

Каждый день по пути в школу и обратно я пересекала усаженную софорами улицу Спокойного моста и видела силуэт церковных ворот. Моему китайскому глазу ее колонны казались крайне необычными: из белого мрамора, с греческими капителями; китайские всегда делались из раскрашенного дерева. Мне ужасно хотелось заглянуть внутрь; как–то я попросилась к девочке в гости, но она ответила, что отец не позволит. Это придало тайне пущей жгучести. Теперь я с готовностью вызвалась пойти за растениями вместе с ней.

Когда мы подошли ко входу в церковь, у меня почти перестало биться сердце. Я никогда не видела таких внушительных ворот. Подруга встала на цыпочки и ударила в них железным кольцом. Маленькая дверца со скрипом приоткрылась, из нее вышел согбенный старичок. Мне он напомнил ведьму с картинки. Я не разглядела его лица, но вообразила себе длинный крючковатый нос, островерхую шляпу и помело, на котором он сейчас взмоет в небеса. Мысль, что по своему полу он в ведьмы не годится, меня не посетила. Стараясь не глядеть на него, я протиснулась внутрь и оказалась в чистеньком дворике. От возбуждения я ничего в нем не заметила, только какую–то пестроту и фонтан между камней. Подруга взяла меня за руку и повела по галерее, обрамляющей двор. В конце ее она приотворила дверь и сказала, что там священник читает проповеди. Проповеди! Это слово встретилось мне в книжке, где священник во время «проповеди» передавал государственные тайны другому империалистическому шпиону. Попав в огромную сумрачную комнату, я на мгновение ослепла; нервы мои были натянуты как струны. Затем в глубине я увидела статую — впервые в жизни я оказалась перед распятием. Я приблизилась. Изваяние на кресте надвигалась на меня, огромное, давящее. Кровь, поза, выражение лица привели меня в состояние ужаса. Я развернулась и помчалась вон из церкви. Снаружи я чуть не врезалась в человека в черной сутане. Он выставил руку, чтобы поддержать меня. Я подумала, что он хочет меня схватить, увернулась и побежала. Где–то сзади скрипнула дверь. Потом наступила жуткая тишина, слышалось лишь журчание фонтана. Я выскочила через дверцу в воротах и не останавливалась до самого конца улицы. Сердце бешено колотилось в груди, перед глазами все плыло.

В отличие от меня, мой брат Цзиньмин с детства отличался независимым складом ума. Он увлекался наукой, читал научно–популярные журналы. Хотя они содержали неизбежную пропаганду, сообщалось в них и об успехах западной науки и техники, которые производили на Цзиньмина огромное впечатление. Его поражали фотографии лазеров, судов на воздушной подушке, вертолетов, электронных приборов и автомобилей, дополнявшие впечатления от «справочных фильмов». Он стал подозревать, что нельзя верить школе, прессе да и вообще взрослым, когда они говорят, что капиталистический мир — это ад, а Китай — рай на земле.

Особенно Цзиньмина увлекали США как страна с наиболее развитой техникой. Однажды, когда ему было одиннадцать лет, он восторженно рассказывал за обедом о новых успехах американцев в области лазеров и заявил отцу, что обожает Америку. Отец пришел в замешательство. Наконец он потрепал Цзиньмина по голове и сказал маме: «Что мы можем поделать? Наш сын вырастет «правым элементом»!»

Когда ему не было и двенадцати, Цзиньмин сделал ряд «изобретений» на основе картинок в детских научных книжках; он сконструировал телескоп, через который пытался наблюдать комету Галлея, микроскоп со стеклом от лампы. Как–то он решил усовершенствовать ружье, стрелявшее из резинки камешками и еловыми орешками. Чтобы добиться нужного звукового эффекта, он попросил у одноклассника, офицерского сына, пустые гильзы. Товарищ раздобыл патроны, вскрыл их, высыпал дробь и отдал их Цзиньмину, не зная, что порох остался внутри. Цзиньмин наполнил гильзы мелко нарезанным тюбиком из–под зубной пасты, зажал их в щипцах и стал держать над угольной плитой в кухне, чтобы пластмасса запеклась. На решетке стоял железный чайник, Цзиньмин засунул патроны под него. Вдруг раздался громкий хлопок и в дне чайника образовалась дырка. Все помчались в кухню посмотреть, что случилось. Цзиньмин был в ужасе. Не из–за взрыва, а из–за нашего грозного отца.

