textarchive.ru

Главная > Документ

1

Смотреть полностью

Б. М. Носик

РУССКИЙ XX век

на кладбище
под Парижем

Санкт-Петербург

«ЗОЛОТОЙ ВЕК»
2005

ББК 83.3P
Н 84

Носик Б. М.

Меланхолическая прогулка по знаменитому русскому некрополю Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Истинная энциклопедия русской эмиграции. (СПб.: «ООО Издательство «Золотой век», 2005 — с., ил.

На уникальном русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем упокоились поэты и царедворцы, бывшие министры и красавицы-балерины, великие князья и отставные террористы, фрейлины двора и портнихи, священники и безбожники, герои войны и агенты ГПУ, звезды кино и театральные режиссеры, бывшие закадычные друзья и смертельные враги... Иные из них встретили приход страшного XX века в расцвете своей русской славы, другие тогда еще не родились — судьба свела их вместе на этом островке России в океане Франции, на погосте ушедшего века. Оживляя их имена, мы словно листаем книгу их радостей и горестей, распутываем хитросплетенье судеб...

Мы не выбирали соотечественников по профессиям и чинам, все достойны поминовенья. Может, поэтому иные из читателей нашей книги (выходящей ныне вторым, расширенным изданием) утверждают, что наша скромная кладбищенская прогулка вместила больше, чем эмигрантские энциклопедии.

ISBN 5-342-00100-5

Оригинальные фотографии и фоторепродукции Б. Гесселя, авторы остальных фотографий указаны в подрисуночных подписях

У Носик Б. М., 2000, 2005

У ООО «Издательство «Золотой век», 2000, 2005

Антоше и Санечке

Вступление

Слух об удивительном кладбище под Парижем, где упокоились вдали от родных мест русские изгнанники — и писатели, и музыканты, и художники, и артисты, и великие князья, и княгини, и придворные фрейлины, и герои Белой Армии, и красавицы былых времен, — слух об этом гулял по Москве еще в 60-е годы, когда и в Париж-то пускали из Москвы редко, и то за особые заслуги, по загадочному выбору или по счастливой случайности. Самому мне в ту пору вообще не доводилось еще бывать на таинственном Западе, но думалось: вот попаду — непременно съезжу в это знаменитое местечко Сент-Женевьев-де-Буа... Попал я в Париж (и впервые на Запад) в 1976 году с писательской туристской группой, прилетели туда после недели, проведенной в Провансе, всего на три дня. Тут-то и объяснили мне, что до кладбища добраться мне будет трудно без машины да с малыми деньгами, тем более дорога не простая — пригородный поезд или автобус плюс еще автобус, на все нужно время... В самом Париже я почти все, что хотел, успел обегать, но уезжал с обидой — знаменитого кладбища не видел. А тут еще в самолете были попутчицами две питерские дамы, они меня просто застыдили:

— Как, Вы даже не были в Сент-Женевьев? Позор!

— А вы-то как успели?

— Ну, мы ведь были целый месяц в Париже. По частному приглашению...

— Значит, по приглашению можно? А я и не знал, что пускают...

Добравшись до Москвы, я в ту же ночь дозвонился в Париж и стал Христом Богом просить Веронику Шильц, чтоб прислала мне «частное приглашение». Потому что я ничего не успел. Даже на кладбище в Сент-Женевьев не успел...

Прислали мне не слишком убедительное приглашение, но, что было удивительно, выпустили («Под визит Леонида Ильича...» — смутно объяснила мне благожелательная красавица в районной милиции) — в общем, поехал... А теперь вот живу по большей части в деревушке в Шампани, но помню, что этот новый виток моей жизни начался для меня с московской легенды о кладбище. Недаром говорят, кабы до нас люди не мёрли, и мы б на тот свет дороги не нашли.

Помню, как после моей поездки, в конце 70-х, горнолыжники в Баксанском ущелье долго еще пели звездными вечерами под любительский перебор гитары моего друга Влада Чеботарева нашу с ним незамысловатую песню:

Городок неприметный Святой Женевьевы,

Не простой Женевьевы — Лесной, «де буа».

Только леса не видно за теми деревьями

И церквушкой, построенной А. Бенуа.

И березы, березы... И могилы, могилы...

И знакомые русские все имена...

К середине 80-хя уже был почти парижанин и каждый год бродил по дорожкам этого кладбища: оно ведь и правда удивительное, это кладбище, может, самый примечательный из зарубежных русских некрополей, обиталищ мертвых. Я бы даже сказал не мертвых, а просто тех, кто были до нас (я с удовлетворением отыскал недавно в парижском кладбищенском путеводителе Жака Барози вполне точную формулировку: «кладбище заполняют бывшие живые, явившиеся на свиданье с будущими покойниками») и кто все наши радости и горести изведали чуть раньше, чем мы. Ну, а потом, изведав, ушли: «не на живот рождаемся, а на смерть». Но уход их вовсе не сделал их чужими и недоступными для нас: остались их письма, воспоминания близких, их собственные мемуары...

Бродя по дорожкам в этом редкостном для Франции березняке (Цветаевой, бывшей здесь однажды, и небо над этими березами показалось русским, курским), мы заново переживаем перипетии их жизней, их судеб. А судьбы им выпали бурные: революции, войны, бегство, потеря близких, разоренье, разлуки, жизнь в чужом краю, где никто их не ждал с распростертыми объятьями... Но, конечно, и радости у них были, и любовь, и удачи, и рожденье детей, и вдохновение, и стихи...

Есть люди, которые обходят кладбища стороной, а есть люди, которые любят бродить по кладбищам («умереть сегодня — страшно, а когда-нибудь — ничего»). Я отношусь к последним, оттого с охотой принимаюсь нынче за рассказ о знаменитом русском некрополе. С охотой, и даже с таким чувством, что рассказ этот может оказаться небесполезным. С одной стороны, он как бы приблизит к родному дому тех, кому пришлось умереть на чужбине. С другой — он и родине может напомнить о ее заброшенных на дальний край Европы детях. Заодно и нам напомнит некоторые страницы русской истории и русской культуры, напомнит наших собратьев из русской эмигрантской колонии Парижа, кое-какие перипетии их жизни и печальные эпизоды, предшествовавшие их изгнанию. На кладбище ведь столько сходится вместе знакомых и незнакомых людей, столько завершается драм, столько развязывается сюжетов, в какой бы путаный узел их не завязала судьба. Именно это отметила однажды Анна Ахматова, вспоминая в далекой (куда дальше от Питера лежащей, чем Париж) Средней Азии петербургское кладбище:

Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,

Интриги и чины, балет, текущий счет...

На ветхом цоколе — дворянская корона

И ржавый ангелок сухие слезы льет.

Прогулка по кладбищу и встречи с именами, в той или иной степени знаковыми, вызывают у нас чаще всего не мысли о смерти, а воспоминания о жизни — о чужих жизнях и о своей жизни. В предисловии к книге «Кладбища Парижа» один из французских любителей кладбищенских прогулок (журналист Мишель Дансель, неоднократно заявлявший, что предпочитает кладбища паркам, ипподромам и показам моды) высказывает ту же мысль: «Кладбище — это, прежде всего, перепутье для размышлений, наилучший уголок для прогулок, в ходе которых можно мысленно плести над чужими могилами узорное кружево собственной жизни».

Говоря о знакомых именах, которые встречаются на могильных камнях и крестах, я имею в виду, конечно, в первую очередь имена, известные и прежним эмигрантам и нынешним россиянам. Однако это не значит, что я намерен соблюдать былую или новейшую «табель о рангах» и сводить нашу прогулку по кладбищу к пробежке по статьям эмигрантских энциклопедий (которые хоть пока и неполные, а все же, слава Богу, начали выходить — одна за другой). Самый жанр «прогулки» и самая серьезность обстановки позволяют нам пренебречь подобной «табелью о рангах». Это, кстати, подметил и упомянутый мной выше французский автор (Дансель), который предварял свою книгу следующим предупреждением: «В царстве мертвых нет логики, там царствует свобода. И если я задержусь перед какими-нибудь могилами дольше обычного, это не означает, что несчастные, или, напротив, блаженные, которые лежат в них, более важны, чем прочие покойники. Так что, книга моя не должна уподобиться ни справочнику, ни докладу о былых знаменитостях, ни исчерпывающему каталогу, ни тематическому или инвентарному списку или реестру...»

Кстати сказать, инвентарный список захоронений на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа издан был в Париже (составитель Иван Грезин, издание славного Жака Феррана) — огромный том, содержащий 10 000 имен (450 страниц — и все только имена и даты). На подобную инвентарную прогулку нам, боюсь, может не хватить остатка жизни («жили сажень, а доживать — пядень»). Но все же и мы с Вами слишком-то спешить не будем. Еще у нас есть время, хотя сколько его осталось, не знаю: «никто живой предела своего не изведал». Рассказ наш о покинувших уже наш мир русских эмигрантах-парижанах волей-неволей оживит в нашей памяти тот старый русский эмигрантский Париж между войнами, ту уникальную колонию изгнанников, равную которой вряд ли припомнишь в мировой истории изгнаний и эмиграций — и по значимости ее в родной истории, и по уровню ее, и по вкладу ее в русское и французское культурное наследие. Напоминание об этих изгнанниках, об их трудах и жизни, порой даже о мелочах той жизни будут, как и сама наша меланхолическая прогулка по кладбищу, чем-то вроде акта поминовения, хотя и вполне светского акта. Так что обещаю в рассказе о посещаемых во время прогулки соотечественниках выдерживать достойно меланхолический настрой (да его и не избежать, ибо жаль и их, усопших, и нас жаль, ближайших кандидатов, уже теснящихся у входа под вечную сень, жаль изгнанников, не увидевших больше при жизни родной земли, жаль и родину, лишившуюся стольких достойных детей в угоду насильникам). Однако постараюсь не впадать при этом ни в заунывную тоску, ни в панегирический тон эпитафий, судя по которым, «все женщины добродетельны и нестерпимо добры, а все мужчины прямодушны, честны, надежны, отважны и являются образчиком всех добродетелей». Формулу эту вывел из французских кладбищенских эпитафий все тот же Мишель Дансель (ох уж эти насмешники-французы!).

Как от века ведется в солидных изданиях, для начала надо обратиться к истории этого русского кладбища близ Парижа — откуда оно пошло. Известно, что кладбища — неизменный спутник человеческих поселений («жить надейся, а умирать готовься», «жил не жил — а помирай!»). И если уж при мирном городке или цветущей деревне с неизбежностью вырастают холмики могил, то что уж тогда говорить о таких человеческих общежитиях, как больница, богадельня или «старческий дом». Знаменитый русский некрополь Сент-Женевьев-де-Буа как раз и возник поначалу при здешнем старческом доме (более благозвучно его звали еще Русским домом). История же появления этого знаменитого старческого дома, она из тех историй, какие принято рассказывать под Рождество. Их и называют «рождественскими сказками»: мол, так в жизни не бывает. А вот и бывает. В данном случае именно так все и было — как в рождественской сказке. Историю я эту вычитал в воспоминаниях главы Западной Православной Церкви митрополита Евлогия, на него можно положиться. Вот она, эта история...

В первые годы эмиграции княгиня Вера Кирилловна Мещерская и ее сестра Елена Кирилловна Орлова (обе в девичестве носили фамилию Струве) открыли в поисках заработка пансион для благородных девиц. Точнее, девицы эти были скорее богатые, чем благородные (все как есть из Америки или Англии), но желали приобрести благородные манеры, прежде чем выйти замуж. Этим манерам и учили их две русские дамы из высшего русского общества. Среди пансионерок была юная дочь миллионера, которую звали Доротея, Дороти (уменьшительно Долли — Дороти Паджет, точнее, вероятно, Паджит, а у русских авторов чаще даже Педжет). Она очень привязалась к своим благородным наставницам, и по окончании курса она спросила Веру Кирилловну, что бы она могла такое сделать для нее лично или для этих бедных русских эмигрантов, которым приходится нелегко на чужбине — деньги, мол, у нее есть, денег не жаль (как видите, данная девица была и впрямь существо благодарное и благородное, даром что из богатых). Вера Кирилловна сказала, что ей лично ничего не нужно, — а вот нельзя ли сделать что-нибудь для престарелых русских. Молодые поручики и даже нестарые еще полковники и генералы сели за баранку такси, зарабатывают на жизнь, имеют крышу над головой, а вот старикам некуда деться. Открыть бы для них приют...

Вот дальше все и было, как в рождественской сказке. Купила добросердечная американская (хотя жила она как будто в Англии) девушка великолепную старинную усадьбу в Сент-Женевьев-де-Буа, некогда роскошное владение наполеоновского маршала — прекрасный дом с флигелями и службами, а вокруг большой парк, и сад: тишина, красота, комфорт... Бездомных и одиноких русских стариков было в Париже много, так что главное здание сразу заполнилось, а за ним и флигеля, и службы, а потом уж стали снимать квартиры у местных жителей. Юная благотворительница Долли поставила Русский дом на широкую ногу, следила, чтоб ни в чем у стареньких русских не было недостатка. Как вспоминает митрополит, «своих подопечных мисс Педжет любила, приезжала навещать, о них заботилась, их баловала. На большие праздники старалась их получше угостить, присылала авионом индеек, гусей...».

Митрополит с юмором рассказывает об эксцессах этой меценат­ской любви. Однажды в день 14 июля — национального французского праздника разрушения Бастилии — мисс Паджит решила доставить удовольствие обитателям Русского дома, которые, бедняги, сиднем сидят в пригороде и не принимают участия в национальном празднике, что славится грохотом петард и фейерверками. Конечно, ей в голову не могло прийти, что и петарды, и фейерверки, и самое слово революция (а кровавая русская революция, как уверяют здешние знатоки, была родной дочерью французской) вряд ли могли вызвать у ее подопечных какие-нибудь достойные воспоминания. Разве что воспоминания о горящих усадьбах, о расстрелах, о беспощадном, слепом терроре, о гибели близких, о войне, о бегстве, о разорении, о нищете и голоде... Впрочем, откуда было это понять беспечной американской девочке, если и сами русские позабыли обо всем (как Вы убедитесь в ходе нашей прогулки) очень скоро? Так или иначе, по просьбе Долли была снята в Париже роскошная вилла с видом на Сену, обставили ее дорогой мебелью, провели туда электричество, накупили фруктов, конфет, заказали грандиозный ужин с шампан­ским — в общем, тысяч в 40—50 обошлась эта затея, которую митрополит Евлогий так комментирует в своих мемуарах:

«Широкая, но странная затея. Дряхлых старичков и старушек везли в грузовиках с опасением, что до Парижа всех живыми, быть может, и не довезут. Фейерверк вряд ли мог доставить большое удовольствие этим престарелым людям. Но доброй мисс Педжет хотелось дать бедной русской аристократии, хоть на один день, иллюзию былой, привольной, богатой жизни».

Легко заметить, что ностальгические воспоминания иных из его духовных детей о «былой, привольной, богатой жизни» вызывают у митрополита, рожденного в бедной семье многодетного батюшки в глухом селе Тульской губернии, лишь снисходительную усмешку. Недаром из всех анекдотов о жизни тогдашнего Русского дома и кладбища ему вспомнился через полтора десятилетия именно такой:

«Вопрос о происхождении, чинах и титулах играет в Русском доме роль немалую. Рассказывают следующий анекдот, характеризующий психологию призреваемых.

На местном кладбище разговаривают три старушки, выбирая себе место для вечного упокоения; заспорили об одном наиболее видном месте.

— А мой муж был губернатор...

— А мой — генерал-лейтенант...

— А мой... — начала третья старушка, и замялась... — кто же был мой? Ах, запамятовала...

— Да Вы же незамужняя!.. — запротестовали спутницы.

— Ах да, действительно, я не была замужем... — смущенно сказала бедная старушка».

Эпизод подводит нас к нашему предмету, а заодно и ко взглядам высокопреосвященнейшего владыки на пустой старушечий спор. Взгляд тот нашел отражение и в священных книгах, и в перлах народной мудрости: «Смерть всех поравняет», «Царь и народ — все в землю пойдет», «Сегодня полковник, завтра — покойник», и еще, и еще...

Далека ли дорога от старческого дома до места последнего упокоения? К началу Второй мировой войны на здешнем кладбище было уже около четырех сотен могил (нынче их уже за десять тысяч). И не только обитатели старческого дома поставляли новых насельников маленькому русскому кладбищу, но и многие парижане, а также русские обитатели южных и западных парижских пригородов. Митрополит Евлогий так объяснял это:

«Часто русские предпочитают хоронить своих близких в S-te Genevieve, а не на парижских кладбищах потому, что здесь постоянно творится православная молитва и как-то приятнее лежать среди своих соотечественников».

И первая (православная молитва) и вторая («лежать среди своих соотечественников») причины того предпочтения, которое отдавали русские эмигранты новому, загородному кладбищу, вполне существенны. И за границей, и в России кладбища (как верно отмечают в своем кладбищенском справочнике-путеводителе петербургские историки А. Кобак и Ю. Пирютко) «находились в ведении духовного начальства и носили строго конфессиональный характер». То, что православных тянуло на свое, православное кладбище, не нуждается в долгих объяснениях: кладбище — «нива Божия, где умершие ждут воскресения в час Страшного Суда», и воскреснуть тоже хотелось бы не в одиночестве, а среди своих. Но и российским иноверцам, и российским атеистам (тем, кого в эмиграции, во всех странах, без различия их вероисповедания и расы, называют просто «русскими») тоже хотелось быть похороненными «среди своих соотечественников». Так что возможны были исключения (впрочем, редкие). Историки петербургских кладбищ отметили, что уже и Петр I допускал исключения для иноверцев, что ж тогда говорить о межвоенной русской эмиграции в Париже, где просвещенное духовенство отличалось высокой степенью терпимости. Что же до перешедших в православие иноверцев, то Вы и сами заметите, сколько тут немецких имен из Прибалтики (из Курляндии, Ливонии, Эстонии), сколько потомков рыцарей тевтонского ордена и выходцев из старинной прибалтийской буржуазии, получивших дворянство на русской службе, сколько потомков Мюрата, Бурбонов, Бонапарта, потомков британцев (Лейсли, Огильви, Гамильтонов-Хомутовых, Гордонов, Кричтонов и даже Рамзеев), сколько Катуаров, де Ланжеронов... Невольно вспомнятся иностранные слободы петровской Москвы (и немецкая, и голландская, и английская, и швейцарская...).

Кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа премного украсили и его церковь, и его березы, и его цветы. Надгробья же здесь по большей части традиционные, те же, что и на московских или петербургских кладбищах, много деревянных крестов. Надгробья побогаче заказывали чаще тому же Альберту Бенуа, что строил церковь. Состояние многих могил, как нынче выражаются, «оставляет желать»... Хуже того, у входа на кладбище бесконечные списки тех, кто могилы своей лишится, потому что плата за аренду кончается или уже кончилась. Французские надписи и новые памятники вторгаются в ряды ветхих крестов... Надо бы спасать кладбище — во имя предков, во имя русской истории... Да разве достучишься до новых русских миллиардеров? Где вы, русские меценаты? Одного Джорджа Сороса на всех не хватит...

Русская эмиграция пережила во Франции в 20—30-е годы истинное возрождение православной веры. Тексты из Евангелий встречаются на надгробиях чаще, чем прочие эпитафии. Среди самых распространенных: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие», и еще вот это, почти изгнанническое, эмигрантское: «Блаженны изгнанные за правду...» (как на могиле моего учителя кинодраматургии — поэта, певца и драматурга Александра Галича).

Эпитафия была в России жанром заимствованным, однако успела дать образцы высокой поэзии, вроде пушкинской эпитафии младенцу Николеньке (сыну декабриста С. Г. Волконского и М. Н. Волконской-Раевской, последовавшей за мужем в Сибирь):

В сиянье, в радостном покое,

У трона Вечного Творца,

С улыбкой он глядит в изгнание земное,

Благословляет мать и молит за отца.

Как сделали это А. Кобак и Ю. Пирютко в своей прекрасной книге о петербургских некрополях, считаю уместным напомнить читателю похоронные правила православных россиян, которые строго соблюдались в эмиграции. Умирающего исповедовал и причащал священник, над ним читали «молитвы на разлучение души и тела». Потом омывали мертвое тело под чтение псалмов и облачали в новую одежду. В напоминание о пеленах Иисуса во гробе тело покрывали саваном, в руки покойному вкладывали образ Спасителя, а на голову ему возлагали венчик (в знак надежды на милосердие Божие). Панихиду совершали дома, а отпевали покойника в храме, куда переносили его с зажженными свечами (в знак возвращения его к Вечному Свету). В церкви гроб ставили головой к двери, чтоб лицо усопшего было обращено к востоку («к востоку вечности»). Отпевали покойного после обедни, прощались с ним «последним целованием», читали «разрешительную молитву» и текст ее вкладывали в правую руку покойника. Потом погребальная процессия тянулась к кладбищу, где гроб с молитвою опускали в могилу. Священник крестовидно бросал землю на крышку гроба, лил на нее елей, сыпал пепел от кадила. Крест на могиле был символом спасения... Поминать усопшего принято было на третий день (когда душа вновь возносится к Богу) и на сороковой (когда душа получает определение Божьего суда). Молитва за упокой помогает умершему в загробной его судьбе. Кроме того, для поминовения усопших существуют у православных пять «родительских суббот» — перед Великим постом, во вторую, третью и четвертую субботы Великого поста и, наконец, в день Святой Троицы. Существуют, впрочем, и другие дни поминовения...

Из всего этого следует, что хотя бы и по причине хрупкости их и дряхлости обитателям старческого дома в Сент-Женевьев-де-Буа необходимо было иметь свою церковь. За организацию этой домовой церкви принялись директор Дома генерал Вильчковский и один из призреваемых, контр-адмирал князь Н. С. Путятин. В помещении, примыкавшем к салону, украшенному портретами из старого русского посольства, они устроили церковь во имя святого Николая Мирликийского Чудотворца. По словам митрополита, это был «прекрасный храм в древнерусском стиле». Митрополит Евлогий назначил в эту церковь настоятелем одного из лучших своих священников — протоиерея Дмитрия Троицкого («умный священник, но с властным характером»). «Сначала все шло хорошо, — повествует демократ-митрополит (которого так любили эмигрантские писатели) со свойственной ему добродушной усмешкой, — за ектеньей возглашалось прошение «о благоверном всероссийском царственном доме и многострадальной родине нашей...», обитатели Русского дома благоволили к о. настоятелю, и он к ним, ценил тонкость их светских манер и изящество культурных навыков. А потом начались нелады. О. настоятель в тонкой культуре своих прихожан разочаровался...

Я перевел о. Троицкого в Галлиполийскую церковь, а из Кламара сюда — протоиерея о. Калашникова, прекрасного доброго пастыря и культурного человека. В России он занимал высокий пост в Министерстве Финансов».

Позднее, поскольку местные власти не разрешили строить церковь на самом кладбище, был прикуплен у ограды небольшой участок земли и на нем летом 1938 года началось строительство нового храма по проекту архитектора и художника Альберта Бенуа (брата знаменитого Александра Бенуа). Неутомимый М. М. Федоров сумел собрать среди бедной русской эмиграции 150000 франков на его постройку. Храм был в новгородском стиле XV — начала XVI века.
В марте 1939 года Альберт Александрович Бенуа и его жена Маргарита Александровна приступили к росписи храма. Позднее им стали помогать искусный каллиграф и знаток старославянского письма Г. А. Шереметьев и другие добровольцы-художники, точнее художницы. Как сообщает митрополит, граф Шереметев поселился позднее тут же при храме «в смиренном звании псаломщика».

Освящение храма состоялось в октябре 1939 года. Шла война, и звонить в колокола было запрещено даже по случаю светлого праздника. Старенький митрополит был болен, но в тот день он почувствовал прилив бодрости и волнение, о котором рассказывал так:

«Вхожу в храм, уже расписанный и освобожденный от лесов... «Боже, как хорошо, дивно!..» — невольно вырвалось из души. Так поражен был я красотою храма... С бодрым духом, с благоговением приступил я к освящению... Трепетало сердце, когда я при входе в храм возглашал вдохновенные слова псалма: «Возьмите врата князи ваша и возьмитеся врата вечная, и внидет Царь славы», а певчие изнутри вопрошали: «Кто есть сей Царь славы?». И растворялись двери, и я со словами: «Господь сил, той есть Царь славы» вошел в освещенный храм, неся на главе св. мощи...

Ликующий, торжественный возвратился я в свое уединение... На душе было так легко, так светло, что на время будто забылись все угнетающие меня недуги...

Да будет благословенно имя Господне отныне и до века...».

Не раз, бывая в пустынной Успенской церкви в полуденный час или стоя у ограды в толпе в пасхальную ночь, когда трепещут огни зажженных свечей на могилах, вспоминал я это взволнованное описание старенького владыки и его прощальный возглас:

«Да будет благословенно имя Господне...».

От Успенской церкви и отправимся мы с Вами на нашу «кладбищенскую прогулку». Надо сказать, что в конце XVIII — первой трети XIX века «кладбищенские прогулки» были излюбленным литературным жанром. Однако прошло немало времени с тех пор, как милый человек Василий Андреевич Жуковский бродил между могилами. Менялись вкусы, менялись жанры. Сами люди менялись, только умирали по-прежнему...

Вот и мы будем бродить с Вами среди могил, но только уже по-своему, не по-жуковскому. Будем вспоминать ушедших как живых, как близких («рубаха к телу близка, а смерть ближе»), да и то сказать, далеко ли мы ушли, намного ли они нас опередили: «живешь — не оглянешься, помрешь — не спохватишься»... Сам я, честно сказать, оттого и люблю гулять по кладбищу, что люди эти для меня как живые. Если вкусы у нас с Вами сходятся, то Вы мне желанный попутчик.

Как Вы уже поняли, во время этой прогулки постараюсь я, в первую очередь, напомнить о наших соотечественниках — эмигрантах, которые здесь упокоились. И хотя далеко не все эмигранты-парижане (и тем более провинциалы) были похоронены на этом кладбище (много русских есть и на парижских кладбищах Пасси, Монпарнас, Батиньоль, Монмартр, и в пригородах Нейи, Бийянкур, Медон, Шель, Ганьи, Клиши, а еще ведь есть русские могилы в Ницце, в Ментоне...), а все же кладбище это уникальное (как уникальной была сама Первая русская эмиграция). Редко где найдешь на свете клочок земли, где сошлись бы так тесно имена князей и дворников, охранителей порядка и его разрушителей, поэтов и генералов, императорских фрейлин и казачьих есаулов, портних и балерин, певиц и приказчиц, генералов императорской свиты и агентов ГПУ, священников и киноактрис... Блистательные десятилетия XIX сто­летия сплетаются здесь с прославленным Серебряным веком, с катастрофой революции, с ужасом октябрьского переворота, с десятилетиями террора — вся история русского ХХ века на этом маленьком кладбище Франции близ Парижа. Воистину, похоронено здесь ушеедшее столетие: погост ХХ века... Так уж случилось, что собралось здесь множество участников знаменитого костюмированного придворного бала 1903 года (чу, вступает музыка, кавалеры оправляют боярские костюмы, дамы — кокошники...), выпускников Александровского (бывшего Царскосельского) лицея, Императорской школы правоведения, Пажеского корпуса, Екатерининского и Смольного институтов благородных девиц. Собрались, как на последний смотр, воины-галлиполийцы, корниловцы, дроздовцы, алексеевцы, доблестные казаки, русские моряки. Здесь хватило бы почтенных членов Государственного совета, чтоб провести его заседание, и достало бы депутатов, чтоб открыть прения Государственной думы. Здесь хватило бы актеров, чтоб поставить любой русский спектакль, в том числе и балетный, да и к съемкам фильма приступить возможно — упокоились под сенью этих берез гениальные режиссеры и актеры, и гримеры, и художники-декораторы, и нищие участники массовки... Хватило бы здесь ученых, чтоб создать Академию наук, хватило бы музыкантов, чтобы составить оркестр, открыть консерваторию. Достало бы протоиереев, чтоб отпеть эти жизни... Есть тут и мои русские знакомцы и сверстники. Из тех, кто был в трудные времена активнее и смелее других — кто требовал свободы при так называемом социализме, ну хоть свободы слова и творчества (Амальрик, Некрасов, Максимов, Панин, Тарковский, Галич...). И кто попал не под топор, а только в изгнание (такое бывало в России и раньше). И те, кто первыми узнали, что за морем телушка не полушка, и с отчаяньем убедились, что русские перемены придут не скоро, не враз, за 70 лет террора вся страна была перепахана, страна уж не та...

На здешних надгробьях прочтешь всей России известные имена, но многие из имен Вы, уверен, услышите впервые. Имена прекрасных, милых людей. Но и другие, не прекрасные, но достойные жалости, тоже... Мало кому известные агенты всемогущей советской Организации мирно упокоились здесь рядом со своими поднадзорными «белоэмигрантами» — ведь на кладбище все спокойненько... Прости им всем, Господи! И нас прости, сохрани...

Каждый раз, уходя после прогулки по этому кладбищу, уносил я в памяти то новую историю, то новое открытие из той жизни, казалось бы, давно знакомой — по книгам, по школе, по университетскому курсу истории... Вот, скажем, эти, русские либералы, демократы начала века, кадеты и прочие... Конечно, у них не было опыта, им было не справиться с пошедшей вразнос страной, но они ведь были идеалисты, не воровать же они шли в Думу... И сколько же они работали в эмиграции бесплатно — вот уж где была «общественная работа»! А все эти аристократы, фрейлины, статс-дамы, полковники... С каким достоинством они встретили бедность — сели за шитье, встали за прилавок, за ресторанную стойку, сели за баранку такси — без нытья, без попрошайничества... И обратите внимание, как недол­го жили священники, как старо они выглядели — работа на износ? Как часто умирали эмигранты в тыловой Франции в 1940—1045годах — отчего? От отчаянья? Война, война, еще война — безумный и подлый мир. И еще отчего-то умирали в 1956. Кто пережил эти годы, потом жили долго. Долго жили женщины, спокойно позволявшие себя любить. Долго жили люди, достигшие душевного спокойствия... А что ж эта знаменитая ностальгия, и бедность, и, главное, унижение, ущемленная гордость, не разрушали ль они душу: не оттого ли так легко вербовали здесь людишек ловцы душ из ГПУ? И еще, конечно, ужасным было (и напрасным) это ощущение своей эмигрантской маргинальности, желание прикоснуться к силе, которая брезжила где-то там, за железным занавесом, в России — не этим ли объяснялись чуть не повальная капитуляция эмигрантов в 1945-м, после войны, или их опасное «возвращенчество»?.. А взгляните, сколько иностранных имен у этих истинно русских людей — сколько же в ней кровей намешано, в молодой русской крови? И еще, и еще — сотни маленьких догадок и открытий придут Вам в голову на меланхолической нашей прогулке: у каждого будут свои...

Два слова о моих помощниках, советчиках, предшественниках при работе над книгой: всем большое спасибо, всем низкий поклон. Помогал мне замечательный герой войны Н. В. Вырубов, специалисты по генеалогии, вроде князя Д. М. Шаховского; помогли вольно- невольно и мои предшественники, вроде блаженной памяти о. Б. Старка и Реймона де Понфийи, вроде И. Грезина, Н. Струве, д-ра Шулеповой, М. Горбовой, Э. Менегальдо, Н. Смирновой; помогали старые друзья и знакомые: Н. Б. Зайцева, Т. Б. Лебедева-Струве, З. А. Шаховская, Е. Д. Аржаковская-Клепинина, И. Н. Набоков, А. Шмеман, А. Кобак, Н. И. Кривошеин, Ксения Кривошеина, А. и З. Оболенские,
Т. Л. Гладкова, В. Каневская, А. Вишневская, Э. Левина, Д. В. Сеземан, Б. Татищев, М. Андроников и, конечно, незабвенная Т. А. Осоргина-Бакунина. Должен признать, что инициатива создания этой книги принадлежала не мне (хоть и пришлась мне по душе), а издателям Л. И. Шумакову и В. А. Канавину. Должен особо поблагодарить их за помощь и ободряющие звонки из Питера.

Однажды Н. В. Вырубов сказал мне: «Есть один потрясающий человек. Он посмотрит на фотографию и скажет: «Граф такой-то...». А сам он даже и не русский — он француз, я Вам дам его телефон. Его зовут Жак Ферран». И вот мы встретились с этим Ферраном у Орлеанской заставы, неподалеку от банка, где Владимир Ильич хранил деньги, — присели за столик кафе. Я еще на подходе, издалека его увидел и понял, что это он. Настоящий... Потом к нему поехал домой мой фотограф и самый верный помощник Борис Гессель, еле дотащил от него подарок — потрясающие тома исследований, альбомы фотографий, генеалогические его изыскания — там была вся дворянская эмиграция, все это он сам разыскал, раскопал, издал. Ферран рассказал мне, чту с ним случилось. Одна старушка не знала, куда ей девать фотографии, показала ему. Он пригляделся: там была русская княжеская семья за столом в подмосковной усадьбе... Там были такие лица... С этого началось его увлечение... Я слушал его, и в голове во время рассказа две строчки вертелись неотступно: «Какие прекрасные лица. И как это было давно...». Думаю, что и Вас они будут преследовать... И эти «прекрасные лица», и горестные мысли о страшном кровопускании, которое учинили нашей с Вами милой родине лихие ленинцы, об успешной их «негативной селекции», истреблявшей и высылавшей за рубеж все лучшее, что сумела вырастить и воспитать прежняя (пусть и далеко не идеальная) Россия... Где они нынче, наши «капитаны индустрии» Рябушинские, наши щедрые Морозовы, Мамонтовы, наши подвижники-меценаты, бескорыстные русские масоны? Где миллионы и миллиарды долларов милостыни, пожертвованные на бедных, на искусство и науку богачами и чиновниками? Где, наконец, былые совестливые Розентали, щедрые и богобоязненные Цетлины, Фондаминские? Где эти бесконечно талантливые Мозжухины, Бенуа, Юрьевы... Неужто все тут, на этом теснимом уже аборигенами пятачке французской земли? А там? Неужто остались лишь неуемные карьеристы и ненасытные хапуги в окруженье вооруженных киллеров? Боже, спаси, сохрани мою милую родину...

Еще два-три слова о жанре этой книги, которую Вы, надеюсь, вознамерились прочитать. Это не энциклопедия и не путеводитель, хотя может при нужде служить худо-бедно заменителем и того и другого. Это книга для чтения, как и другие мои книги о Париже и русской эмиграции (их уже вышло несколько). Идеальный читатель представляется мне на диване (у себя дома) при угасшем «голубом огоньке» (гори он голубым огнем!), в худшем случае — на вагонной полке (да еще с карандашиком в руке). Человек, который бредет среди римских развалин, над горной пропастью или по улочке средневекового городка, а смотрит при этом неотрывно в путеводитель (и только в путеводитель), являет собой фигуру смехотворную. Особенно если он еще сверяет при этом цифры из путеводителя с действительным наличием колонн на фасаде храма (не обсчитали ль его гид и турагентство. Читать нужно дома — до и после. Ну, и еще можно, бродя (вполне меланхолически) среди могил нашего кладбища и наткнувшись на какую-нибудь странную или смутно знакомую фамилию (Степуржинская, Струве, Чистоганов, Лозин­ский, Бурцев, Глебова-Судейкина, Ленин, Адлер, Гуаданини), слазить в перечень имен, отыскать соответствующую страницу нашей книги, прочитать не спеша и с толком... Ну, а для тех, кто хочет просто «посетить» и «отметиться» («Где тут у вас Тарковский?» — хватают тебя за рукав среди крестов, за которыми голоса гидов с легким луганским акцентом объясняют, кто тут у них «играет значение»), мы приложим, конечно, и план с кладбищенскими «достопримечательностями» — и два-три часа пешей ходьбы и неистовых поисков до первой, и даже не первой, усталости. Но только суета все это. Настоящий читатель нетороплив... Так что, до встречи. Вечерком, у настольной лампы... Или у первой могилки... Кто там у нас первым по алфавиту? Мишель Абациев?.. Как же, как же, симпатичный осетин Миша...

Шампань—Сент-Женевьев-де-Буа

октябрь 1999—сентябрь 2004

Абациев (Abatzieff) Michel, 1891—1983

Михаил Абациев был из знатного дворянского рода (родственник Джамбулата Абациева). Как и блистательный Гайто Газданов (мать которого была из рода Абациев), он был осетин, литератор и писал по-русски. Сотрудничал в самой популярной эмигрантской газете межвоенного Парижа — «Последних новостях» П. Н. Милюкова. В своей пространной оде, посвященной десятилетию редакторства Милюкова, юморист Дон-Аминадо не обошел вниманием и всеми любимого Мишу Абациева:

И Абациев, горный сын,

Наш Богом данный осетин.

Абациев сумел пережить горести новой войны — и жил долго.

АВЬЕРИНО Владимир, Москва, 1903—Париж, 1990

В 1918 году пятнадцатилетний сын петербургского адвоката Владимир Авьерино познакомился в Кисловодске со своим сверстником Александром Казем-Беком, будущим вождем «младороссов». Это было знакомство на лучшие десятилетия жизни...

Кисловодск в то время кишел беженцами из больших городов России, среди которых выделялись великие князья Андрей Владимирович и Борис Владимирович, а также спутница князя Андрея знаменитая балерина Матильда Кшесинская с сыном.

Владимир Авьерино вместе с его друзьями Александром Казем-Беком, Сергеем Плаутиным, Кириллом Шевичем и другими сформировали группу монархической молодежи и занимались военно-политической подготовкой под руководством генерала Шевича и двух гусарских полковников. Позднее молодые люди собрались в Париже и составили ядро знаменитого союза «Молодая Россия», во главе которого встал Александр Казем-Бек. Владимир Авьерино занимал в этой партии самые разнообразные посты и выполнял вполне ответственные поручения. Так, в середине 20-х годов Авьерино был «старшиной» первого парижского «очага» младороссов и среди прочего нес ответственность за безопасность великого князя Кирилла и пансиона в Везине, который держала супруга младоросского «вождя» Светлана Казем-Бек. Согласно рассказам Авьерино, советские секретные службы и некий «Росовский» из ГПУ пытались проникнуть в среду молодежной организации, и Авьерино приходилось бороться с этими попытками. Вот рассказ В. Авьерино о его тогдашних подвигах (в записи писательницы М. Масип):

« В 1925 году Константин Добровольский, мать и сестры которого жили у Казем-Беков, вступил в контакт с советчиками, чтобы облегчить себе жизнь. Он получил 2000 франков, пообещав внедрить предателя в ряды движения. Александр узнал об этом, но Добровольский был женат на одной из сестер Вуич... (Госпожа Вуич с дочерьми жила тогда в пансионе Светланы Казем-Бек. — Б. Н.). «Глава» поручил мне судить предателя. Мы устроили в моей комнате инсценировку трибунала. Со мной были там Шевич, Збышевский и Николай Максимов. Комната была в полумраке, я постелил на столе темную простыню, а поверх нее положил наган. Я был председателем трибунала. Была глубокая ночь. Добровольский вошел и увидел пистолет. «Что тут у вас за маскарад?» Я ему объяснил, и он побледнел. Тогда я ему сказал: «Подпиши здесь, что ты поставлен в известность, и можешь идти. Мы тебе даем сорок восемь часов, чтоб ты покинул Францию». Прошло сорок восемь часов, и он хоть бы что... Александр мне сказал: «Теперь твой черед действовать». Я встал в пять часов утра, и поскольку мне было известно, что Добровольский укрылся на рю Жан-Гужон, 7, я туда отправился и позвонил у двери. Добровольский открыл дверь, я пригрозил ему револьвером, а потом я подумал, что мне вовсе не хочется, чтоб меня арестовали за убийство, и я ему дал еще отсрочку на двадцать четыре часа... Он уехал в Бельгию... там ему повезло и он женился на богатой...».