Однако отец не побил и даже не отругал Цзиньмина. Он строго посмотрел на него, сказал, что тот и так уже изрядно напуган и отправил проветриться. От облегчения Цзиньмин чуть не пустился вприпрыжку. Он не думал, что легко отделается. Когда он вернулся с прогулки, отец запретил ему проводить опыты без взрослых. Но вскоре он забыл о запрете, и Цзиньмин продолжил эксперименты.

Я помогала ему раз или два. Однажды мы сделали распылитель, работающий на струе воды из–под крана, который перемалывал мел. Разумеется, все придумал и сконструировал Цзиньмин. У меня к таким вещам интерес долго не держался.

Цзиньмин ходил в ту же «ключевую» начальную школу, что и я. Да–ли, объявленный «правым элементом» учитель природоведения, преподавал и у него и открыл перед ним мир науки. Цзиньмин остался глубоко ему благодарен на всю жизнь.

Второй мой брат, Сяохэй, родившийся в 1954 году, стал бабушкиным любимчиком, но отец с мамой уделяли ему мало внимания, отчасти потому, что считали: его достаточно балует бабушка. Чувствуя, что он не очень ко двору, Сяохэй занял по отношению к родителям оборонительную позицию. Это их раздражало, особенно отца, который не выносил такого нечестного, по его мнению, поведения.

Иногда Сяохэй так раздражал его, что он его бил. Однако позднее раскаивался, при первой возможности трепал Сяохэя по голове и говорил, что сожалеет, что вышел из себя. Бабушка устраивала ему ужасный скандал, а он говорил, что она портит ему сына. Это было постоянным источником трений между ними. Бабушка, естественно, привязывалась к Сяохэю еще больше и баловала еще сильнее.

Родители считали, что ругать и бить можно только сыновей. Мою сестру, Сяохун, ударили всего дважды. Один раз, когда ей было пять лет, она потребовала, чтобы ей дали сладкое до основной еды, а потом заявила, что не может ничего есть, потому что у нее во рту сладко. Отец сказал, что она добилась, чего хотела. Сяохун обиделась, закричала и швырнула палочки через всю комнату. Отец ударил ее, она схватила метелку из перьев для смахивания пыли и хотела дать ему сдачи. Он вырвал у нее метелку, тогда она схватила метлу. После потасовки отец запер ее в нашей спальне и восклицал: «Испорченная девчонка! Испорченная девчонка!» Сестра осталась без обеда.

В детстве Сяохун много капризничала. Непонятно почему отказывалась ходить в кино и в театр, путешествовать и не ела многих вещей: кричала как резаная, если ей давали молоко, говядину или баранину. Я ей подражала и упустила немало интересных фильмов и вкусной еды.

У меня был совсем другой характер; еще до подросткового возраста я, по словам окружающих, отличалась благоразумием и чувствительностью (дун ши ). Родители пальцем меня не трогали, не сказали ни одного строгого слова. Даже редкую критику они облекали в деликатную форму, словно я была взрослым человеком с развитым чувством собственного достоинства. Они очень меня любили, особенно отец, который всегда гулял со мной после ужина и часто брал к друзьям. Большинство его ближайших друзей были ветеранами революции, способными, умными; с точки зрения партии, все они как–либо «запятнали» себя в прошлом, и потому занимали невысокие должности. Один из них служил в молодости в крыле Красной армии, возглавляемом соперником Мао — Чжан Готао. Другой был Дон Жуаном — его жена, партийная чиновница, которой отец избегал, была невыносимо строгой. Мне нравились эти встречи взрослых, но больше всего я любила оставаться наедине с книгами, которые во время летних каникул читала дни напролет, жуя концы волос. Кроме художественной литературы, в том числе не слишком сложной классической поэзии, я увлекалась научной фантастикой и приключениями. Помню книгу о человеке, который, как ему казалось, провел на другой планете всего несколько дней, а вернулся на Землю уже в двадцать первом веке, когда все изменилось. Люди ели пищевые капсулы, перемещались на судах с воздушной подушкой и разговаривали по телефонам с видеоэкранами. Мне страстно хотелось попасть в двадцать первый век и пользоваться всеми этими волшебными приспособлениями.