Такую вот историю из времен своей боевой молодости рассказал немолодой «младоросс» писательнице М. Масип. Судя по всему, подлинная история взаимоотношений «главы» Казем-Бека с советской разведкой была намного сложней, чем это представлялось его простодушному соратнику В. Авьерино, который, пережив всех участников событий, в конце концов упокоился под этим надгробьем.

Агафонов Владимир Валерианович, штабс-капитан,
28.07.1895—24.12.1981

Штабс-капитан В. В. Агафонов был сыном русского ученого Валериана Константиновича Агафонова (1863—1955), почвоведа, географа, писателя, друга известного геохимика и минералога академика В. И. Вернадского. В 1924 году эмигрант В. К. Агафонов представил Вернадского в Париже «королю жемчуга» и «русскому Соросу» начала века, знаменитому парижскому меценату Л. М. Розенталю, который, явившись в Париж из Владикавказа 14-летним мальчишкой с сотней франков в кармане, ко времени прибытия в Париж русских изгнанников из Первой волны эмиграции успел сказочно разбогатеть и осыпать благодеяниями Р. Киплинга, Мари Кюри, С. Дягилева и многих других. 11 апреля 1922 года И. А. Бунин записал в свой дневник: «Розенталь предложил нам помощь: на год мне, Мережковскому, Куприну и Бальмонту по 1000 фр. в месяц». Розенталь оплачивал на летние месяцы и виллу для Бунина в Приморских Альпах. Фонд Розенталя предоставил Вернадскому для его научных исследований 30 000 франков, что позволило ученому написать обобщающий труд. (На заседаниях Фонда, обсуждавших возможности помощи, из тактических соображений присутствовал не сам Вернадский, а его друг В. К. Агафонов.) Поскольку больше никаких субсидий Вернадскому ни от кого получить не удалось, он в конце концов принял предложение вернуться в Россию, где правительство, согласившись забыть «среди своих» разговоры и о «равенстве», и о «классовой чуждости», предложило научной элите исключительные материальные и прочие привилегии. («Переходим в состав «при­­ви­легированный» в социалистическом диктаторском государстве», — писал В. И. Вернадский сыну в США.) Зато и продаваться интеллигенту надо было с потрохами, или хотя бы очень таиться и лгать напропалую. Так что в письмах 1936 года к сыну В. И. Вернадский после недавних рассказов о терроре против интеллигенции, о голоде, каннибальстве, «фанатичных-изувер-кабальных диаматах» и т. п. вдруг начинает писать об «умственно... сильной» «головке», включающей таких мыслителей, как Ворошилов и Молотов (а вдруг все же прочтут!)...

Что же до старого друга Вернадского Валериана Константиновича Агафонова (у которого его прославленный друг Вернадский по-прежнему останавливался в Париже), то он продолжал мирно преподавать в Сорбонне. В годы оккупации В. К. Агафонов был в Ницце. Как всегда, он озабочен был не своими бедами и хворями, а судьбою тех, кто голодают, кто в лагерях, кому грозит смерть. Писатель Михаил Осоргин (нежно называвший В. К. Агафонова «Старик») сообщал приятелю в одном из писем: «В Ницце Старик с друзьями устроили маленькое «Общество взаимопомощи», собирают немножко денег... Посылают мне, чтобы обращать деньги в продукты и снабжать нуждающихся, что мы посильно выполняем. Пустяк, а молодцы. Ваш привет Старику и другим перешлю...» (М. Осоргин упоминает в том же письме и друга-поэта, тоже масона, С. А. Луцкого, который «много работает, и сверхурочно, и все, что остается от содержания семьи, отдает»). За полгода до своей смерти 64-летний М. Осоргин писал В. К. Агафонову из своего маленького Шабри на границе «свободной зоны»: «...очень хочется, мой милый Старик, чем-нибудь оправдать существование, не пропадать здесь зря и без пользы. Вот только мои физические силы не соответствуют желаниям, иногда с утра уже чувствую себя усталым до крайности, едва способным шевелиться и писать (в двух шагах от оккупированной зоны Осоргин писал антифашистские статьи и печатал их в США — Б. Н.). Ладно, пока все в порядке. Делайте доброе дело, мы, как можем, помогаем. Сейчас послали посылочку пленному — пальчики оближешь... Не сладко русскому в немецком плену». И дальше стыдливая приписка — про чай: «Ты обещал пачку зелья — жду. Очень мне тяжко сидеть на мяте, розовых лепесточках и прочей зелени — с души воротит. Главное — работать невозможно».

Где же, мой спутник, как не у могилы офицера-изгнанника Г. В. Ага­фонова, вспомнить нам о добрых делах его отца, «Старика» В.К. Агафонова, мецената Л. Розенталя, писателя М. Осоргина, поэта и инженера С. Луцкого и других добрых самаритян?

Адлер Александр Севастьянович, 1903—1945

Московский историк Дмитрий Волкогонов сообщает по поводу агента НКВД Марка Зборовского по кличке Тюльпан, что он был завербован в Париже «советским гражданином Александром Сева­стьяновичем Адлером». Поскольку Волкогонов был допущен в очень серьезные архивы, можно ему верить. Хотя, если верить цветаеведу И. Кудровой (тоже побывавшей в хитрых архивах), Зборовского завербовал вовсе даже Афанасов, которого, в свою очередь, завербовал муж Цветаевой С. Эфрон. Впрочем, возможно, что вербовали нищенствующего эмигранта Зборовского оба агента, ибо и тот и другой работали на ГПУ. Остается только гадать, как дожил Александр Севастьянович в Париже до конца войны, спокойно ли спал по ночам, каковы были его отношения с беспечной французской разведкой, от чего умер 42 лет от роду. Что до агента Марка Зборовского, то он втерся в доверие и к сыну Троцкого Седову, и к самому Троцкому, способствовал, вероятно, гибели Седова (пытался он проникнуть и в мексиканское убежище Троцкого, но не был туда приглашен), выкрал парижский архив Троцкого и отправил его в Москву, а переселившись в США, сперва написал прочувствованный труд о жизни еврейских местечек, затем проник в среду русских социал-демократов и написал донос на Виктора Кравченко, и еще, и еще... Кое-какими из своих подвигов Зборовский похвастал на допросе в Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, но далеко не всеми (так что «пресловутая Комиссия» занималась, как видите, не одними невинными агнцами). Зборовский отделался легким испугом, но самый акт его вербовки свидетельствует о том, что похороненный здесь А. С. Адлер был способный разведчик и не зря ел свой хлеб. Имя молодого «евразийца» Шуры Адлера попадается также в письмах Д. Святополк-Мирского и в записанных В. Лосской воспоминаниях о летнем отдыхе М. Цветаевой и С. Эфрона в Понтийяке в 1928 году и об эфроновской газете «Евразия»: «“Кухней” газетки занимался наш знакомый Шура Адлер... тогда ушедший по горло в Евразийство».

Позднее все они ушли в это самое евразийство уже не по горло, а с головой, однако оно встало им поперек горла. Упаси нас, Боже, от теоретиков и фанатиков-энтузиастов...

На днях посетил я могилку А. С. Адлера, что неподалеку от церкви Успения (первый квартал направо). Кто-то посадил на могиле елочку, но крест с купола, венчавшего памятник, сбит и лежит рядом... Печальная могила неизвестного «солдата невидимого фронта». Прости ему, Господи...

Гр. Адлерберг Владимир Васильевич,
Гатчина, 26.06.1872 — Париж, 16 округ, 20.06.1944

Гр. Адлерберг (ур. Егорова) Любовь Владимировна,
Воронеж, 21.06.1890 — Оксер, 9.06.1963

Граф Адлеберг происходил из старинного шведского рода, подобно другим знатным шведским семьям (например, Стенбок-Ферморам) переселившегося в Россию, где графское звание Адлебергов было подтверждено указами Николая I, Александра II и Александра III. Это, впрочем, не могло служить большим утешением уланскому полковнику графу Владимиру Васильевичу Адлебергу и его супруге Любови Владимировне, когда они попали в Париж в эмиграцию: жить было не на что. Граф занялся изготовлением украшенных бахромой модных шелковых оранжевых абажуров (именно под таким прошло мое московское детство — за неимением краски в Москве их красили стрептоцидом), однако в промысле своем не преуспел. Дочь воронежского помещика графиня Любовь Владимировна шила шелковое белье в одном из французских домов моды, и неплохо освоила новую профессию. И тогда граф решил открыть в своей тесной квартирке в 16-м округе Парижа собственный дом моды, который специализировался на пошиве шелкового белья. Затея увенчалась успехом, и дом белья «Адлеберг» просуществовал два десятка лет, пережив (впрочем, ненадолго) и Вторую мировую войну, и смерть графа. В своей замечательной книге об эмигрантских домах моды искусствовед Александр Васильев рассказывает любопытные подробности из жизни этого ателье. Русские мастерицы, жившие по соседству, в «русском» 16-м округе, брали работу на дом, а так как и клиентов графине принимать было негде, то готовые изделия разносили по домам распространительницы — «пласьержки», интеллигентные русские дамы, приятные в обхождении. Дом «Адлеберг» обслуживало больше двух десятков «пласьержек».

В 1937 году дом «Адлеберг» пережил свой звездный час: в сшитом портнихой Ниной Бологовской халате снялась знаменитая франко-румынская кинозвезда Эльвира Попеску. На мой взгляд, она не была так красива, как ее портнихи Н. Бологовская и графиня Адлеберг, но всякой — своя судьба. Граф В. В. Адлеберг умер в 1944 году и после его смерти графиня, как сообщает А. Васильев, «впала в чрезвычайную набожность». Она закрыла свой дом моды, стала монахиней в миру и шила рясы для русских священников. Умерла она в прекрасном бургундском городке Оксере, а похоронена была здесь, рядом с мужем.

Айзов Владимир Карлович, 1900—1989

Утешительно, что бывший кадет и бывший батюшка Владимир Карлович Айзов прожил долго и, будет верить, счастливо, во всяком случае — последние полвека своей жизни, ибо начало его семейной жизни и скоро прервавшейся духовной карьеры отмечено было невзгодами, о которых с сожалением рассказал в своих мемуарах высокопреосвященнейший митрополит Евлогий: «О. Сухих всячески старался вывести в люди своего племянника... Вл. Айзова. Он выпросил, чтобы я рукоположил его в диаконы, а потом, после его женитьбы, — в священники. Скоро он заменил о. Н. Сухих на должности настоятеля в Крезо. Ловкий человек, Айзов быстро взял в руки прихожан и мог бы сделаться для прихода полезным человеком, если бы не несчастье, которое на него обрушилось: жена от родов умерла, и о. Айзов остался с двумя малолетними детьми на руках. Он потерял голову. Первое время я боялся за него. Понемногу обошлось, прихожане приняли в нем участие, среди них особенно горячо отозвалась одна семья. Вследствие близости о. Айзова к этой семье пошли компрометирующие его слухи... О. Айзов оправдывался, уверял меня, что это клевета. Я потребовал, чтобы он покинул Крезо. О. Айзов просил перевести его в Тулузу и поручить ему организацию там приходов (в окрестностях Тулузы много русских ферм). Новое назначение моральной пользы ему не принесло. На некоторое время он вторично был назначен в Крезо, но потом должен был снять сан: он женился на той девушке, с которой молва уже давно связывала его имя».

Все эти невзгоды молодых лет не сломили, однако, Владимира Карловича. Новая супруга оказалась труженицей, и в отчетах о жизни монжеронского детского дома для русских детей можно прочесть, что А. К. Айзова еще и в конце 60-х годов была «образцовая медицинская сестра, знающая каждого ребенка», и что ее муж В. К. Айзов не только заведовал хозяйственной частью дома, но и был «главный «украситель» и декоратор во время всех празднеств и спектаклей». История этого детского дома и его организаторы (имена которых нам во время нашей прогулки, пожалуй, не встретятся) заслуживают нескольких добрых слов. В 1939 году хлопотами Софьи Михайловны Зёрновой и ее помощницы С. М. Лопухиной через деятельный Центр помощи русским в эмиграции 600 русских детей были отправлены на отдых в Швейцарию. И вдруг — война! Детей срочно вернули в Париж, в Центр помощи. А Париж, ждавший газовой атаки, охватила паника, к вокзалам не подступиться... Дети приехали неожиданно — где их разместить? Княгиня Вера Мещерская согласилась потеснить старческий дом в Вильмуассоне, куда и привезли детей. Там русские дети жили 15 лет (росли в дружбе, уходили с лучшими воспоминаньями, на их место приходили новые). А в 1954-м щедрая русская женщина Надежда Петровна Нобель за гроши продала Центру помощи свое поместье, где стояли в парке у реки три дома. При оборудовании новых спален для детей, комнат и салонов им присвоены были имена жертвователей и тех, кто много сил отдавал помощи в эмиграции — Л. С. и Л. А. Гаргановых, дочери Гаргановой д’Агиар, композитора С. В. Рахманинова и его дочери Т. С. Конюс, матери Марии (жертвователь Д. Скобцов), княгини Вики Оболенской (на деньги «русских американцев» из Вашингтона), Б. А. Бахметьева, барона М. Ф. Шиллинга, И. И. Фондаминского, М. М. Кульман и Г. Г. Куль­мана. Где ж, как не здесь, помянуть нам эти славные имена?

Бывший офицер А. П. Щебляков освоил ремесло каменщика и построил в Монжероне церковь, которую расписал о. Григорий Круг...

Вот в этом-то детском доме и трудились В. К. Айзов с супругой.

Александр (Семенов-Тянь-Шаньский), преосвященный епископ, настоятель Знаменского прихода в Париже,
7.10.90—16.05.1979

В 1925 году будущий епископ, внук знаменитого русского путешественника и географа, исследователя Средней Азии, эмигрировал во Францию, где закончил Богословский институт (на Сергиевском подворье в Париже), был рукоположен в конце войны в священники, а в 1971 году возведен в сан епископа. Он явился составителем молитвенника и катехизиса, а также автором биографии Иоанна Крон­штадтского.

Александрович Александр Дмитриевич, артист Петербург­ского Мариинского театра, 26.09.1879—19.02.1959

(Судя по справочеикам, был он Дормидонтович, мы же даем то, что обозначено на надгробии.)

Русская интеллигенция принесла из России в изгнание ощущение долга перед народом (в данном случае — перед «эмигрантским народом», как любил говорить проповедник и глашатай «ордена интеллигенции» И. И. Фондаминский), и в первую очередь перед молодым поколением, которое эмигранты растили для службы родине, России (а вышло, что для Франции). Воспитание молодежи считало одной из главных своих задач Русское Студенческое Христианское Движение (РСХД). Именно в рамках этого движения в конце 40-х и начале 50-х знаменитый певец былой Мариинки А. Д. Александрович создал свою «Молодую оперу». Русским подросткам он сумел привить в ней любовь к русской классике и фольклору. Его «Молодая опера» с успехом показала на парижской сцене отрывки из «Жизни за царя» («Ивана Сусанина»), «Демона», «Русалки», «Евгения Онегина». В хоре «Молодой оперы» пело до сорока русских подростков в театральных костюмах, в декорациях М. Хвалынской...

Алексинский Григорий Алексеевич, бывший депутат Думы, 16.09.1879—4.10.1967

Г. А. Алексинский был социал-демократом, даже большевиком, но 4 июля 1917 года он имел смелость выступить с заявлением о том, что Ленин получил (для антивоенной пропаганды в России) деньги от немецкого Генерального штаба, так что в мае 1919-го Алексинскому пришлось, спасая жизнь, срочно бежать с семьей за границу. После захвата власти большевики позаботились о том, чтобы банковские документы, свидетельствующие о получении Лениным «немецких денег», были изъяты из архива, а беглого Г. Алексинского они судили заочно (известным своим приемом подверстав к какому-то «делу о тактическом центре») и объявили его за обнародование ленинских финансовых тайн «врагом народа». В Париже Г. Алексинский активно сотрудничал в эмигрантской прессе и даже издавал одно время свой еженедельник. Московский институт Маркса-Энгельса-Ленина вел перед войной переговоры с Г. Алексинским о покупке его архива, но в конце концов не купил этот архив, посчитав, что Г. Алексинский запросил слишком дорого. Так ведь и жизнь во Франции была не дешевая...

Алексинская-Евтихиева Татьяна Ивановна,
13.10.1886—20.10.1968

Супруга Григория Алексеевича Алексинского Татьяна Ивановна и сама была активной социал-демократкой. В 1917 году она примыкала к группе Плеханова «Единство», о чем подробно рассказано в ее «записях» («1917 год»: «Я хожу по митингам, выступаю под фамилией Ивановой, Петровой, Денисовой...»).

После того как муж ее разоблачил связь Ленина с немецким Генштабом (после Первой мировой войны достоверность этих разоблачений подтвердили генерал Людендорф и немецкий социал-демократ Бернштейн, а после Второй мировой войны — преданные гласности документы из архива немецкого МИД), ей пришлось немало натерпеться страху, прежде чем она уговорила мужа бежать за границу. Пылкая революционерка Т. И. Алексинская все же успела, еще и до эмиграции, увидеть в России плоды своей революционной деятельности: «Горе! Всюду горе. Чужое горе, вернее наше общее...».

Амальрик Андрей Алексеевич, 12.05.1938—11.11.1980

Уже студентом истфака в Московском университете молодой Андрей Амальрик имел собственные мысли по всем вопросам, в частности по изучаемым им проблемам истории, например, по поводу роли норманнов в истории Киевской Руси. Эти мысли он изложил в своей дипломной работе, за что и был выгнан из университета. Это было в 1963 году, и «гласность» тогда не зашла еще настолько далеко, чтоб историку могли позволить иметь свои мысли. Не запрограммированные агитпропом мысли в ту пору назывались «диссидентскими», и 25-летний Андрей Амальрик стал «диссидентом». Это не значит, что он призывал к революции. Напротив, он призывал к соблюдению тогдашних российских законов и к охране прав граждан, «гарантированных» советской же, ежегодно прославляемой и ежедневно попираемой Конституцией. В общем, он стал «правозащитником», за что приговорен был для начала к двум годам ссылки в Сибирь: его попытка напомнить властям о правах и законах была квалифицирована советским судом как «антисоветская агитация и пропаганда». Вернувшись из ссылки, бесстрашный Амальрик не только написал книгу «Нежеланное путешествие в Сибирь», но и отдал ее печатать за границей (поскольку в России ее было не издать). Амальрик печатался в эту пору также в московских газетах, а в 1969 году он написал пророческую книгу «Доживет ли Советский Союз до 1984 года?». Знаменитый Оруэлл написал мрачный роман о стране победившего социализма, здравствующей еще и в 1984 году. Оптимист Андрей Амальрик за 15 лет до предсказанной Оруэллом даты высказал сомнение в том, что «казарменный социализм» протянет еще так долго. Амальрик угадал с точностью до месяца (в 1984 году Горбачев приступил к «перестроечному» спасению системы, в результате которого она рухнула).

В Париже француженку грузинского происхождения Элен Каррер д’Анкос за подобные прогнозы (сделанные, впрочем, после Амальрика) избрали во Французскую академию. В Москве писателя Андрея Амальрика арестовали за то же самое и сослали в Магаданскую область. Он вернулся в 1975-м, ему было уже 37 лет. Власти предложили ему уехать, чтобы не было хуже. Он медлил, участвуя в организации Хельсинской группы в Москве. Позднее, за рубежом он стал ее представителем. Эмигрировал он в 1976-м, жил в изгнании (в Голландии, США, Швейцарии и Франции), но продолжал писать и выступать: доказывал, что русские не хуже прочих европейцев и имеют право на свободы и свободу. Однажды он один, в единственном числе, провел демонстрацию перед президентским дворцом в Париже, протестуя против равнодушия Запада к русской борьбе за демократические свободы. Полиция оттащила упрямого русского от дворца, но его цель была достигнута: фотографии попали во все газеты.

Андрей Амальрик написал пять пьес и книгу «Записки диссидента», вышедшую во Франции в 1980 году. В тот же год он отправился на международную конференцию по вопросам сотрудничества в Европе и на испанской дороге погиб «в результате несчастного случая». В том, что гибель 42-летнего талантливого и бесстрашного русского «правозащитника» была несчастьем для его страны, нет сомнений.

Аместуа (Amestoy; урожд. Порохонская) Милица, 1909—1992

Среди прочих русских красавиц-манекенщиц, служивших в торговом доме «Дам де Франс», была и юная дочь генерала Порохонского Милица. Позднее она вышла за француза, сменила фамилию и стала настоящей «дам де Франс»...

Аметистов Тихон Александрович, полковник Генерального штаба, секретарь епархиального управления, 1884—1941

Полковник Аметистов успел окончить до начала войны Николаевское кавалерийское училище и два класса Николаевской военной академии. В 1916 году он был старшим адъютантом 9-й кавалерийской дивизии, а с конца 1918 года — начальником разведотдела штаба Крымско-Азовской Добровольческой армии... К 1921 году он уже был в эмиграции, в Париже...

Митрополит Евлогий счел, что Т. А. Аметистов был «подходящим человеком» для секретарства в Епархиальном Совете, однако имел и немало мороки с темпераментным молодым полковником: «Я знал его давно и выбрал в секретари потому, что сочетание в нем образованности светского человека и традиций духовной школы считал ценным. Это был человек даровитый, работоспособный, но, к сожалению, не всегда строгий к себе, увлекающийся...».

Кн. Амилахвари Гиви Иванович, генерал-майор,
25.04.1874—14.11.1943

Грузинский княжеский род Амилахвари дал России много отважных воинов. Успели князья Амилахвари послужить и Франции. Во время боев в Северной Африке прославился племянник князя Гиви Амилахвари Дмитрий Георгиевич Амилахвари, молодой офицер, которого называли «героем легенды». Он был счастливый молодожен, только что получил высший орден из рук генерала де Голля и погиб через два дня под Эль-Аламейном... Плачь, Франция, печалься, Грузия, оплакивая бесстрашных братьев Амилахвари (старший из них, Руслан, был еще в пору гражданской войны убит большевиками).

Андреев Алексей Романович, 21.05.1899—9.10.1980

Скрипач Алексей Андреев был в пору своей петербургской юности одним из самых многообещающих учеников знаменитого Леопольда Ауэра. Девятнадцати лет от роду ему пришлось покинуть Россию. На счастье для него, музыканту легче было выжить, чем писателю или генералу. Алексей Романович преподавал музыку, был профессором Русской консерватории, а одно время и ее директором. Музыка считалась в Европе «русской профессией», и у русских преподавателей был высокий престиж.

А. Р. Андреев активно участвовал в культурной жизни русской эмиграции (которая была не просто активной, а, можно сказать, бурной), был членом правления Русского музыкального общества.

Андреев Вадим Леонидович, 1903—1976

Вадим Андреев был старшим сыном знаменитого русского писателя Леонида Андреева. Он рано потерял мать, а достигнув шестнадцати лет, потерял и отца.

После революции Вадим жил в отцом на даче в Финляндии, которая оказалась отрезанной от России, учился в Русской гимназии в Гельсингфорсе, семнадцати лет ушел воевать против красных, потом учился в лицеев Константинополе, где пережил немало приключений. Покровительствовавший русским изгнанникам британский византолог Уитмор выхлопотал Вадиму стипендию и отправил его на философский факультет Берлинского университета. Судьба сына великого человека, как правило, сопряжена с трудностями: вот и сын знаменитого писателя, да вдобавок еще и русский (кто ж из русских не пишет в юности?), молодой Вадим просто обречен был писать стихи и прозу, страдая от недостижимости заданного отцом высокого уровня. Он рано начал печататься, посещал литературное кафе и литературные объединения, учился литературе и других учил литературе, долго оставаясь при этом всего-навсего «сыном талантливого отца», о чем жестоко напомнила ему первая же рецензентка его первого сборника стихов.

В 1924 году Вадим Андреев вместе с другими стипендиатами Уитмора перебирается в Париж, в Сорбонну. Он учится, работает, общается с молодыми поэтами «незамеченного поколения», а также с Ремизовым и Цветаевой, участвует в создании Союза молодых поэтов и писателей, часто выступает на литературных вечерах, пишет стихи, женится на Ольге Федоровой-Черновой, приемной дочери знаменитого эсеровского лидера Виктора Чернова и Ольги Елисеевны Колбасиной-Черновой (Марина Цветаева дружила с этой семьей, жила у Черновых первое время в Париже, а дочь Цветаевой Ариадна вспоминала, что первое в жизни платье ей сшила Оля Чернова).

В Берлине Вадим Андреев стал сотрудничать в просоветском «Накануне», в Париже он тоже находился по большей части в окружении левых — бывших эсеров, левых евразийцев, либеральных масонов. Он и сам был, впрочем, активным членом масонской ложи «Северная звезда». Человек он был добрый, общительный, сверстники (в том числе и Борис Поплавский) охотно посвящали ему стихи. Собственные стихотворные публикации Вадима Андреева не убеждали, впрочем, ни Ходасевича, ни его врага Адамовича в наличии у юноши поэтического дара. В 1938 году Вадим Андреев пишет первую прозу — «Детство. Повесть об отце». Во время войны и оккупации, оказавшись с другими русскими дачниками на острове Олерон, он сближается с французским Сопротивлением и с коммунистами, а после окончания войны (в самом конце которой он был арестован немцами) берет советский паспорт и работает в сомнительной то ли просоветской, то ли уже просто советской, вполне агитпроповской газете.

Трудно упрекать молодого Вадима Андреева в его просоветских и прокоммунистических симпатиях, к которым склонились в ту пору даже такие борцы против Советов и такие стареющие идеологи демократии, как Маклаков, Милюков, Бердяев, такие люди, как митрополит Евлогий, как эстеты Маковский и Адмович. Видимо, немалую роль (наряду с успешными усилиями советской разведки) сыграло в этом странном, бездумном увлечении бессильное, жалкое, задворочное положение людей эмиграции при сравнении его с новым ореолом могущества (пусть даже тоталитарного) покинутой родины-победительницы. Цветаева (вольно или невольно) выразила общее настроение, воскликнув после выступления Маяковского: «Си­ла — там!». Может, оттого так сильо и обиделся на нее старый Милюков, что это была и его тайная мысль. Так что нет ничего удивительного в том, что близкий к цветаевско-эфроновской и черновской семье молодой Андреев так трогательно мечтает о Донбассе, Кузбассе, о таинственных «беломорканалах», воспетых коммунистом Луи Арагоном, о заманчивой Сибири. На его счастье, он уехал после войны не на Беломорканал и не в Сибирь, а в Нью-Йорк, на престижную переводческую работу в ООН (тоже ведь без благосклонности всесильной Родины и на такую работу не попасть на Западе). Так что, опять же на свое счастье, в Советскую Россию, о которой он столько писал, Вадим Андреев попал впервые лишь в годы «оттепели», в 1957-м, когда уже и у советской интеллигенции «открылись глаза» (точнее, развязались языки). Вдобавок Вадим встретил в России своего ставшего за эти годы «старшим» и по мысли, и по таланту младшего брата Даниила, изведавшего к тому времени и лагеря и ссылку, узнавшего, почем фунт лиха. Да что там, многие осмелевшие русские не боялиь уже в ту пору рассказывать правду восторженному советофилу из Парижа—Нью-Йорка. В общем, припав к истокам, Вадим Андреев несмотря на советский паспорт и патриотизм, уезжает на работу не в благосклонную Москву или Кузбасс, а в Женеву, хотя еще продолжает печатать свою прозу — то в Минске, то в Москве, то в Петербурге. Вообще, он уже разобрался, кажется, в смысле легендарных «беломорканалов», приводивших в такой восторг Арагона. Ему объяснили по секрету в Росии, что эти бессмысленные каналы построены на костях невинных зэков. Так что через сорок лет после первых иллюзий и ностальгических вздохов 63-летний Вадим Андреев пишет вполне неожиданные стихи о путешествии по такому каналу:

Стоят залитые водой леса —

Парад стволов, парад слепых скелетов,

Их руки-ветви вздеты к небесам,

Но мир молчит, и в небе нет ответа.

А там, где оторвался слой коры

И тускло обнажилась древесина, —

Лишь присмотрись — лицо твоей сестры,

Иль без вести исчезнувшего сына,

Отца, быть может, брата. Ты пойми

Тех глаз посмертную, скупую муку

И на прощание рукой возьми,

Живой рукой — безлиственную руку...

Таким оказалось стихотворное прощание с розовой мечтой левого эмигранта. Да что там стихи! Было и большее. Вадим Андреев взялся тайно провезти на Запад рукопись самого страшного тогдашнего врага коммунизма — Александра Солженицына (роман «В круге первом»). Помогали Солженицыну переправлять рукописи на Запад и дети Вадима Андреева — симпатичный, некогда всем переводчикам ЮНЕСКО знакомый Саша Андреев и его сестра Ольга Андреева-Карлайл...

Такой вот типовой жизненный маршрут сына знаменитого Леонида Андреева... Мне рассказывали, что в конце жизни он хотел отказаться от с восторгом некогда принятого советского подданства, но подоспевшая смерть сделала несущественными все эти наши милицейско-префектурные различия...

Андреев Валентин Леонидович, 1912—1988

Валентин Андреев был сыном писателя Леонида Андреева от его второго брака — с Анной Ильиничной Андреевой (урожденной Денисевич, в первом браке — Карницкой). После смерти Леонида Андреева А. И. Андреева осталась с четырьмя детьми. Ее близкая подруга и соседка по чешской и французской эмиграции Марина Цветаева так описывала парижско-пригородную жизнь А. И. Андреевой в письме из Кламара Анне Тесковой: «У нее четверо детей, и вот их судьба: старшая (не андреевская) еще в Праге вышла замуж за студента-инженера и музыканта. И вот А. И. уже больше года содержит всю их семью (трое), ибо он работы найти не может, а дочь ничего не умеет. Второй — Савва танцует в балете Иды Рубинштейн и весь заработок отдает матери. Третья — Вера (красотка!) служит прислугой и кормит самое себя, — А. И. дала ей все возможности учиться, выйти в люди, — не захотела, а сейчас ей уже 25. Четвертый — Валентин, тоже не захотевший и тоже по своей собственной воле служит швейцаром в каком-то клубе — и в отчаянии. Сама А. И. держит чайную при балете Иды Рубинштейн и невероятным трудом зарабатывает 20—25 франков в день, на которые содержит своих — себя и ту безработную семью. Живут они в Кламаре, с вечера она печет пирожки, жарит до 1 ч. ночи котлеты, утром везет все это в Париж и весь день торгует по дешевке в крохотном загоне при студии Рубин­штейн, кипятит несчетное число чайников на примусе, непрерывно моет посуду, в 11 ч. — пол, и домой — жарить и печь на завтра...». Можно добавить, что лучшая эмигрантская подруга Цветаевой А. И. Андреева имела вдобавок терпение выслушивать все жалобы страдалицы-поэтессы («с пониманием») и еще находила время, чтобы перепечатывать для нее письма и стихи...

Вел. Кн. Андрей Владимирович, 15.05.1879—30.10.1956

Из трех царственных поклонников балерины Матильды (Марии) Феликсовны Кшесинской внук Александра II и племянник Александра III великий князь Андрей Владимирович оказался самым верным и последовательным, ибо в эмиграции он сочетался законным браком и прожил с ней до конца своих дней. Их сын, светлейший князь В. А. Романовский-Красинский (Романов; 111902—11974), родившийся еще в России, похоронен здесь же. По свидетельствам А. Вертинского и Вакара, ностальгия по оставленной в отроческие годы родине и его привела в свое время в ряды «младороссов», выступавших «за Царя и Советы».

Андрей Владимирович изучал право и среди Романовых слыл за «семейного юриста». Октябрь застал его в Кисловодске, а в начале 1920 года от отплыл из Новороссийска во Францию вместе с великой княгиней Марией Павловной, своей матерью, и будущей женой, балериной Кшесинской (они обвенчались год спустя в Каннах).

АНДРОНИКОBA (урожд. ВАХТЕР) ЕЛЕНА КОНСТАНТИНОВНА,
7.10.1890—25.8.1938

АНДРОНИКОВ КОНСТАНТИН ЯСЕЕВИЧ, 16.10.1916—12.9.1992

АНДРОНИКОВА НАТАЛЬЯ АЛЕКСАНДРОВНА, 14.4.1924—28.9.1983

АНДРОНИКОВ МАНУИЛ КОНСТАНТИНОВИЧ, 10.9.1947—15.9.1995

С Константином Ясеевичем Андрониковым я познакомился в Париже вскоре после смерти его жены Натальи Александровны (урожденной де Курис). Князь жил неподалеку от меня, в 15-м округе Парижа, на тихой улице Розенвальд вместе с семьей сына. Квартира выходила в собственный дворик, где о чем-то ворковали голуби и шелестела листвой береза. День выдался жаркий. Худой, моложавый в свои 70 с лишним князь предложил угостить меня чаем. Но вопреки моему ожиданию чай мы пили не из самовара, а из холодильника — ледяной итальянский чай. Тогда-то я и вспомнил, что вся жизнь князя Константина Андроникова прошла на Западе, по большей части в Париже, но и в Англии, и в Италии тоже — в странствиях и в служебных поездках. Князь Константин Андроников был личным переводчиком и генерала де Голля, и Помпиду, и Жискар д’Эстена, работал в Министерстве иностранных дел, ездил по свету — в том числе и в Москву, был кавалером ордена Почетного легиона, а когда получил право на пенсию, то занялся любимым делом — переводом русских богословских трудов на французский язык. Начал он с трудов Флоренского, а в пору моего первого визита уже была в доме целая полка переводных томов — и Бердяев, и С. Булгаков, и В. Зеньковский....

Князь был неплохо подготовлен к переводческим трудам. В юности он часто ездил в гости в Лондон, к своей тетке — старшей сестре Яссы Ивановича, знаменитой некогда петербургской красавице, воспетой Мандельштамом, — Саломее Андрониковой (как это ни грустно признавать, в перезрелые годы красавица была влюблена... в Сталина). Позднее он окончил Русский богословский институт на Сергиевском подворье и добрых четверть века преподавал в институте литургическое богословие и методологию.

Я приходил к князю Андроникову, чтобы расспросить его о процессе Кравченко (1949 г.), на котором князь был официальным переводчиком и о котором я писал в ту пору книгу для Москвы и Берлина.

— Там выступал настоятель Кентерберийского собора коммунист Хьюлет Джонсон, — вспомнил я. — Что Вы скажете о его выступлении на процессе? Он все ссылался на Царство Божие...

Дипломат и богослов князь Андроников недолго искал подходящие формулировки.

— Он был совершеннейший дурак, этот архиепископ! — воскликнул он горячо (грузинская кровь, дед был губернатором Батума). — Я, говорит, летал над всей Россией и нигде не видел лагерей. Да они там все, коммунисты, читали свой затверженный урок.

Давно ли сидели мы так с К. Андрониковым в прохладной гостиной, открытой во дворик на улице Розенвальд?.. Как бежит время... Уже вон и коммунисты постарались забыть все эти глупости, с которыми они тогда выступали на процессе, не говоря уж о прочих парижанах. А теперь вот и князя Константина больше нет в тихом дворике, где звучат голоса его внуков и почти по-российски шелестит на ветру береза.

Анцыферов Алексей Николаевич, профессор, 10.09.1867—5.03.1943

В 1917 году пятидесятилетний специалист по экономике, кооперации и праву А. Н. Анцыферов защитил докторскую диссертацию на тему «Центральные банки кооперативного кредита». До этого он работал в земских организациях, знакомился с зарубежным кооперативным движением, читал лекции по экономике и кооперации в университетах. После Февральской революции он еще успел подготовить закон о кооперации, но в 1920 году ему пришлось навсегда покинуть Россию. России не нужны были больше специалисты по экономике, сельскому хозяйству и кооперации. Тех, кто не уехал сам, высылали под угрозой смерти. Сельским хозяйством и кооперацией занялись «продотряды». А «продовольственную проблему», кто помнит, и 70 лет спустя все еще пытались решить постановлениями ЦК...

Остаток жизни А. Н. Анцыферов прожил в Париже — преподавал, писал научные труды, возглавлял Совет русских высших учебных заведений во Франции, был вице-президентом Ассоциации бывших студентов Московского университета, был избран членом Международного института изучения кооперации.

Как многие интеллигенты в изгнании, Анцыферов тревожился о будущем оставленной родины. Он председательствовал в Кружке изучения России, куда входили крупные русские ученые-эмигранты Н. Зворыкин, А. Карташов, В. Аршаулов и др. Кружок утруждал себя анализом положения России и «выяснением условий, могущих благоприятствовать его успешному социально-экономическому развитию в будущем».

Анцыферов углубленно изучал проблемы демографии, статистики, христианства и права. Он убежден был, что России, учитывая ее историю, религию и ментальность населения, всего логичнее было бы оставаться монархией. Идеи свои Алексей Николаевич изложил в многочисленных печатных трудах.

Афанасьев Николай Николаевич, протопресвитер,
4.11.1893—4.12.1966

Священник и богослов. Учился в Белграде, позднее преподавал в семинарии в Скопле и в Богословском институте в Париже. Автор книги «Религия Духа Святого», переведенной на французский язык. Рукоположен в священники в 1940 году.

Баженов Николай Николаевич, capitaine, 20.04.1918—8.12.1955

Сын выпускника Пажеского корпуса Николая Баженова и красавицы-кабардинки Эльмисхан Хагандоковой, дочери генерала Хагандокова (впоследствии знаменитой парижской манекенщицы Гали Баженовой, а еще позднее графини де Люар и героини войны), Николай Николаевич Баженов сражался за освобождение Франции бок о бок с американцами в дивизии генерала Кларка. Был бы жив, напомнил бы гордым здешним антиамериканцам, кто освободил Францию...

Базанов Всеволод Иванович, professeur a l’ecole des hautes studes, 24.02.1897—5.06.1951

Профессор высшей школы, автор многих научных работ по истории Древнего Мира.

Всеволод Иванович вышел из профессорской семьи: отец его был ректором Томского, а потом Казанского университетов, позднее попечителем учебных заведений в Киеве, мать — художница. Дочери проф. В. И. Базанова пошли по стопам отца и деда. Дочь Ольга, окончив институт в Париже и защитившись в Гарварде, стала в США дипломатом. Супруга Анна Сергеевна (урожденная Джангарова) занимала пост хранительницы в Национальной библиотеке Франции.