В детстве я всей душой рвалась в будущее, спешила повзрослеть и мечтала, чем займусь, когда вырасту. Едва на учившись читать и писать, я предпочитала книги с большим количеством текста книжкам с картинками. Я была нетерпеливой и в прочих отношениях: никогда не сосала конфету, а разгрызала и сразу глотала, жевала даже леденцы от кашля.

С братьями и сестрой у меня были прекрасные отношения. По традиции, девочки и мальчики редко играли вместе, но мы дружили и заботились друг о друге. Мы редко ревновали друг к другу, редко соревновались, редко ссорились. Когда сестра видела, что я плачу, она сама ударялась в слезы. Она не возражала, если меня хвалили. О наших хороших отношениях часто говорили, люди спрашивали наших родителей, как они этого добиваются.

Благодаря родителям и бабушке в семье царила атмосфера любви. Мы видели только нежность родителей друг к другу, и никогда не были свидетелями их размолвок. Мама никогда не показывала нам, что разочарована в отце. После голода родители, как и большинство партработников, уже не были так преданы своему делу, как в 1950–е годы. Более заметное место заняла семейная жизнь, теперь она не считалась свидетельством неблагонадежности. Отец, которому было за сорок, смягчился и сблизился с мамой. Родители больше времени проводили вместе, и, подрастая, я часто наблюдала проявления их любви друг к другу.

Однажды я услышала, как отец пересказывает маме комплимент, отпущенный в ее адрес сослуживцем, чья жена слыла красавицей: «Нам посчастливилось жениться на таких замечательных женщинах. Посмотрите, как они отличаются от всех остальных!» Отец тихо сиял, вспоминая эту сцену. «Конечно, я вежливо улыбнулся, — сказал он, — но про себя подумал: как ты можешь ставить свою жену рядом с моей? С моей женой не сравнится никто!»

Однажды отец поехал на трехнедельную экскурсию по стране для заведующих отделами пропаганды всех китайских провинций. Больше таких экскурсий за все карьеру отца не было, считалось, что это особая честь. На протяжении всего пути их обслуживали по высшему классу, поездку снимал фотограф. Однако отец чувствовал себя не в своей тарелке. К началу третьей недели, в Шанхае, он вконец соскучился по дому, объявил, что ему нездоровится, и прилетел обратно в Чэнду. С тех пор мама называла его «старым дурнем». «Никуда бы твой дом не делся. И я тоже. Во всяком случае, за неделю. Сколько ты всего упустил!» Мне всегда казалось, что на самом деле ей очень по душе папино «глупое домоседство».

В отношении детей родителей прежде всего волновали две вещи. Во–первых, образование. Несмотря на занятость на работе, они всегда находили время проверить наше домашнее задание. Они поддерживали постоянную связь с учителями, требовали от нас отличной учебы, утверждая, что она — основная цель нашей жизни. Еще больше внимания нашим занятиям они начали уделять после голода, когда у них прибавилось свободного времени. По вечерам они почти всегда по очереди давали нам уроки.

Мама репетировала нас по математике, отец — по китайскому языку и литературе. Мы торжественно входили в его кабинет, уставленный с пола до потолка томами в твердых переплетах и перевитыми шнурами изданиями китайских классиков. Перед тем как притронуться к книгам, мы обязательно мыли руки. Мы читали Лу Синя, нашего великого современника, и стихи золотых веков китайской поэзии, трудные даже для взрослых.