Байков Глеб Аркадьевич, 13-го гусарского Нарвского полка ротмистр, 11.04.1895—10.04.1969

Оказавшись с женою в Париже, отставной гусар Глеб Байков не пал духом. Как и многие русские офицеры, он брался за любую работу и даже ухитрился при этом получить высшее образование — не какое-нибудь, а медицинское. Жена Оксана устроилась завскладом в дом моды Ларисы Бейлиной «Лор Белен», где всем заправляла бывшая балерина Тамара Гамзакурдия (во втором браке — де Коби). Глеб работал одно время в том же доме моды шофером, выучился на врача и даже лечил позднее строгую директрису Тамару...

Бакст Андрей, 21.09.1907—8.02.1972

Первое и, наверное, самое трогательное живописное изображение Андрея Бакста появилось в 1908 году. Это была акварель, написанная его отцом, прославленным художником и декоратором Львом Бакстом (много работавшим с Дягилевым). Она называлась «Портрет Андрюши Бакста». Матерью Андрея была Любовь Гриценко, бывшая жена художника Н. Гриценко. Андрею было три года, когда Лев Бакст и Любовь Гриценко разошлись. В 1921 году Л. Гриценко с сыном выехала из России и поселилась в Италии. Л. Бакст высылал им ежемесячное пособие.

Сын вырос художником. В 1928 году умерла мать, и Андрей переехал в Париж. Отцы уже не было в живых. При жизни отца добрые отношения с сыном у него, вероятно, не сложились, и Андрей почти не унаследовал бесценных работ отца: их получили какие-то племянницы. Вот как пишет об этом известный лондонский коллекционер Н. Д. Лобанов-Ростовский: «..сын не унаследовал работ, но ему было оставлено ателье отца на ул. Лористон, Париж, 16...».

В 1934 году осиротевший Андрей женился на прелестной сиротке Ольге Мас. К сожалению, брак их длился недолго: характеры были не простые у обоих. В начале войны Ольга жила в Ницце и стала участницей Сопротивления. Она и ее друзья, рискуя жизнью, прятали обреченных евреев и спасли немало народу. Ольга прожила долго. Перед смертью она получила письмо из иерусалимского института Яд Вашем о том, что она причислена к сонму праведниц (среди двух тысяч французов, которые в войну спасали евреев). «Она была странное, удивительное существо, — рассказывал мне о старой Ольге художник Алексей Оболенский, у родителей которого она снимала комнату в Ла Фавьере. — Любила поэзию и переводила на французский русские стихи. По собственной инициативе перевела на французский язык толстенный том мемуаров моего деда Владимира Оболенского. Она обожала музыку, курила без конца, небрежно раз­брасывала окурки в постели, от чего не раз загоралось ее одеяло...» Алексей Оболенский захоронил ее прах в могиле своих родителей, с которыми она дружила, — на прекрасном кладбище городка Борм-ле-Мимоза...

В Париже молодой сын Л. Бакста дружил с К. Сомовым и многими другими художниками, впрочем, не только с художниками. В августе 1940 года В. Н. Бунина, жена писателя, сообщала знакомой: «Не знаю до сих пор об Андрюше Бакст и очень тревожусь. Остальные, кто были на фронте, живы и здоровы».

Вскоре после приезда в Париж Андрей начал работать самостоятельно в кино и в театре художником по декорациям. Его макеты воспроизведены были в престижных французских журналах. Он был художником на таких фильмах, как «Милый друг» режиссера Луи Дакена (по Мопассану), «Ночные красавицы» Рене Клера, на знаменитом «Мишеле Строгове», на «Тиле Уленшпигеле», и еще, и еще...

В 60-е годы Андрей Бакст не раз приезжал на родину. Он передал Третьяковской галерее архив своего знаменитого отца, а Русскому музею — картину Л. Бакста «Древний ужас» и альбом его греческих зарисовок.

За несколько месяцев до смерти он наконец соединился с покойным отцом в Париже: открылась выставка «Памяти Льва Бакста, Андрея Бакста и Жоржа Ландрио».

Бакунин Алексей Ильич, 10.04.1871—1945

Бакунина Эмилия Николаевна (урожд. Лопатина), 1875—1960

Бакунина Татьяна Алексеевна (1904—1995)

Бакунина Наталья, ум. в 1991 г.

Алексей Ильич был «из тех Бакуниных» и родился в том самом Премухине под Торжком, где просвещенный Александр Михайлович Бакунин растил своих многочисленных сыновей (среди которых был будущий бунтарь Михаил Бакунин) и дочек (в которых по очереди влюблялись Станкевич, Белинский, Боткин, Тургенев), где Михаил Бакунин в табачном дыму проповедовал во флигеле фихтеанство, а потом и гегельянство (не успев толком дочитать ни Фихте, ни Гегеля)... Полвека спустя в Премухине родилась у Алексея Ильича Бакунина и его жены Эмилии Николаевны (урожденной Лопатиной, со знаменитым Германом Лопатиным она была в родстве) дочь Татьяна. Супруги были врачи, в Москве у них была своя больница (Бакунинская). В больнице этой умер патриарх Тихон, никуда не могли его устроить, и Бакунины взяли ео к себе, хоть и были, скорее, антиклерикалы, «антицерковники». Поскольку умер патриарх своей смертью, а супруги Бакунины даже пытались вылечить этого опасного человека, сеявшего «опиум среди народа», им пришлось бежать за границу, спасаясь от гнева большевиков. За границей они продолжали лечить соотечественников, а Эмилия Николаевна была одно время врачом в Русском доме. «Бакунина была великолепным врачом, хорошим диагностом, человеком большого терпения», — вспоминал об Эмилии Николаевне священник Русского дома. У него, у этого священника (о. Бориса Старка), были немалые сложности с похоронами Алексея Ильича в конце войны. Вот что он позднее писал об этом: «Не скажу, чтобы оба Бакунины были совершенно атеистами! Нет... У них на столе лежала Библия, и А. И. часто ее почитывал и цитировал, но к церкви (как к организации) и к духовенству отношение было непримиримое... Когда Алексей Ильич умер, то встал вопрос: как его хоронить? Конечно, Эмилия Николаевна не пожелала отпевания и заноса тела в церковь, но для Русского Дома такая демонстрация атеизма была невозможна, тем более что многие любили покойного и искренне хотели помолиться об упокоении его души. Тогда я прошел к Э. Н. и спросил ее, будет ли она протестовать, если мы совершим заочно отпевание ее мужа в храме. Она сказала, что для нее это безразлично, но что если кому-то это может быть приятным, то она не возражает. Так и сделали, и это, кажется, был первый и единственный случай заочного отпевания нашего пенсионера, лежащего в комнате того же дома. После погребения, чисто гражданского, когда все разошлись, я отслужил на могиле литию. Позднее Бакунина заказала нашему архитектору А. Н. Бенуа надгробный памятник: гранитная глыба, на которой рельефом выделен отполированный восьмиконечный православный крест...».

Юная дочь Алексея Ильича и Эмилии Николаевны Татьяна до эмиграции изучала русскую историю в Московском университете, а в Париже писала диссертацию о русском XVIII веке и благородном русском масонстве. Мало-помалу ей раскрылось, какой великой школой нравственного воспитания было русское масонство, привлекавшее в свои ряды все, что было самого высокого в России (Суворова, Кутузова, Карамзина, Грибоедова, Пушкина, самые звучные имена российского дворянства, русских императоров). Вероятно, углублению интереса Татьяны Бакуниной к русскому масонству способствовало и то, что в Париже она вышла замуж за благородного масона, прекрасного русского писателя, истинного «джентльмена эмиграции» Михаила Осоргина, прожила с ним долгие годы в счастливом браке и, закрыв ему глаза в 1942 году, в «свободной зоне», еще более полувека была верна его памяти. В эмиграции она продолжала научную работу, выпустила «Словарь русских масонов», две популярные книжки о русском масонстве и была инициатором серии бесценных библиографий эмигрантских писателей. Она много лет работала в Национальной библиотеке Франции и преподавала в «Эколь нормаль сюпериор» в Сен-Клу. Она считала своим долгом помогать всем, кто писал об эмиграции или просто интересовался русским изгнанием, много десятилетий труда отдала она парижской Тургеневской библиотеке... Мне посчастливилось удостоиться ее дружбы в последние десять лет ее жизни... Я присутствовал на ее похоронах, и мне показалось, что там не было равнодушных... Позднее я выплакал свое горе в очерке «Не надо цветов Татьяне» (Русские тайны Парижа. СПб: Золотой век, 1998): не зная масонских обычаев, я единственный явился в крематорий с цветами. Искренне надеюсь, что она простила мне мое невежество, как прощала бесчисленные огрехи в моих писаниях, которые читала терпеливо и благожелательно.

Помню, как на похоронах Татьяны Осоргиной-Бакуниной на Сент-Женевьев одна из бывших ее студенток читала над раскрытой могилой тексты ее мужа Михаила Осоргина. Мне бы хотелось над могилой Бакуниных прочесть грустный отрывок из письма, написанного Михаилом Осоргиным за год до смерти своему другу и тестю Алексею Ильичу Бакунину (который пережил его всего на три года — эмигранты умирали в те годы один за другим, точно торжество сперва коричневого, а потом красного фашизма лишило жизнь надежды и смысла): «Невеселым рисуется мне будущее, да и не для нас оно... Оглянись на далекое прошлое и подумай о том, как многого не было; столь же многого не будет. Не будет и нашей России, только останется земля, на которой она была в период нашей жизни. Уже ничего не остается от прежней культуры, новое, что народится, нам заранее чуждо. И я не знаю, чего России желать, совершенно не знаю. Обидно и тяжко видеть ее сломанной чужой, железной силой, хочется эту силу видеть взорванной и рассыпавшейся, отмщения хочется, но все это — область личных ощущений, и я не уверен, что нужно этому колоссу оставаться целой глыбой: может, лучше ему рассыпаться и стать кусочной страной народов и инородцев, имевших недолгую общую историю. И о всей Европе не знаю, чего ей желать; если возврата к прежним границам, значит — к повторению и того, что сейчас происходит. А что придумаешь новое?.. Нет, лучше не думать! Тютчев говорит: «Счастлив тот, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Покорнейше благодарим! А наш потомок, которому придется неизмеримо солонее нашего, скажет: «Господи, из-за каких пустяков они волновались! Из-за бомб, от которых можно было спрятаться под землю. Из-за сумасшедшего, который испоганил только часть земли и только на десяток лет. А вот пожили бы в мое время, в его роковые минуты».

Это страшное пророчество сделано было в октябре 1941 года на осоргинском огородике, неподалеку от кладбища Сент-Женевьев-де-Буа. В том самом запущенном садочке, куда мы и отправились удрученной толпой с кладбища, захоронив рядом с прахом Алексея Ильича и Эмилии Николаевны урну с прахом их прекрасной дочери Татьяны. «Прекрасной русской дамы», как всхлипывая, назвал ее в похоронной речи бородатый французский профессор, которого она после войны учила русскому в «Эколь нормаль де Сен-Клу»...

Балашова-Ушкова Александра Михайловна, балерина
Московских Императорских театров, 1887—1979

В 1921 году, когда эта божественная москвичка приехала в эмиграцию, ей поздно было начинать парижскую карьеру. И все же она еще танцевала — чаще на бесплатных благотворительных концертах. На жизнь она зарабатывала уроками: открыла свою балетную школу. Их было уже несколько в Париже. Не только французы, но и бедные русские посылали в них своих девочек: балерина — это была русская профессия (Дягилев успел убедить в этом Францию и весь мир). Нелегкая, конечно, профессия: открытая миру воздушность, скрытые от мира кровавые мозоли. Об этом, кстати, рассказала Франции одна из этих русских девочек, Людмила Черина — знаменитая парижская красавица-балерина, ставшая также знаменитой писательницей и знаменитой художницей...

Баржанский Иван Владимирович, lieutenant,
mort pour la France, 14.05.1913—9.06.1944

Лейтенант Иван Баржанский был расстрелян немцами в городке Каммюнай (Изер) в самом конце войны. Ему исполнился незадолго до этого 31 год.

Вот что рассказывает о смерти Ивана Баржанского бывший священник Русского дома о. Борис Старк: «Сын русского и крещеной еврейки, чрезвычайно духовно настроенной и преданной церкви, Ваня Баржанский служил во французской армии и во время оккупации оказался в оккупированной зоне. Служа под Парижем, он, как и вся эта часть французской армии, был под контролем немцев. Как-то раз ему было велено не то расстрелять, не то отправить в концлагерь группу евреев только за то, что они евреи. Ваня отказался, и когда его спросили, почему он сочувствует евреям, он сказал: «Я сам еврей!», и тут же был расстрелян. Мы очень любили этого честного парня и, как могли, старались поддержать его героически державшуюся мать. Впрочем, Господь сам помогал ей нести этот крест...».

Монахиня мать Иоанна Баржанская (матушка бедного Вани) закончила свои дни в маленьком православном монастыре Покрова Богородицы (на краю леса От в Бургундии) и достигла, по словам знавшего ее Н. А. Струве, «в последние годы поразительного просветления и бесстрастия».

Кн. Барятинский Владимир Владимирович,
20.12.1874—7.03.1941

Чем таким интересным можно заняться в Петербурге, если тебе девятнадцать, если ты князь, если род твой идет по прямой линии от Рюрика, брат твоего дедушки был наместником Кавказа, а сам ты только что окончил Петербургский морской кадетский корпус, принят в Гвардейский морской экипаж, и блистательная северная столица лежит у твоих ног?

Ну, конечно же, написать пьесу! Написать комедию из светской жизни, чтоб публика в зале рукоплескала и смеялась до упаду, актрисы обмирали при твоем появлении, рецензенты восхищались и бранились...

Именно так и поступил юный князь Барятинский, и дальше — пошло-поехало... Он писал статьи и рассказы о театре, печатался в самых больших газетах, сотрудничал в «Новом времени», издавал одно время собственную газету. Потом он женился на актрисе Лидии Яворской и открыл свой собственный театр, где поставлено было большинство его сатирических, а также исторических пьес.

Вспоминая клуб «Медный всадник» при театре Л. Б. Яворской и спектакль «На дне», поставленный в 1914 году в пользу землячества с участием нескольких писателей и самой Яворской, один из младших современников вспоминал о княгине:

«Какой шумный успех она имела, несмотря на свой простуженный, осипший голос! И какой ужасный конец ее ждал в подвале Ялтинской чрезвычайки, где ее расстреляли матросы за то, что она была в костюме сестры милосердия».

Князь уехал на Запад еще в начале Первой мировой войны и оказался в эмиграции, где ему пришлось нелегко. Но он работал, много писал, много печатался (хотя тогда, как и нынче, в эмигрант­ских газетах платили гроши). С 1928 по 1934 год в одних только парижских «Последних новостях» опубликовано было больше ста его рассказов и очерков, а ведь он написал еще и мемуарную книгу, печатался также в «Русской мысли», в «Иллюстрированной России», в «Мире и искусстве», в «Днях». И при этом у него оставались силы и время на развлечения и на общественную работу. В любопытнейшем газетном объявлении о вечере эмигрантского юмора (осень 1930 года) можно наткнуться (среди других известных всей эмиграции имен) и на фамилию неунывающего князя:

«Литературно-юмористический вечер Дон-Аминадо. Программа вечера: пьеса в трех действиях «Суд над русским Парижем» (эти судебные инсценировки были модным развлечением в городах русского рассеяния — в Праге, Берлине, Париже. — Б. Н.). В роли председательствующего — Н. В. Тесленко при членах суда М. А. Алданове и князе В. В. Барятинском, секретаре Н. Берберовой, защитнике Н. Ф. Ба­лиеве, обвинителе Дон-Аминадо и гражданском истце французском адвокате г. Шарле Карабийере. Артист и режиссер Театра драмы и комедии А. А. Павлов исполняет роль судебного пристава».

Как видите, блистательный аристократ не унывал в скудном Париже 1930 года, не жаловался на судьбу, не ныл, не отчаивался и даже не склочничал... Именно эти редчайшие таланты отмечены были после его смерти в некрологе, опубликованном в 1942 году в самом первом номере нового американского журнала («Новый журнал»):

«Он никогда не жаловался, был всегда со всеми ровен и любезен, разговаривал о своих делах и занятиях почти неизменно в веселом тоне: ну что ж, пожил иначе, теперь живу так, не все ли равно?.. Люди, его знавшие, ценили и талантливую натуру, и неизменное безупречное джентльменство этого старого барина».

Безверхий (Bezwerkhy) Cornely,
soldat, 100e reg. inf., 18.05.1912—4.06.1940, Meurthe et Mozelle

В приказе по дивизии и по армии от 28.10.1943 о рядовом Корнелии Безверхом сказано так:

«Солдат храбрый и преданный. Смертельно ранен во время разведки 4 июня 1940 г. Награжден Военной Медалью и Военным Крестом с серебряной звездой».

Эту войну, которую Франция проиграла так быстро, здесь принято называть «странной» или даже «смешной» (drole de guerre). Сомневаюсь, чтобы эти игривые эпитеты приходили в голову семье и близким солдата Корнелия Безверхого.

Бек-Софиев Максимилиан Оскарович, 5.01.1906—5.11.1937. Замучен насмерть в Колымских концлагерях

Бек-Софиева (ур. КНОрринг) Ирина Николаевна
(Самарск. губ., 13.05.1906 — Париж, 21.01.1943)

Зачем меня девочкой глупой

От страшной, родимой земли,

От голода, тюрем и трупов,

В двадцатом году увезли!

Так сетовала в 1933 году 17-летняя парижская поэтесса Ирина Кнорринг (по мужу Бек-Софиева), чей мучительный эмигрантский путь начался в 1920-м: Туапсе, Симферополь, Севастополь, Бизерта (Тунис), Париж...

Надпись, сопровождающая над той же могилой имя ее молодого родственника — Максимилиана Бек-Софиева, чей труп остался на Колыме, словно бы отвечает на риторический вопрос поэтессы: «Замучен насмерть в Колымских концлагерях». Так что увезли маленькую Ирину, чтобы спасти ее от Колымы и от смерти. Однако увезли в том возрасте, когда решения взрослых больше не убеждают... И вот, как и все ее собратья по «незамеченному поколению», она снова и снова пишет в Париже о полузабытой и малознакомой стране счастливого детства, об идиллической усадьбе, о своей безысходной ностальгии и тоске (у Ирины усугубляемой еще чуть не с двадцатилетнего возраста тяжелой болезнью, рано сведшей ее в могилу).

Да и как было юной парижанке Ирине представить себе ту жизнь, отгороженную железным занавесом, те муки и те лагеря, и ту Колыму, если и жившему неподалеку от них, в «большой зоне», взрослому Б. Л. Пастернаку представить их себе (уже и в 1956-м) было не под силу (что ж тогда говорить о нынешних, все, похоже, забывших сталинистах-россиянах)? Прочитав еще не напечатанный пастернаковский роман, недавний лагерник, замечательный писатель Варлам Шаламов (я еще встречал его, вышедшего на волю, сильно пьющего, знающего нечто запредельное, в голицынской писательской богадельне по осени, когда там бывало дешевле) пытался хоть что-нибудь объяснить в письме великому собрату из мирного Переделкина: «Первый лагерь был открыт в 1924 году. Дело стало быстро расти, началась «перековка», Беломорканал, Потьма, затем Дмитлаг (Москва—Волга), где в одном только лагере (в Дмитлаге) было свыше 80 000 человек. Потом лагерям не стало счета: Севлаг, Севвостлаг, Сиблаг, Бамлаг... Заселено было густо. Белая, чуть синеватая мгла зимней 60-градусной ночи, оркестр серебряных труб, играющий туши перед мертвым строем арестантов. Желтый свет огромных, тонущих в белой мгле бензиновых факелов. Читают списки расстрелянных за невыполнение норм.