Такое же внимание родители уделяли нравственному воспитанию. Отец стремился вырастить нас настоящими гражданами своей страны, именно в этом он видел цель революции. В духе китайской традиции, он дал моим братьям имена, символизировавшие его идеалы: Чжи («Честный») — Цзиньмину; Пу («Непритязательный») — Сяохэю; Фан («Неподкупный») входило в имя Сяофана. Отец верил, что именно этих качеств не хватало старому Китаю и что они расцветут при коммунистах. Коррупция особенно истощала Китай. Однажды он отчитал Цзиньмина за то, что тот сделал самолетик из бланка его отдела. Чтобы позвонить с домашнего аппарата, следовало спросить разрешения у отца. Поскольку он заведовал средствами массовой информации, ему присылали множество газет и журналов. Он с удовольствием предлагал нам их читать, но только в стенах своего кабинета. В конце месяца он относил их в свой отдел, так как старые газеты сдавались в макулатуру. Я провела немало томительных воскресений, помогая ему сверять, все ли номера на месте.

Отец всегда был к нам очень требователен, что постоянно порождало трения между ним и бабушкой, между ним и нами. В 1965 году в Чэнду с балетным выступлением приехала одна из дочерей камбоджийского принца Сианука. В изолированном китайском обществе ее визит воспринимался как сенсация. Мне ужасно хотелось увидеть балет. Отцу, благодаря его должности, доставались лучшие бесплатные билеты на все новые представления, и он часто брал меня с собой. На этот раз он почему–то не смог пойти. Он дал мне билет, но велел поменяться с кем–нибудь, сидящим сзади.

В тот вечер я стояла у входа в театр с билетом в руке; мимо меня в зал проходили зрители — все с бесплатными билетами, распределенными в соответствии с их рангом. Прошла добрая четверть часа, а я все стояла. Я стеснялась обратиться к людям с такой просьбой. Проходящих мимо становилось все меньше, представление уже начиналось. В глазах у меня стояли слезы, я думала, почему мне так не повезло с отцом. Тут я увидела мелкого служащего из отдела отца. Я расхрабрилась и потянула его сзади за пиджак. Он улыбнулся и сразу же согласился пустить меня на свое место, в самом заднем ряду. Он не удивился. О том, как отец с нами строг, в администрации ходили легенды.

На Новый 1965 год по китайскому календарю устроили особый вечер для школьных учителей. Отец пошел на спектакль вместе со мной, но не позволил мне сидеть рядом с ним, поменяв мой билет на место в заднем ряду. Он сказал, что с моей стороны будет невежливо сидеть перед учителями. Я почти не видела сцены и чувствовала себя несчастной. Позднее я слышала от учителей, как их растрогала папина тактичность. Их раздражало, что дети других высокопоставленных чиновников восседали в передних рядах, ведя себя тем самым крайне неуважительно.

В Китае дети чиновников испокон веков считались заносчивыми и избалованными. Это вызывало всеобщее недовольство. Как–то новый охранник не узнал девочку–подростка и не пустил ее на территорию администрации, где она жила. Она наорала на него и ударила его сумкой. Некоторые дети разговаривали с поварами, шоферами и прочей обслугой грубо, в приказном тоне. Они называли их по именам, что в Китае является знаком вопиющего неуважения младшего к старшему. Я никогда не забуду обиженного взгляда повара в нашей столовой, когда сын одного из отцовских сослуживцев вернул ему часть обеда, сказав, что еда дрянь и выкрикнул имя повара. Тот проглотил оскорбление. Он не хотел сердить отца мальчика. Некоторые родители никак не реагировали на подобное поведение своих детей, но отца оно возмущало. Часто он восклицал: «Эти люди не коммунисты».

Родители придавали огромное значение тому, чтобы их дети вели себя со всеми вежливо и уважительно. Мы называли обслуживающий персонал по фамилии, добавляя к ней «дядя» или «тетя» — традиционное вежливое обращение ребенка к взрослому. Закончив еду, мы всегда относили грязную посуду и палочки на кухню. Отец объяснял, что так мы помогаем поварам, иначе им придется убирать со столов самим. Благодаря этим мелочам обслуга нас очень любила. Повара сохраняли нам еду теплой, если мы опаздывали. Садовники дарили мне цветы и фрукты. Водитель с удовольствием делал крюк, чтобы подвезти меня из школы домой — втайне от отца, который не позволял нам ездить в машине без него.