Беглец, которого поймали в тайге и застрелили оперативники. Отрубили ему обе кисти, чтобы не возить труп за несколько верст, а пальцы ведь надо печатать. А беглец поднялся и доплелся к утру к нашей избушке. Потом его застрелили окончательно...

Свитер шерстяной, домашний часто лежит на лавке и шевелится — так много в нем вшей.

Идет шеренга, в ряду люди сцеплены локтями, на спинах жестяные номера (вместо бубнового туза), конвой, собаки во множестве, через каждые 10 минут — ло-о-жись! Лежали подолгу в снегу, не поднимая голов, ожидая команды...

Тех, кто не может идти на работу, привязывают к волокушкам, и лошадь тащит их по дороге за 2—3 километра.

Ворот у отверстия штольни. Бревно, которым ворот вращают, и семь измученных оборванцев ходят по кругу вместо лошади. И у костра — конвоир. Чем не Египет?».

Я привел этот отрывок из письма, чтобы легче было понять эмигрантских довоенных и послевоенных «советофилов» (в их числе был и отец Ирины), «советизанов» и «сталинистов», которым такое представить было не по силам. Раз уж сам Пастернак... где уж было им, замороченным, униженным, измученным ностальгией по «силе» и «достоинству»?

И вот, будто судьба не оставляла им никакого выхода, — после смерти Ирины Кнорринг и окончания войны отец Ирины и ее муж, молодой, симпатичный, талантливый поэт Юрий Бек-Софиев, взяли советские паспорта и вернулись в Россию. Юрию повезло: в колым­ские лагеря, как бедный Максимилиан, он не попал. Но и в столицы их не пускали. Разрешили дожить в стране ссылки, в Казахстане. Работал Юрий в каком-то алма-атинском музее художником (невольно приходит на память атмосфера «Хранителя древностей» Ю. Домбровского — этого писателя-зека я тоже встречал в Голицыне) и там при первой возможности издал стихи покойной жены. («Простые, хорошие и честные стихи», — отважно сказала Ахматова о стихах «опасной эмигрантки».)

В семье Бек-Софиевых до революции было много кадровых военных. Дед-артиллерист был один из немногих в российской армии офицеров-мусульман. Впрочем, ведь здесь, на кладбище, мало найдешь русских патриотов без примесей неславянской крови.

Гр. Белевская-Жуковская (урожд. княжна Трубецкая) Мария, 1.06.1870—20.03.1953

Урожденная княжна Трубецкая, Мария Белевская приходилась правнучкой поэту Василию Андреевичу Жуковскому. Историк моды Александр Васильев, сообщая об этом, объясняет, почему при выборе манекенщицы русский дом моды ТАО обратил свой взгляд на дочь графини Марии Белевской и графа Алексея Белевского юную графиню Марию Алексеевну Белевскую. Судя по рассказу А. Васильева, юная Мария-младшая попала там в компанию небогатую, но вполне элитарную: «Выбор Марии Белевской в качестве первой манекенщицы был безупречен. Стройная блондинка, тонкие черты, удивительная кожа фарфоровой белизны — лицо, напоминающее камею, она олицетворяла классический тип русской дворянской девушки. И немудрено, ведь в ее жилах текла поистине «голубая кровь»: дочь княжны Трубецкой и графа Белевского, Мария Алексеевна происходила из знатнейших семей старой России. По прямой линии она была праправнучкой поэта Жуковского (напомним о его турецкой крови, и о немецкой — его жены. — Б. Н.), а крестницей приходилась Великой княгине Елизавете Федоровне, сестре последней русской императрицы (тут уж вся «голубая кровь» — немецкая. — Б. Н.).

Примерки в этом ателье проводила Мария Митрофановна Анненкова, счета и бухгалтерию вела княгиня Любовь Петровна Оболен­ская (судя по соринскому портрету 1918 года, была она истинная красавица. — Б. Н.), а швейным производством заведовала княгиня Мария Сергеевна Трубецкая.

Поначалу Белевская не умела ходить, как положено манекенщицам, но ее научила этому мастерству княжна Мещерская, которая сама впоследствии стала известной манекенщицей.

...в доме ТАО работала приказчицей графиня Мусина-Пушкина. Сестра Марии Алексеевны также работала в ТАО (обратите внимание на дом 32 по авеню Опера — там размещался дом ТАО. — Б. Н.). Она занималась клиентками... Французский «Вог» поместил в февраль­ском номере 1926 года овальную фотографию работы знаменитого Артура О’Нила. Позировала в платье от ТАО Мария Белевская: бледно-розовое вечернее шелковое платье с плиссированными вставками... Оно производило ошеломляющее впечатление на вечерах эпохи джаза».

Беллин Владимир Викторович, 1/14.01.1920—21.08.1988

Владимир Викторович Беллин родился в семье врача из Ростова-на-Дону, родился под Новый год. Год был из числа «окаянных» (по выражению Бунина). Семимесячным младенцем В. В. Беллина увезли в эмиграцию, в Константинополь — так начались странствия семьи. Потом были пирамиды Египта, живописный берег Женевского озера, США, Франция. В Женеве докторский сын В. В. Беллин изучал медицину, но курса ему окончить не удалось. В американском университете он получил диплом филолога и преподавал литературу во французском лицее в... Каире: эмигрантская судьба. В Египте он занимался русским скаутским движением. В 1956 году Беллин перебрался в Ниццу, а в 1958-м — в Париж, и здесь сбылась давняя мечта: он пригодился и медицине, и России. Сперва работал в больших фармакологических фирмах, торговавших лекарствами, а потом стал торговым представителем фирмы «Медтроник», производившей кардиостимуляторы. Вот тут-то он и начал ездить по делам фирмы в Москву, где продукция «Медтроника» была нарасхват. Имя его было тогда известно в медицинских кругах Москвы, и мы как-то даже спорили с моим другом, профессором-кардиологом Виктором Николаевичем Орловым, о том, сколько «л»надо писать в его фамилии. Теперь-то я знаю, что два, но поделиться мне этим открытием не с кем: Виктор Николаевич давно похоронен под Москвой, а Владимир Викторович — под Парижем...

Беляев Борис Николаевич, доктор медицины,
10.07.1880—15.05.1956

До революции многие врачи писали прозу. В эмиграции стихи и прозу писали все. Как же было не писать прозу эмигрантскому доктору Б. Н. Беляеву? В 1938 году он выпустил (под псевдонимом Щербинский) роман «Post-scriptum» чуть не в полтыщи страниц. На роман откликнулся в самой популярной газете («Последние новости») самый популярный и престижный тогдашний критик (Г. Адамович).

Беннигсен Адам Павлович, 27.06.1882—16.11.1946

Беннигсен Александр Адамович, Croix de guerre 1940—1945, medaille de la Resistance, 20.03.1913—3.06.1988

Участник французского сопротивления, награжденный Военным крестом и медалью Сопротивления, граф Александр Беннигсен закончил минувшую войну в чине капитана. Он родился в Петербурге, был увезен из Новороссийска в шестилетнем возрасте отцом графом Адамом Павловичем Беннигсеном и матерью, графиней Феофанией Владимировной Беннигсен (урожд. Хвольсон), жил в Турции, потом в Эстонии и, наконец, во Франции. Был он историк, профессор, специалист по русско-тюркской истории и истории ислама, преподавал в Школе высших штудий в Париже, читал лекции в Чикагском университете, незадолго до смерти издал в Париже на русском языке книгу о мусульманах в СССР.

Отец проф. Беннигсена граф Адам Павлович Беннигсен жил в западном пригороде Парижа и принимал деятельное участие в добрых делах Аньерского прихода. В 1932 году граф был казначеем прихода и, как многие, подвергал себя «самообложению». В 1933 году он был выбран товарищем председателя приходского совета. В приходском юбилейном сборнике о гр. Адаме Беннигсене, умершем в 1946 году, сказано так:

«Память о нем всегда сохранится в истории прихода — он был один из первых... воодушевивших русских людей, живших в Аньере... и вложивших много труда, забот и любви в дело организации прихода».

Один из прихожан, князь Л. Чавчавадзе вспоминает зиму 1931 года, когда прихожане оборудовали свою церковь: «Гр. Беннигсен писал иконы, расписал иконостас... помогали ему его сыновья, а жена его шила облачение на престол и аналои, вышивала бисером хоругви, небольшая их квартира превратилась в настоящую мастерскую, где до глубокой ночи кипела работа».

Жене графа графине Феофании Беннигсен было в ту пору чуть больше сорока лет, и была она, по свидетельству Н. А. Кривошеиной, очень хороша собой: «...я встретила приятных людей, которых знала мало, они были порядочно старше нас: Адам Беннигсен и его красавица жена Фанни».

Феофания Беннигсен была и впрямь лет на восемь старше Нины Кривошеиной, которой было тогда — в пору ее прихода к «младороссам» — уже 35 лет. Ощущение своего и чужого возраста — оно ведь внутри нас.

Бенуа Альберт Александрович, 11.06.1888—13.08.1960

Бенуа (ур. Новинская) Маргарита Александровна (1891—1974)

А. А. Бенуа, архитектор, художник, родственник прославленного художника и искусствоведа Александра Бенуа, был автором проекта храма Успения на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, о чем высокопреосвященнейший митрополит Евлогий сообщал так: «Самое дело построения храма, план его и осуществление было поручено художнику-архитектору Альберту А. Бенуа, который построил храм-памятник на могилах русских воинов на кладбище в Saint-Hilaire-le-Grand (близ Мурмелона). Архитектор Бенуа — замечательный человек не только как художник, но и как нравственная личность: скромный до застенчивости, бескорыстный, самоотверженный труженик, он совершенно безвозмездно отдает св. Церкви свой огромный труд. Храм в S-te Genevieve он спроектировал в новгородском стиле XV и начала XVI века. Это было и очень красиво, и идейно связывало нас с Матерью Родиной — св. Русью.

...Постройка... шла очень быстро... Роспись храма взял на себя тоже художник-архитектор А. А. Бенуа. Он начал свою работу в марте 1939 года и безвозмездно трудился над этим делом вместе со своею женою. Бедная женщина едва не погибла, поскользнувшись на неустойчивой лестнице...».

М. А. Бенуа уцелела и, хвала Господу, прожила еще добрых 35 лет. Многие надгробные памятники на том кладбище тоже спроектированы А. Бенуа. Сами супруги Бенуа похоронены в крипте храма Успения.

Бернарди Александр Александрович, 12.08.1867—23.11.1943

Композитор и музыкант Александр Бернарди родился в интеллигентной и музыкальной семье в прекрасном городе Одессе, одном из самых музыкальных городов России, и был дирижером в одном из самых красивых оперных театров мира — в Одесском театре, который одесситы со свойственной им скромностью сравнивают с миланским «Ла Скала» (на самом деле одесский гораздо шикарнее). Позднее Александр Александрович жил в Москве и работал в частной опере Мамонтова (в те времена русские миллионеры щедро тратили деньги на искусство). С 1913 года А. А. Бернарди жил и преподавал музыку в Париже (среди прочих учебных заведений — в Русской консерватории им. С. В. Рахманинова).

Из тех музыкальных произведений А. Бернарди, что были опубликованы, наиболее известны его сюита «Кружевной век», мелодии для арфы и «Вариации на тему Янки Дудль».

Бибиков Валериан Николаевич, 5.08.1891—10.11.1950

Валериан Николаевич Бибиков был сыном кавалерийского генерала Николая Валериановича Бибикова. Сам он тоже был до революции офицером конной гвардии, а женат был на графине Софье Михайловне Толстой. Перечитывая интереснейший дневник, который на протяжении всей войны вела в Берлине княжна Мария (Мисси) Васильчикова (он вышел не так давно и в России), я наткнулся на запись 1943 года: «Воскресенье, 10 октября. Большую часть дня ожидала звонка дяди Валериана Бибикова — пожилого родственника из Парижа, который в начале русской кампании пошел добровольцем в немецкий флот в качестве переводчика. Думал ли он тогда, во что ввязывается! Сейчас он едет к себе в Париж в отпуск. Я собиралась дать ему письма: одно для Джорджи, другое от Филиппа де Вандевра. Филипп настаивал, чтобы я прочла его письмо, а я вначале отказывалась. Но когда он ушел, я прочла. Какой ужас! Оказалось, что это подробный отчет, направляемый архиепископу Муленскому участником Сопротивления — священником, работающим в немецком концлагере. Я пережила ужасные муки совести: с одной стороны, нельзя подводить Филиппа, а с другой — понятно, чем это может кончиться для бедного Валериана. В конце концов я положила все это в запечатанный конверт, адресованный Джорджи, с просьбой, чтобы он сам отправил это письмо из Парижа в Мулен, и вручила Валериану сей прощальный подарочек. До самого его ухода мы топили наши горести в водке. Молюсь, чтобы все прошло хорошо».

Судя по тому, что «пожилой» дядя Валериан Бибиков прожил после этого еще семь лет, какие-то из напастей его все же обошли. Об этом, впрочем, свидетельствует и комментарий к приведенной выше дневниковой записи, сделанный братом княжны Васильчиковой Георгием (Джорджи): «Письмо благополучно достигло Джорджи, и тот переправил его адресату. Автор письма, аббат Жирардэ, погиб». Боже, сколько смертей угрожало человеку в наш страшный век... Но зато выжил Филипп де Вандевр, и стал после войны одним из адъютантов де Голля...

Послевоенной судьбе дяди Валериана Бибикова посвятила целую страницу другая его племянница-мемуаристка Татьяна де Меттерних в своей книге «Татьяна. Дама с пятью паспортами»:

«Валериан Бибиков работал шофером туристического автобуса, и он нам рассказывал, как неприятно чувствовать, что тридцать пар глаз с недоверием сверлят твою спину. Летом он водил по Европе лимузин с туристами, и эта работа была ему больше по душе. Послед­ними его клиентами в то лето была пара богатых нуворишей из Южной Америки. Доставив их в их отель в Австрии, он пошел повидаться с находившимся там испанским королем Альфонсом XIII, который был почетным командиром того самого гвардейского полка, в котором служил Бибиков. Случалось, что дядины клиенты тоже изъявляли желание принять участие в подобных встречах и даже обижались, что их не приглашают пойти. «Понимаешь, но они не из тех людей, с которыми интересно было бы встретиться», — говорил мне Валериан с чувством вины, потому что эти богачи были к нему добры и он вовсе не хотел их обидеть.

Он был лысый, на его выразительном лице легко было прочитать все его чувства и мысли. Его юмор и его острое чувство человечности не могли не оценить даже его товарищи-шоферы из коммунистического профсоюза СЖТ. Он пускался с ними в бурные политические споры, нисколько не думая о последствиях, которые могли быть для него неприятными. Но обычно все кончалось снисходительным и вполне дружелюбным возгласом: “Ох, уж этот старина Биби”...».

Бобриков Николай Николаевич, полковник лейб-гвардии Конного полка Генерального штаба, 2.08.1882—2.02.1956

Бобрикова (ур. Фролова) Екатерина Николаевна,
2.04.1885—4.06.1966

Думал ли Генерального штаба полковник Н. Н. Бобриков, чьи родственники гордо красуются на пышном полотне Репина «Торжественное заседание Государственного совета», — думал ли он, что ему придется подписывать контракт с домом моды «Ланвен», да еще и не за себя, а за свою 17-летнюю дочь Катерину, чьим крестным отцом был сам государь император? Но делать было нечего, жить было в Париже не на что — подписал... Об этом эпизоде его жизни 70 лет спустя не без юмора рассказала историку моды Александру Васильеву дочь Н. Н. Бобрикова Екатерина Бобрикова, знаменитая парижская манекенщица 20—30-х годов: «Я пошла искать работу через моего дядю Алексея Николаевича Фролова, бывшего в России губернатором. Его гувернер-француз стал в Париже директором магазина. Я пришла к нему, и он мне сказал: «Девочка моя, я знал Вашу маму в России» — и посоветовал пойти в maison de couture. В то время самыми лучшими домами моды считались «Ланвен» и «Вионне». Дом «Вионне» мне очень понравился. Мужем хозяйки был русский эмигрант Нечволодов, сын генерала... Но я пошла тогда в «Ланвен»... Когда я пришла в «Ланвен», то думала, что получу место приказчицы за 400 франков в месяц. Но одна из работниц спросила меня: «Почему бы Вам не попробовать стать манекеном?». Мне было тогда 17 лет, и я не знала, что это такое... В «Ланвен» мне сказали, что надо надеть платья в примерочной кабине и показать их на себе. А когда мне сказали, что зарплата у «манекенов» до 2000 франков в месяц, то я сразу решила примерить платье. Какая-то старушка, которая и была мадам Ланвен, посмотрела на меня и сказала: «Я Вас ангажирую с четверга».

Я вернулась домой и сказала родителям, что меня приняли в «Ланвен». Они сначала были рады, что я нашла место и начну работать, но когда узнали, что меня взяли «манекеном», то мама страшно разволновалась: «Тебе только 17 лет, как ты можешь? Ведь это неприлично!». И с этими словами она заперла меня в комнате на ключ. Но так как дома было нечего есть, она меня выпустила. Мой первый контракт с «Ланвен» от 6 мая 1927 года подписывал мой папа Николай Николаевич Бобриков (1882—1956), бывший полковник лейб-гвардии. У «Ланвен» было тогда 24 манекена, из них четверо русские... начальницей кабины манекенщиц работала одно время княгиня Тенишева...».

Историк моды А. Васильев напоминает, что платья, которые демонстрировала Тея (Екатерина) Бобрикова, покупали прославленная Пола Негри и великая Лилиан Гиш. Может, именно это и примирило бывшего полковника лейб-гвардии и его супругу со странной профессией юной императорской крестницы. Так или иначе, выбора у них не было.

Гр. Бобринский Петр Андреевич, 15.11.1893—24.08.1962

До войны граф Бобринский участвовал в возникшем в 1923 году в эмиграции движении «Молодая Россия», переименованном в 1925 году в «Союз младороссов». Бобринские ведут свой род от самой любве­обильной императрицы Екатерины II и Григория Орлова, но ведь граф Петр Андреевич был у «младороссов» не единственный аристократ из поколения «эмигрантских детей»: там были и Воронцовы-Вельяминовы, и Оболенские, и даже сын великого князя Андрея Владимировича и балерины Кшесинской (Вова). Да и сам младоросский «глава» Александр Казем-Бек был из обрусевшей аристократической семьи. «Эмигрантские дети» бунтовали против «отсталых отцов», звали соединить монархию с Советами («Царь и Советы»), а в начале 30-х годов увлеклись идеями фашизма («глава» даже вел переговоры с русской нацисткой партией РОНД в Германии, с итальянскими фашистами и национал-социалистами). Впоследствии «русские мальчики» сумели убедиться, что им не по пути ни с фашистами, ни с коммунистами, но иным для этого пришлось отведать немецких или советских лагерей. Было бы даже странно, если бы всемогущая советская Организация (в обиходе просто «органы») не попыталась этих новых поклонников Советов приставить к настоящему делу, так что в 1937 году после встречи «главы» Казем-Бека с советским эмиссаром гр. Игнатьевым в эмигрантском Париже разразился скандал, и движение пошло на убыль. Сам незаурядный «глава» после бегства в Испанию и долгого пребывания в Америке вполне загадочным путем переместился через Швейцарию в Москву и осел где-то в недрах международного отдела Московской патриархии.

B 1938 году активный масон П. А. Бобринский входил в масон­скую группу «Лицом к России», члены которой надеялись на свержение большевизма «демократическим путем» (а порой и вообще не настаивали на его свержении, веря, что большевизм так гуманизировался, что можно переводить в «свободную Россию» тайные масон­ские ложи). До старости П. А. Бобринский занимал офицерские должности в масонской ложе «Гамаюн», а после войны — пост великого командора Русского особого совета 33-й степени...