Наша современная квартира располагалась на третьем этаже, балкон выходил на узкий, мощенный булыжником переулок, огибающий стену нашей территории. С одной стороны переулок ограничивала кирпичная стена, с другой — ряд деревянных одноэтажных домиков, в каких в Чэнду селилась беднота. Там были глинобитные полы, не было ни туалетов, ни водопровода. Фасады сбивались из вертикальных досок, две из них образовывали дверной проем. Дом состоял из анфилады комнат. Задняя выходила на другую улицу. Поскольку дома вплотную граничили друг с другом, окна в них отсутствовали. Чтобы впустить в дом свет и свежий воздух, обитатели должны были открывать обе двери. Частенько, особенно жаркими летними вечерами, они сидели на узкой мостовой, читали, шили или болтали. С мостовой открывался отличный вид на просторные балконы и сверкающие окна наших квартир. Отец говорил, что нельзя оскорблять чувства жителей переулка, и запрещал нам играть на балконе.

Летними вечерами мальчики из этих хижин торговали на улицах благовонием от комаров. Чтобы привлечь внимание к своему товару, они распевали особую песенку. Я читала под аккомпанемент этой медленной печальной мелодии. Благодаря постоянным напоминаниям отца, я знала, что возможность учиться в просторной прохладной комнате с паркетом и затянутыми сеткой окнами — неслыханная привилегия. «Не думай, что ты лучше их, — повторял он. — Тебе просто повезло. Знаешь, зачем нам нужен коммунизм? Чтобы все жили в таких домах, как наш, и даже еще лучше».

Отец произносил подобные вещи так часто, что я росла с ощущением вины за свои привилегии. Иногда мальчики, жившие на нашей территории, выходили на балконы и передразнивали песенку юных разносчиков. Мне всегда было за них стыдно. Сидя с отцом в машине, я всегда смущалась, когда мы с гудением проезжали через толпу. Если люди заглядывали в машину, я пригибалась и старалась не встречаться с ними глазами.

В тринадцать–четырнадцать лет я была очень серьезной девочкой. Мне нравилось одиночество, нередко я размышляла на нелегкие этические темы. Я отдалилась от игр и развлечений, мало гуляла с другими детьми, мало сплетничала с девочками. Хотя я пользовалась авторитетом и умела общаться с окружающими, между мной и другими всегда существовала некоторая дистанция. В Китае люди легко сходятся, особенно женщины. Я же с детства любила одиночество.

Отец одобрял это свойство моего характера. Учителя постоянно твердили, что мне нужно проникнуться «духом коллективизма», но он учил меня, что панибратство и стадность необязательно доводят до добра. Это помогало мне сохранять личное пространство. В китайском языке отсутствует точное обозначение для этого понятия, но к тому же, что и я, инстинктивно стремились многие, в частности, безусловно, братья и сестра. Цзиньмин, например, настолько хотел жить своей собственной жизнью, что производил на не знавших его впечатление нелюдима; на самом деле он был очень общительным мальчиком, с ним дружили многие сверстники.

Отец часто говаривал нам: «Думаю, мама делает совершенно правильно, что выпускает вас «на вольный выпас»». Родители предоставляли нам свободу, уважали наше желание жить в своем собственном мире.

14. «Папа родной, мама родная, но никого нет роднее Председателя Мао»: Культ Мао (1964–1965)

«Председатель Мао», как мы всегда его называли, начал активно присутствовать в моей жизни с 1964 года, когда мне исполнилось двенадцать лет. Уйдя после голода на некоторое время на дальний план, он предпринял шаги к возвращению, и в марте 1963 года призвал всю страну, особенно молодежь, «учиться у Лэй Фэна».

Лэй Фэн был солдатом, умершим, как нам говорили, в двадцатидвухлетнем возрасте в 1962 году. Он совершил невероятное количество добрых дел: изо всех сил помогал старикам, больным, нуждающимся. Он пожертвовал свои сбережения в фонд помощи голодающим, а в больнице отдавал товарищам свой паек.

Вскоре Лэй Фэн стал главной фигурой в моей жизни. Каждый день после учебы мы отправлялись «совершать хорошие поступки, как Лэй Фэн». Мы ходили к вокзалу помогать старушкам тащить багаж, как Лэй Фэн. Иногда мы отнимали у них узлы силой — некоторые крестьянки принимали нас за воров. В дождливые дни я стояла на улице с зонтом, от всей души надеясь, что мимо пройдет пожилой человек и я смогу проводить его до дома, как Лэй Фэн. Если я видела кого–то с полными ведрами на коромысле — в старых домах водопровод по–прежнему отсутствовал, — я безуспешно пыталась собраться с духом и предложить свою помощь; при этом я не представляла, насколько ведра тяжелые.

Постепенно в течение 1964 года акцент сместился с добрых дел в духе бойскаутов на поклонение Мао. Учителя рассказывали нам, что главной чертой Лэй Фэна были «безграничная любовь и преданность Председателю Мао». Прежде чем взяться за любое дело, Лэй Фэн вспоминал какие–нибудь слова Председателя Мао. Его дневник опубликовали, он стал нашим учебником нравственности. Почти на каждой странице встречалось обещание в духе: «Я буду изучать труды Председателя Мао, слушать слова Председателя Мао, следовать указаниям Председателя Мао, стану верным солдатом Председателя Мао». Мы клялись следовать по стопам Лэй Фэна, «подняться в горы, утыканные ножами, и спуститься в моря, объятые пламенем», «истолочь свои тела в порошок и раздробить кости в пыль», «беспрекословно отдать себя в распоряжение нашего Великого Руководителя» — Мао. Поклонение Мао и почитание Лэй Фэна составляли две стороны одной медали: одно было культом личности, другое — безличием.

Первую статью Мао я прочитала в 1964 году, когда нашу жизнь определяли два его лозунга: «Служить народу» и «Никогда не забывать о классовой борьбе». Суть двух этих взаимодополняющих призывов передавало стихотворение Лэй Фэна «Времена года», которое мы заучивали наизусть:

Как весна, я тепло отношусь к товарищам.

Как лето, я с жаром занимаюсь революционной работой.

Я истребляю свой индивидуализм, как осенний ветер

уносит опавшие листья, А к классовому врагу я безжалостен, как суровая зима.

В соответствии с основной мыслью этого стихотворения, учитель предостерег нас от помощи «классовым врагам». Но я не понимала, кто это, а учителя, так же, как и родители, отказывались четко ответить на этот вопрос. Чаще всего говорилось: «Они — как злодеи в кино». Но вокруг я не видела никого, даже отдаленно напоминающего стилизованные образы врагов на экране. Это представляло серьезную проблему. Теперь я не могла спокойно выхватывать баулы из рук у старушек. Не спрашивать же мне было: «А вы не классовый враг?»

Иногда мы ходили убирать дома в переулке неподалеку от школы. В одной хижине жил молодой человек, который, восседая на бамбуковом стуле, с циничной ухмылкой наблюдал, как мы надрываемся, моя его окна. Он не только не предлагал помочь, но и выкатывал из сарая велосипед, чтобы мы его тоже почистили. «Какая жалость, — промолвил он однажды, — что вы не настоящий Лэй Фэн и вас не снимет фотограф для газеты». (Все подвиги Лэй Фэна волшебным образом запечатлевались официальным фотографом.) Мы все до единого ненавидели мерзкого хозяина грязного велосипеда. Может быть, это классовый враг? Но мы знали — он работает на машиностроительном заводе, а рабочие, как нам не уставали повторять, являлись лучшим, передовым отрядом революции. Я совсем запуталась.

После школы я помогала толкать тачки, часто доверху набитые кирпичами или глыбами известняка. Каждый шаг давался катившим их мужчинам с трудом. Даже в холодную погоду они ходили голые по пояс, по лицу и спине стекали капельки пота. Если дорога шла хоть немного в гору, некоторые из них еле продвигались вперед. Каждый раз при их виде на сердце у меня становилось тоскливо. С начала кампании «учись у Лэй Фэна» я дежурила на тротуаре, ожидая, пока проедет тележка. Я приходила в изнеможение после первой же тачки. Толкавший ее мужчина, стараясь не сбиться с шага, провожал меня почти незаметной перекошенной улыбкой.