В годы войны П. А. Бобринский по-дружески навещал бедную соратницу по младоросскому движению Н. А. Кривошеину, муж которой томился в нацистском лагере, и в своих мемуарах она оставила несколько слов о нем: «Изредка вечером заходил ко мне посидеть наш друг Петр Андреевич Бобринский — всегда ласковый, с мягким голосом, тихими манерами, один из самых очаровательных эмигрантов нашего поколения».

Позднее гр. П. А. Бобринский, возможно, избавился от заблуждений молодости и сотрудничал во вполне антисоветском «Вестнике РСХД» (Русского Студенческого Христианского движения).

После смерти графа его вдова Мария Юрьевна Бобринская (урожденная княжна Трубецкая) издала сборник стихов Петра Андреевича с обложкой Александра Серебрякова и с предисловием самого влиятельного из тогдашних литературных критиков — Георгия Адамовича.

Бойко Фаддей Антонович, капитан, 21.08.1894—1.06.1984

Капитан Бойко прошел с дроздовцами и генералом Дроздовским по полям Гражданской войны, потом, как многие, через Константинополь добрался до Парижа. Впереди у него было еще больше 60 лет жизни, и он щедро употребил их на дела добрые — на помощь собратьям-эмигрантам, эмигрантским детям, старикам, былым товарищам по оружию. Самое это кладбище Сент-Женевьев, на котором он похоронен, оборудовано было его трудами, как и старческий дом «Дрозды», да и за работами по реставрации русского кафедрального собора на рю Дарю наблюдал тоже Фаддей Антонович — в общем, не без пользы для ближнего прожил на свете свои 90 лет бывший крымчанин, потом одесский курсант-артиллерист, потом штабс-капитан-дроздовец, позднее — константинопольский беженец и русский эмигрант — парижанин Фаддей Бойко.

Богаевский Африкан Петрович, атаман В. В. д.,
генерал-лейтенант, 27.12.1872—21.10.1934

Будущий генерал-лейтенант А. П. Богаевский родился в казачьей станице Каменской близ Ростова-на-Дону. В феврале 1918 года он был выбран атаманом казачьего Великого Войска Донского, а в 1920-м стал правителем Юга России. В том же году ему пришлось эмигрировать в Константинополь, откуда в 1922 году он перебрался в Белград, а в 1923-м — в Париж, где сотрудничал с Русским Обще-Воинским Союзом (РОВС). Умер он в 1934 году своей смертью, избежав судьбы таких руководителей РОВС, как генералы Кутепов и Миллер, похищенные и убитые ГПУ.

Болгов Анатолий, Volontaire, aspirant a la 2e D. B., 9e cie,
3 R. M. T., 10.08.1926—4.05.1945. tombe au champs d’honneur pres de Berchtesgaden, Baviere.

Как сообщает французская надпись, восемнадцатилетний доброволец-юнкер Анатолий Алексеевич Болгов пал на поле чести в Баварии за четыре дня до окончания войны. Он присоединился к французскому Сопротивлению семнадцати лет от роду, был среди тех, кто брал штурмом парижскую мэрию, а потом ушел дальше в рядах 2-й Бронетанковой дивизии генерала Леклерка, вероятно, единственной французской дивизии, спасавшей честь Франции на ее полях в ту пору... В блистательный весенний день 4 мая, накануне Победы, юный Анатолий Болгов попал в эсэсовскую засаду и был убит.

Он был награжден посмертно Военным крестом с пальмой и Военной медалью. Ему не было девятнадцати лет...

Безутешные родители Анатолия поначалу устроили нечто вроде его могилы с землей и крестом у себя дома, в квартире...

Боровский Константин, lieutenant 21e R. M. E. V. C. A.,
22.05.1896 — Marne, 14.06.1940

Лейтенант Константин Константинович Боровский погиб на Марне, в Сент-Менегульде. Ему довелось воевать еще в Первую мировую войну в рядах лейб-гвардии Павловского полка, где он показал себя доблестным офицером. В начале Второй мировой войны он прошел экзамены во французской военной школе, был произведен в лейтенанты резерва и зачислен во второй батальон 21-го полка. Вот что сообщает о К. К. Боровском составленная Содружеством резервистов французской армии русская Памятка, которую подарил мне кавалер деголлевского ордена Освобождения князь Николай Васильевич Вырубов: «Во время пребывания на позиции он неизменно проявлял большую выдержку, спокойствие и заботу о людях. С 7 по 11 июня вызвался вне очереди идти со своим взводом на передовую линию. По личному почину произвел ночную разведку и выяснил расположение немецкого охранения. В бою 9 июня проявил редкую решительность... Атака немцев была отбита главным образом благодаря прекрасному действию его пулеметов. На рассвете 11 июня, когда запыхавшийся солдат связи прибежал и сообщил... что другие части уже ушли и что немцы окружают, Боровский отказался покинуть позицию впредь до получения письменного приказания... 14 июня, в бою под Сент-Менегульд, Боровский доблестно погиб на поле чести, пытаясь спасти свой пулемет от наседавших немцев. Награжден (посмертно) Военным крестом».

Болотов Евгений Владимирович, 3.12.1895—26.06.1956

Болотова (урожд. княжна Оболенская, в первом браке княгиня Шаховская) Саломия Александровна, 26.11.1902—17.10.1973

В прошлом капитан лейб-гвардии саперного полка, после Второй мировой войны Евгений Владимирович женился на прелестной княгине Саломии Александровне Шаховской (урожденной Оболенской).

Как и ее сестра Нина, юная Саломия (по-домашнему — Мия) Оболенская была в 20-е годы модной манекенщицей (тогда в моде были брюнетки), работала в доме «Поль Каре», а позднее — в доме «Шанталь». В 1923 году она вышла замуж за князя В. И. Шаховского, но не оставила карьеры манекенщицы. Одна из ее сотрудниц рассказала историку моды А. Васильеву: «Княгиня Шаховская считалась большой звездой и всегда показывала подвенечные платья, которыми обычно заканчиваются коллекции...». И по справедливости: кому ж демонстрировать подвенечные платья, как не носительнице таких двух титулов, Шаховской-Оболенской?

Только ведь простое женское счастье не всегда льнет к титулу... В 30-е годы в моду в Европе снова вошли блондинки, и карьера двух брюнеток — сестер Оболенских, как сообщает историк А. Васильев, пошла на убыль. Мия разошлась с кн. Шаховским, а 46 лет от роду вышла замуж за Е. В. Болотова.

Боткин Сергей Дмитриевич, 29.06.1869—22.04.1945

В конце Гражданской войны и эвакуации Сергей Дмитриевич Боткин представлял при германском правительстве Конференцию послов.

Боткина (урожд. княжна Оболенская) Екатерина А., 1850—1929

Супруга знаменитого врача, Сергея Петровича Боткина, профессора Медицинской академии и личного медика императора Александра II и Александра III Екатерина Боткина была родной сестрой Владимира Андреевича Оболенского.

Булацель Илья Сергеевич, 4-го уланского Харьковского полка ротмистр, 19.07.1885—8.01.1959

Булацель Лев Александрович, штаб-ротмистр 9-го Гусарского полка, 23.08.1894—13.02.1956

Булацель Лев Ипполитович, полковник, 1876—1951

Все Булацели были дворяне-воины, все были не робкого десятка. Но настоящий страх довелось познать лишь брату ротмистра Ильи Булацеля Сергею Булацелю. Этот бывший «младоросс» был выслан за свою просоветскую деятельность из Франции в 1947 году и добрался в СССР. Его поселили в Казани, и вот тут он познал леденящий страх, описанный многострадальным Осипом Мандельштамом: «...всю ночь жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных». Многолетнее ожидание ареста и «дорогих гостей» из НКВД не прошло даром. Когда «рыжий мясник» Сталин ушел в мир иной, Сергей Булацель вдруг сошел с ума...

Кто мог догадаться, что именно этот невинный ангел Леночка, стоящая на нашей фотографии за надежным папиным коленом, и приведет кузена Сережу Булацеля к началу его крестного пути. Но вот она сама вспоминает, как было весело в юности в младоросском пансионе фашиствующих легитимистов-монархистов, как все было мило:

«Движение младороссов расшевелило молодых русских, которым особенно и не было чем заняться. Жизнь у нас была серая. Я была совсем молоденькая. Я была очень увлечена движением, мы все были очень увлечены Казем-Беком. Это был организатор и вдохновитель. Он умел найти себе помощников, которые бы пропагандировали его и его деятельность. Меня привлек в Союз Владимир Авьерино, который вербовал по большей части молоденьких девушек. Это было движение процветающее, здоровое и симпатичное, конечно, наивное.

Семья моя приехала в 1923 году, с пустыми руками, жили в маленьких меблирашках. Я уговорила родителей переехать загород, к Казем-Бекам. Светлана (супруга Казем-Бека — Б. Н.) и ее сестра держали пансион. Нас собиралось за овальным столом на обед человек двадцать. Александр был так поглощен своей деятельностью, что его мы видели не часто, собственно, мы и принадлежали к разным поколениям. Он держался особняком среди молодых.

По воскресеньям мы все шли на поезд и ехали на рю Дарю (в тамошней Маленькой России, близ улицы Фобур-Сент-Оноре и парка Монсо находился русский кафедральный собор Александра Невского — Б. Н.). У нас даже не хватало денег на борщ в ресторане, только на пирожок...

Светлана Казем-Бек устраивала церемонию «представления Императрице». Она проходила в парижском отеле Лотти. Она научила нас делать придворный реверанс. Когда я рассказывала родителям, что меня представили императрице, они надо мной подшучивали. В день презентации мы выходили одна за другой. Великая княгиня Виктория (супруга объявившего себя императором великого князя Кирилла Владимировича — Б. Н.) восседала в кресле, и она нам протягивала руку, которую мы целовали. Светлана говорила: «Ваше Императорское Величество, разрешите Вам представить Елену Булацель»...

Я сперва работала в банке Ллойд, где зарабатывала 400 франков в месяц, а потом 650. Я занималась теннисом в Английском Клубе. В моей жизни только и были Английский Клуб и Младороссы. Через полтора года родителям моим все это надоело, и мы сняли квартиру. А все это время мы продолжали встречаться с Казем-Беком, на Рождество и главное — за пасхальным столом.

Потом я стала манекенщицей у Мадлен Вионне и стала зарабатывать больше, чем отец. Поначалу я зарабатывала 1300 франков, в два раза больше, чем в банке. Мы приобрели снобизм. Мы ходили на бал в «Кларидж». Девочки работали в домах моды. Мальчики одевали по вечерам смокинги. Мы много веселились и танцевали до безумия.

А к году 1930 это я привела своего кузена Сержа Булацеля к младороссам».

Чем это кончилось, Вы уже знаете...

Булгаков Николай Афанасьевич, врач, 1898—1966

Доктор Булгаков родился в Киеве в семье профессора Духовной академии и жил на Андреевском спуске, в том самом доме, который в 60-е годы стал самым знаменитым среди приезжих москвичей домом украинской столицы, потому что и этот дом, и Николай Афанасьевич Булгаков (Николка) воскресли в ту пору для нас в романе «Белая гвардия», написанном еще до войны родным братом Н. А. Булгакова писателем Михаилом Булгаковым. Николай Афанасьевич после юнкерского инженерного училища воевал против большевиков в Белой армии, потом добрался через Крым в Югославию, учился в Загребе, занимался наукой, преподавал бактериологию в Мексике (читал лекции по-испански и по-французски). Потом он был врачом в Париже и, как и многие русские врачи, часто лечил своих бедных соотечественников бесплатно... Его брат-писатель очень хотел съездить во Францию и даже просил личного разрешения на это у поклонника своей драматургии диктатора Сталина. Но диктатор, несмотря на все клятвы Булгакова вернуться из-за границы домой, разрешения на поездку не дал, так как понимал, что не всякий нормальный человек из такой поездки вернется. А до «оттепельных» времен, до своей международной славы и даже до смерти тирана Михаил Афанасьевич не дожил — так что братья после гражданской войны больше не увиделись...

Николаю Афанасьевичу пришлось посидеть при немцах в лагере. После войны он работал в Пастеровском институте (там и до него немало трудилось русских ученых), был видным бактериологом.

В первые годы моей жизни во Франции, завидев человека с этой фамилией или эту фамилию (скажем, на вывеске магазина в Модане), я тут же спрашивал: «Не из тех ли Вы Булгаковых?». И только сравнительно недавно услышал от приходской библиотекарши в Ницце желанный ответ: «Из тех». Отец Нины Владимировны приходился двоюродным братом профессору Афанасию Булгакову...

А уж эту безмолвную могилу «Николки» я посещал не раз...

Булгаков Сергий Николаевич, протоиерей,
16/28.07.1871—30.06/13.07.1944

...Мне вспомнилось, как вскоре после моего приезда во Францию Татьяна Алексеевна Осоргина-Бакунина показала мне только что выпущенную Славянским институтом «Библиографию трудов о. Сергия Булгакова». Том был внушительный, ибо над чем только не работал этот замечательный богослов, философ, экономист, искусствовед, литературный критик, проповедник, о чем он только не писал — начиная с первой своей книги «О рынках при капиталистическом производстве», которую молодой приват-доцент кафедры политэкономии и статистики Московского университета выпустил 26 лет от роду и которая заслужила похвалу некоего Ульянова (по кличке Ленин). Так ведь Сергей Булгаков был тогда и сам «легальный марксист», яростный поклонник Маркса, состоявший в «нежной переписке» с самим Плехановым.

Но развитие и эволюция Булгакова совершаются быстро, разочарование в Западе обращает его к неославянофильству, а главное, происходит его возвращение в православную церковь — теперь уж до конца его дней. Возвращение его идет через анализ русской литературы и мысли: Булгаков пишет о Герцене, о Достоевском, о Владимире Соловьеве, позднее о Чехове, о Льве Шестове, о Толстом, о Пушкине... Булгаков разрабатывает целую программу борьбы за гражданские свободы под знаменем христианства и в конце концов совместно с П. Б. Струве и другими формулирует это направление в названии общего собрания статей — «От марксизма к идеализму». Еще позднее он разрабатывает свою философскую и богословскую систему, пишет о философии хозяйства, о философии имени, о философии творчества, о Софии-Мудрости, о красоте...

...Татьяна Алексеевна, видя, с каким удивлением листаю я каталог, улыбнулась и сказала: «Недаром же Ленин велел его выслать...».

Отец Сергий Булгаков был выслан из России вместе с мужем Татьяны Алексеевны писателем Осоргиным, вместе с философами Бердяевым, Франком, Вышеславцевым, Ильиным, Трубецким, вместе с экономистами, кооператорами, математиками, писателями... Ленин предложил им в 1922 году на выбор — смерть или вечное изгнание. Что еще предлагали изгнанникам сотрудники Ленина, нам пока не известно... Позднее таким, как они, уже никакого выбора не предлагали: просто убивали всех, кто был выше, чище, талантливей, грамотнее других...

Кладбище Сент-Женевьев, приютившее гениев России, — свидетель гигантской русской катастрофы, беспримерного кровопускания, «интеллектуальных чисток», «генетической негативной селекции». Но отчего же Ленин хотел после захвата власти изгнать всех лучших людей из России? Он, что, не желал блага стране? Разгадка в самом этом слове — «власть». Он боялся за свою власть, опасался конкуренции, а оттого не терпел свободной мысли, не терпел всех этих «умников», которые и думали сами, и учились больше, чем он, недоучка, и писали лучше, и пользовались авторитетом среди ученых... Он хотел абсолютной власти, диктатуры. А благо народа и прочие интеллигентские штучки... Как все властолюбивые недоучки, он ведь люто ненавидел интеллигенцию и никогда не скрывал этого...

На счастье, тогда, в 1922 году, этих умников все же не убили (хотя убивали ни за что ни про что уже и в 1921-м, как Гумилева, Таганцева, а то и еще раньше). С этих же только взяли расписку в том, что они никогда не вернутся на родину (может, впрочем, и еще в чем-нибудь взяли расписки), и посадили их на два парохода, ушедших в Германию...

В эмиграции отец Сергий Булгаков (он принял сан священника еще в июне 1918 года) участвует в создании русского Богословского института, что на Сергиевском подворье в Париже, и на протяжении многих лет фактически возглавляет преподавание в нем. Он много пишет и создает, по существу, свою собственную философскую систему. Он становится одним из организаторов Русского студенческого христианского движения, вдохновителем и воспитателем эмигрант­ской молодежи, ее наставником, духовником. Это была великая пора эмигрантского религиозного ренессанса и русского православия, освобожденного от государственного диктата, открытого самым благородным идеям мирового христианства, идеям всемирного христиан­ского братства, свободного от келейности и провинциальной ксе­нофобии. Отец Сергий становится одним из первых русских вождей экуменического движения...

Как Вы, наверное, поняли, этот человек был громадным явлением в русской эмиграции. О нем написано много, и что успеет мы вспомнить на нашей кладбищенской прогулке? Он и сам ведь написал многие сотни страниц не только научной, но и вполне интимной, как говорят — «исповедальной», прозы...

Булюбаш (Boulubach) Владимир, lieutenant 1er R. E. C., 19.09.1910 — Alsace, 28.11.1944

Лейтенант Владимир Булюбаш служил в Иностранном легионе, был убит на Верхнем Рейне, в Эльзасе, в Бишвиллере. В посмертном приказе по армии о нем было сказано:

«Командир отряда легких танков, исключительной храбрости, вызывающий восхищение всех... 27 ноября 1944 года принял решающее участие в разведке у Аммершвира (Эльзас), где он командовал двумя танками, из коих тот, на котором он находился, был подбит огнем противника. 28 ноября, вызвавшись добровольцем командовать взводом для прикрытия фланга разведотряда, взял пленных. Узнав, что поблизости находится немецкий командный пост, он атаковал его и погиб смертью храбрых в тот момент, когда его отряд уже уничтожил часть противника и его сооружения, обратив остальных в бегство. Останется для 1-го кавалерийского полка Иностранного Легиона образцовым военачальником».

Бурышкин-Вильямс Bouryschkine-Williams Val.,
colonel, Medal of Freedom with Gold Palm, King George Medal
for Meritorious Service, Croix de la guerre avec palme, Medaille de la Resistance, chevalier de la Legion d’Honneur, Medaille des Evades, 1913—1968

Герой Сопротивления и кавалер многих высоких наград (медали Свободы с золотой пальмой, Военного креста с пальмой, английской медали Короля Георга, ордена Почетного легиона, медали Беглеца и др.) полковник Бурышкин-Вильямс был сыном знаменитого московского промышленника Павла Афанасьевича Бурышкина, представителя промышленников при Временном правительстве, политического деятеля, близкого к левым кадетам, масона, министра финансов в правительстве Колчака. П. А. Бурышкин активно участвовал в политической жизни русского зарубежья, а в 1954 году издал в нью-йоркском издательстве им. Чехова воспоминания о купеческой Москве («Москва купеческая»), переизданные в 1991 году на родине.

Бунин Иван Алексеевич, 1870—1953

Одна из самых дорогих для русского паломника могил на этом кладбище — могила прозаика, поэта, переводчика Ивана Бунина...

Многие десятилетия он думал о смерти, боялся ее, опасался, что сразу после смерти его забудут. Смерть пришла неотвратимо 9 ноября 1953 года, но забвение не наступило. Впрочем, надо признать, что слава его до сих пор — только слава русская, даже во Франции, где он жил, он почти не известен...