Как–то раз одноклассница поведала мне серьезным тоном, что большинство людей, толкающих тачки, — классовые враги, приговоренные к тяжелым работам. Следовательно, помогать им неправильно. По китайской традиции, я обратилась за разъяснением к учителю. Однако она удивительным образом растерялась и призналась, что не знает правильного ответа. Действительно, нередко толкать тачки посылали людей, связанных с Гоминьданом, и жертв политических чисток. Учительница явно не хотела мне этого говорить, но она попросила меня не помогать больше толкать тележки. С тех пор, если на улице мне попадалась сгорбленная фигурка с тачкой, я отворачивалась и уходила с тяжелым сердцем.

Чтобы преисполнить нас ненависти к классовым врагам, в школах устраивали собрания «вспоминаем горечь, размышляем о счастье», на которых представители старшего поколения рассказывали нам о тяжкой жизни в Китае до прихода коммунистов. Мы родились в новом Китае «под красным знаменем» и представить себе не могли, как жилось при Гоминьдане. А Лэй Фэн, говорили нам, мог это представить, поэтому так люто ненавидел классовых врагов и всем сердцем любил Председателя Мао. Когда ему было семь лет, его мать, по рассказам, повесилась, потому что ее изнасиловал помещик.

К нам в школу приходили рабочие и крестьяне: мы слушали истории о голодном, холодном детстве, о зимах без ботинок, о ранних, мучительных смертях. Все они были безгранично благодарны Председателю Мао — он их спас, накормил, одел. Один оратор принадлежал к народности «и», жившей при рабовладельческом строе до конца 1950–х годов. Он относился к сословию рабов и показал нам ужасные шрамы от побоев, нанесенных ему прежними хозяевами. Каждый раз, когда выступающие повествовали о пережитых ими страданиях, набитый до отказа зал оглашался рыданиями. С этих собраний я приходила до глубины души возмущенная злодеяниями Гоминьдана и преисполненная беззаветной преданности Мао.

Чтобы продемонстрировать нам, как выглядела бы жизнь без Мао, школьная столовая регулярно готовила нам так называемый «горький обед», то, чем якобы питался бедный народ при Гоминьдане. Он состоял из странных трав, и я втайне задумывалась, не разыгрывают ли нас повара — это было нечто чудовищное. Первые два раза меня рвало.

Однажды нас отвели на выставку «классового воспитания», посвященную Тибету. Мы увидели фотографии темниц, кишащих скорпионами, ужасные орудия пыток: приспособление для выковыривания глаз и ножи для подрезания сухожилий на лодыжках. К нам в школу приехал человек в инвалидной коляске, рассказавший, что он был рабом и ему подрезали лодыжки за какую–то мелкую провинность.

С 1964 года «музеи классового воспитания» открыли также в богатых домах; там показывалось, в какой роскоши жили помещики, пившие кровь трудового народа до тех пор, пока к власти не пришел Мао. В 1965 году на китайский Новый год отец повез нас в знаменитый особняк в двух с половиной часах пути от дома. Под политическим предлогом мы просто ранней весной выехали на природу, в соответствии с китайской традицией «прогулки по первой зелени» (та цин ). Это была одна из немногих наших семейных загородных прогулок.

Проезжая по обрамленной эвкалиптами асфальтовой дороге, пересекавшей зеленую Чэндускую равнину, я завороженно смотрела на дивные бамбуковые рощи вокруг деревенских домов, на дымок, вьющийся из труб крытых соломой хижин, прячущихся в бамбуковой листве. В струящихся среди зарослей ручейках отражались цветки слив. Отец попросил нас после поездки написать эссе о природе, и я тщательно вглядывалась в пейзаж. Меня озадачило, что с немногих деревьев у полей были ободраны все ветки и листья, лишь на вершинах этих голых шестов оставались зеленые шапки. Отец объяснил, что на распаханной Чэндуской равнине дрова добыть нелегко, и крестьяне срезали все ветви, до которых достали. Он умолчал о том, что еще несколько лет назад деревьев было гораздо больше, но львиную их долю поглотили сталеплавильные печи времен «Большого скачка».

Сельская местность выглядела процветающей. По ярмарочному городу, где мы остановились пообедать, сновали крестьяне в яркой новой одежде, пожилые в белоснежн