В России же Бунин еще и до революции обрел широкую известность и успел написать прекрасные стихи, повесть «Деревня», рассказ «Господин из Сан-Франциско», перевести «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, дважды удостоиться Пушкинской премии Петербургской академии наук, быть избранным в почетные члены этой Академии, объездить весь мир, а в 1906 году встретить свою будущую жену Веру Муромцеву... До революции он, как и многие, пророчил разлив «огненной реки» российской катастрофы, а позднее описал в одесском дневнике 1918 года разгул новой власти, дав имя всему происходящему — «Окаянные дни». В 1920 году Бунин эмигрировал во Францию, навсегда. Ему было 50, он был полон сил и новых надежд, полон воспоминаний...

Он был беден, конечно, но кому ж было тогда помогать русским в эмиграции, как не любимому писателю, не академику Бунину. Ему помогали также чехи, сербы, а больше других — русские евреи-меценаты (Розенталь, «петербургский Нобель», друзья Цетлины, друг Фондаминский...). При всей своей бедности он не ходил по утрам на службу: жил, как прежде, по-усадебному, только меньше путешествовал. Он пережил в 20—30-е годы новый творческий подъем, влюбившись в молодую писательницу Галину Кузнецову, которая поселилась с ним и его женой Верой на вилле в Приморских Альпах (не вполне традиционный «брак втроем», и конфигурация «тре­угольника» вскоре усложняется — вчетвером, впятером...). Бунин создает в Грасе свою знаменитую «вымышленную автобиографию» (по определению Ходасевича) — роман «Жизнь Арсеньева», он пишет о былой России, о русском характере, о жизни, о смерти, о любви, о Боге. И при этом, судя по его дневнику, у него «чувство ясности, молодости, восприимчивости» «и такая сладость жизни». Жена Вера страдает от одиночества, но она смиряется, находит в себе силы принять этот «брак втроем», быть доброй к Галине. Впрочем, некоторое утешение приносит ей приезд «ученика» и еще одного «секретаря» Бунина молодого Л. Зурова, который поселяется у Буниных до конца своих дней...

9 ноября 1933 года Бунин узнает в Грасе, что ему (первому из русских писателей) присуждена Нобелевская премия «за правдивый артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе русский характер». Вместе с Верой и Галиной он едет в Стокгольм за премией (часть которой жертвует собратьям — русским писателям, остальное тратит беспечно). На обратном пути из Швеции он заезжает в гости к философу Ф. Степуну, сестра которого певица Марга Степун влюбляется в Галину и следует за ней в Париж и в Грас. Галина отвечает Магде взаимностью, и для Бунина наступают тяжелые дни и годы. Он еще долго живет в альпийском Грасе (где застает его новая война), пишет о Толстом, которому он поклоняется, о чувственной любви, о страсти — и все чаще думает о смерти: «Все это будет существовать во веки веков, а для меня все это кончено навсегда. Непостижимо... Боже, как все изменилось! И жизни осталось на донышке... Каждое утро просыпаюсь с чем-то вроде горькой тоски, конченности (для меня) всего. «Чего еще ждать мне, Господи?» Дни мои на исходе. Если бы знать, что еще хоть 10 лет впереди! Но: какие же будут эти годы? Всякое бессилие, возможная смерть всех близких, одиночество ужасающее...».

Весной 1945 года Бунины вернулись в Париж, но русский Париж был уже другим. Погибли или бежали меценаты-евреи, и русские эмигранты, по наблюдению Бунина, стали просоветскими («краснее рака»), думают о возвращении в эту «подлую изолгавшуюся страну», где правит тиран, которого Бунин всегда сравнивал лишь с Гитлером. И все же под давлением окружающих его «советизанов» (явных и тайных) Бунин навестил советского посла генерала Богомолова, принимал знаки любезности от эмиссара Москвы К. Симонова и даже вышел из Союза русских писателей и журналистов в знак солидарности с теми, кто взял советский паспорт. Эти легкомысленные жесты, не оправдавшие материальных надежд Бунина, отравили ему жизнь на годы, поссорили его с лучшими друзьями (Б. Зайцевым, М. Цетлиной).

Приходят болезни, нужда, унижения, бессонные ночи, в одну из которых он написал эти вот, едва ли не последние, свои стихи:

Золотой недвижный свет

До постели лег.

Никого в подлунной нет,

Только я да Бог.

Знает только он мою

Мертвую печаль,

Ту, что я от всех таю...

Холод, блеск, мистраль.

Бунина Вера Николаевна, 1881—1961

В. Н. Бунина (урожденная Муромцева), жена писателя Ивана Алексеевича Бунина, 47 лет прожившая с ним в браке (лишь послед­ние тридцать — в официальном, ибо раньше обвенчаться они не могли, так как И. А. Бунин не был разведен с А. Цакни), — автор интересных мемуаров и дневников. Была преданной и терпеливой женой этому нелегкому человеку, с честью вышла из самых запутанных семейных ситуаций. Когда И. А. Бунин влюбился в молодую Галину Кузнецову и она поселилась с семьей Бунина, Вера Николаевна, смирив свои ревность и гордость, сумела по-доброму относиться к Галине... В самую трудную пору ее семейной драмы было послано Вере Николаевне утешение: на вилле у Буниных поселился молодой русский писатель из тогдашней Эстонии Леонид Зуров, пробудивший в сердце Веры Николаевны (она была на 20 лет старше Зурова) глубокое, почти материнское чувство. Забота о муже и о Зурове ложится на плечи Веры Николаевны, и она с готовностью несет этот груз до последних дней. Взваливает она на себя и сбор средств меценатов для других эмигрантских писателей (Тэффи, Зайцева, Яновского) или просто для тех, кто попал в нужду (вроде одинокой матери Е. Жировой).

Вышедший в трех томах в издательстве «Посев» вместе с дневниковыми записями И. А. Бунина дневник В. Н. Буниной представляет большой интерес для всех, кто интересуется жизнью эмиграции («Устами Буниных»). Н. Н. Берберова посмеялась некогда в своей мемуарной книге над дневником В. Н. Буниной, назвав Веру Николаевну «исключительно глупой» женщиной. Сама Вера Николаевна, в свою очередь, отмечала в своем дневнике отсутствие ума у... Цветаевой: «Нет и второстепенных качеств ума: такта и меры». С этой точки зрения, ведь и книга самой Берберовой не может притязать на высокие качества ума. Ах, пустой спор... А что доброта важнее ума, кто ж из нас не согласится? К тому же солидный биографический словарь (Русские писатели. 1800—1917. М.: Большая российская энциклопедия, 1992) авторитетно сообщает о В. Н. Буниной: «Умная и образованная женщина, Вера Ник<олаевна> стала преданным и самоотверженным другом Б<унина> на всю жизнь, а после его смерти готовила к изданию мн<огие> рукописи Б<унина>, написала содержащую ценные биогр<афические> свидетельства кн<игу> «Жизнь Бунина». Б<унин> говорил жене: “Без тебя я ничего не написал бы. Пропал бы!”».

Последнее, вероятно, самое последнее в ее жизни письмо (адресованное художнице Т. Логиновой) было написано Верой Николаевной в апреле 1961 года: «Сижу в кафе на бульваре Экзельманс. В ожидании всенощной не знаю, что делать?.. Ждать надо полтора часа... Хотела зайти к Струве, но их не было дома. Позвонила Полонской, она играет в карты. Этим спасается! Позвонила Алдановой — к телефону никто не подошел. Вот и сижу и бросаю взгляды на прохожих... Я сегодня надела свой серый костюм: распускаются деревья. Небо синее, безоблачное... Пишу письма и «беседую с памятью»... Мало нас осталось!».

Книга «Беседы с памятью» позднее увидела свет. А крест над могилой Буниных изготовлен был по рисунку Леонида Зурова, участвовавшего в этнографических экспедициях близ Малов и Избор­ска: нетрудно заметить его сходство со знаменитым «Труворовым крестом».

Бурцев Владимир Львович, 17.11.1862—21.08.1942

В годы войны один за другим умирали во Франции старые эмигранты — иногда от холода и голода, но чаще от черной безнадежности этой войны, этой схватки двух фашистов, черного и красного, схватки, исход которой, похоже, не обещал ничего доброго... Летом 1942 года умер в бедняцкой больнице Парижа и человек, которого мой друг, писатель Ю. В. Давыдов, называл «бурный Бурцев»...

Родился Владимир Бурцев в далеком закаспийском форте, где его отец был штабс-капитаном, окончил гимназию, учился в Казанском и Петербургском университетах, рано занялся политикой, двадцати лет от роду был арестован в первый раз, а потом уж — бессчетно. В 21 год стал народовольцем, сторонником террора. В 1888-м он бежал из сибирской ссылки в Швейцарию, потом жил во Франции, Англии, занимался политической и исторической журналистикой, издавал сборник «Былое», «Историко-революционный альманах», в Англии был арестован за подстрекательство к цареубийству, в Россию вернулся в 1905 году. Громкая известность к нему пришла в 1906 году, когда он специализировался на разоблачении провокаторов и агентов, внедренных полицией в политические партии и кружки. Ни одна тайная организация не может избежать того, что в ней будут агенты («провокаторы»): у Ленина на курсах в городке Лонжюмо, что совсем неподалеку от этого кладбища, из десяти слушателей двое были агентами полиции (в том числе Малиновский). Но никто не гарантирует полицию от того, что ее агенты будут торговать и ее тайнами. Именно таких продажных информаторов полиции и нашел себе Бурцев, который напечатал в «Былом» список «Шпионы, предатели, провокаторы». Там был и знаменитый Азеф, и некоторые другие революционные светила. Бурцев обрел славу и подвергся нападкам униженных лидеров и скомпрометированных партий. Ленин поначалу отбил своего друга Малиновского, но Бурцев довел расследование до конца. В 1917 году Бурцев обвинил большевиков в сотрудничестве с Германией, авторитетно сообщив, что «среди большевиков всегда играли и теперь продолжают огромную роль и провокаторы и немецкие агенты». Конечно, после Октябрьского переворота газету Бурцева закрыли, а самого его упрятали в крепость. В крепости «бурный Бурцев» вел себя по-бурцевски. Он немедленно спросил, где тут сидит бывший директор департамента полиции Белецкий, и с радостью узнал, что Белецкий в соседней камере. О том, что было дальше, рассказывает в своем дневнике Зинаида Гиппиус:

«...Бурцев теперь в полном удовлетворении: они ведут нескончаемые разговоры перестукиванием. Бурцев хочет выудить у соседа все, что еще не знает о большевиках, особенно о Троцком».

В феврале 1918 года добрейший И. И. Манухин вызволил Бурцева из крепости, а в мае Бурцев ушел через Финляндию в Стокгольм, выпустил там на трех языках брошюру с убедительным названием «Проклятие вам, большевики!», а вернувшись в знакомый ему Париж, — сборник статей «В борьбе с большевиками и немцами». Бурцев возобновил издание газеты «Общее дело», написал мемуары, а десятилетие Октября отметил выпуском брошюры «Юбилей предателей и убийц. 1917—1927». Позднее он издал и брошюру о «московских процессах». Как знаток русской охранки он давал в 1934 году в Берне показания по поводу «Протоколов сионских мудрецов», сфабрикованных русской охранкой в Париже. Писал он и о тайнах, связанных с изданием «Евгения Онегина»...

Этот нищий фанатик, революционер и аскет жил в мрачном, параноическом мире агентов, конспираторов, предательств; считал своим долгом разоблачать их, и, в конце концов, не он один (он — тоже, потому что был когда-то подпольщиком) виноват был в том, что тоталитарные системы опутали наш мир паутиной предательства и доносов. Если уж восточногерманская ШТАЗИ принудила к сотрудничеству каждого седьмого немца маленькой ГДР, то сколько же миллионов стукачей было в нашей бедной России при коммунистах? Господи, прости их всех...

Варшавский Владимир Сергеевич, Croix de la guerre,
1906—1978

Герой Сопротивления, литературный критик, прозаик и мемуарист Владимир Варшавский прославился после Второй мировой войны книгой о «молодом поколении» эмигрантской литературы, которому дал приставшее к нему позднее название «незамеченного поколения». В значительной степени благодаря Варшавскому это поколение и было замечено потомками, ибо книга его рассказала о трудной жизни поколения, о его блужданиях и поисках, о его героях, отдавших жизни в последней войне. Рассказала благородно, без зависти к мертвым героям, какая сквозит, к примеру, в мемуарах Берберовой и Яновского...

Сам Владимир Варшавский уехал из России двенадцати лет от роду, гимназию и университет (юридический факультет) окончил в Праге. Потом он изучал литературу и философию в Сорбонне, а литературную карьеру начал с рассказа о страхе перед одиночеством и о гениальном забулдыге-французе Вийоне, чьи шаги и нынче звучат в памяти молодых поколений на крутой улочке близ Сорбонны.

До войны Варшавский вместе со сверстниками из «незамеченного поколения» обживал Монпарнас (и кафе «Селект»), журнал Оцупа «Числа» и альманах Фондаминского «Круг». В начале войны ушел во французскую армию, был в Сопротивлении, а потом долго маялся в немецком плену. После войны он выпустил автобиографическую прозу («Семь лет») и книгу о своем «незамеченном поколении». Послевоенная патриотическая эмигрантская лихорадка не сделала его поклонником большевиков и Сталина. Напротив, последняя его оставшаяся недописанной книга называлась «Родословная большевизма». Она вышла лишь через пять лет после его смерти, и в предисловии к ней о. А. Шмеман писал, что «Варшавский встал на защиту России путем раскрытия подлинной родословной большевизма. И сделал он это с тем мужеством, с которым в июле 1940 г. он, рядовой разгромленной французской армии, почти в одиночку, на протяжении нескольких дней, в обреченной крепости сдерживал мощный натиск немцев».

В отличие от многих тогдашних зарубежных историков Варшавский утверждал, что «истоки советского империализма нужно искать не в русской истории и не в особом мессианизме русского народа, а в марксистском эсхатологическом мире мировой революции». Переживший насилие, искалечившее судьбу ему и его сверстникам, Варшавский разглядел мерзкое для него сходство «трех угодников» (Маркса, Энгельса и Ленина): «тот же стиль, то педантически наукообразный, то площадной, та же бешеная ярость в полемике, то же неколебимое убеждение, что прогресс не может совершаться без насилия и кровавых человеческих жертв и что, как бы ужасны ни были эти жертвы, на них нужно идти».

В. Яновский вспоминал в своих мемуарах, что Варшавского все любили в довоенном Париже... А грамотный русский интеллигент вспоминал в связи с парижским изгнанием горькие слова француза Декарта о времени, проведенном в чуждом и чужом Амстердаме: «Среди великого народа, чрезвычайно деятельного и более занятого своими собственными делами, чем интересующегося чужими, я мог жить так же одиноко и уединенно, как в самой далекой пустыне».

В 1950 году он уехал в США, долго жил там среди чужих, умер в чужой Женеве, а вот упокоиться ему суждено было здесь, неподалеку от друзей-сверстников из «незамеченного поколения» — Бориса Поплавского, Ирины Кнорринг, Лазаря Кельберина...

Кн. Васильчиков Борис, 19.05.1886—13.05.1931

Князь Борис Александрович Васильчиков был до революции членом Государственного совета и возглавлял Главное управление землеустройства. Впрочем, он и в эмиграции не сидел сложа руки. В 1924 году он возглавил комитет по изысканию средств для приобретения городской усадьбы, которая стала позднее Сергиевским подворьем. Членами комитета были такие люди, как архимандрит Иоанн, протоиерей Георгий Спасский, князь Г. Н. Трубецкой, М. М. Осоргин, Вахрушев, Шидловский, Ковалевский, гр. Хрептович-Бутенев, Липеровский, Аметистов и др. Работы всем хватило...

Кн. Васильчикова (урожд. княжна Вяземская)
Лидия Леонидовна, 10.06.1886—1.11.1948

Пережив бесконечные скитания по Европе (между Литвой, Францией, Германией, Италией), смерть старшего сына, а потом и страшные военные годы, княгиня Лидия Леонидовна Васильчикова осенью 1948 года попала в мирном Париже под автомобиль и погибла...

Она происходила из Вяземских, была дочерью князя Леонида Дмитриевича Вяземского и княгини Марии Ивановны Вяземской (урожденной графини Левашовой) и приходилась старшей сестрой князю Владимиру Леонидовичу Вяземскому. Выйдя замуж за князя Иллариона Сергеевича Васильчикова (бывшего в Литве губернским предводителем дворянства, а потом и членом Государственной думы IV созыва от Литвы), она родила в браке двух сыновей и трех дочерей (все как есть были красавицы). Средняя из них, Татьяна, была замужем за князем Меттернихом. Очень хороша собой была старшая, Ирина, однако по-настоящему прославилась во всем мире младшая дочь княгини Лидии Леонидовны княжна Мария Васильчикова (по-семейному Мисси). В 1932 году (после Франции) семья поселилась в Каунасе, там юная Мисси начинала свою трудовую жизнь — секретаршей в британском посольстве. А летом 1939 года, когда Мис­си была на летнем отдыхе в Германии, грянула мировая война. Возвращаться в советскую Литву было нельзя, князья были «классовые враги», а эмигранты были «белые», и Мисси (со своими пятью европейскими языками и секретарским опытом) устроилась на работу в Берлине — сперва на радио, а потом в Отдел информации германского МИД. Там Мисси близко сошлась с группой молодых аристократов, как и она, ненавидевших нацизм и безумного Гитлера, с теми, кто участвовал позднее в «Заговоре 20 июля 1944 года» и неудавшемся покушении на фюрера. Они доверяли ей во всем, их удивляли ясность ее ума, бесстрашие, непостижимая «надмирность» и «наднациональность» в нынешнем одуревшем от политики и националистических комплексов мире. Ее мидовский начальник Адам фон Тротт (позднее повешенный Гитлером) написал как-то жене об этой своей русской сотруднице: «В ней есть что-то от благородной жар-птицы из легенд, что-то такое, что так и не удается до конца связать... что-то свободное, позволяющее ей парить высоко-высоко над всем и вся. Конечно, это отдает трагизмом, чуть ли не зловеще таинственным...».

У Мисси было ощущение уникальности того, что с ней происходит, того, что творится вокруг, а может, дело было в тревоге и беспокойстве — так или иначе, она день за днем писала дневник... Она пережила бомбардировки Берлина и Вены, разгром антигитлеровского заговора, казнь друзей — пережила все и сохранила свой дневник. Она расшифровала его и перепечатала на машинке после войны, а в конце семидесятых годов, ослабев от болезни и чувствуя приближение смерти, она по совету брата и друзей стала готовить его для публикации. Она закончила работу за две недели до смерти. В отличие от своей знаменитой предшественницы Марии Башкирцевой она не питала надежд на посмертную славу. Но ее написанный по-английски дневник о жизни в Берлине и Вене с 1940 по 1945 год потряс читателей. Он был издан на дюжине языков и стал бестселлером... Там была рассказана незаурядная, страшная история: жизнь среди бомб и смертей, Апокалипсис конца войны — в Берлине и в Вене, в двух шагах от германской верхушки... И главное — рассказчица, эта Мисси Васильчикова, она была незаурядной личностью. А для человека из нынешней России и вовсе существом незнакомым. Для нее нет русских, немцев, французов, евреев, шведов — есть хорошие и плохие люди, есть друзья, есть семья и есть жлобы. Нет границ (семья живет везде), а есть пристойная и непристойная жизнь, есть молодость, которая убегает так быстро, под бомбами...

Как и Мария Башкирцева, Мисси ничего не написала, кроме этих дневниковых тетрадок, но уж эта-то книга... Читатели из разных стран, прочитав дневники этой молодой женщины, говорили: такого я не читал...

Мисси ненавидела сатану Гитлера, но политика ее мало занимала. Как ни странно, политические рассуждения попадаются в июльской дневниковой записи 1943 года — именно там, где Мисси говорит о своей матери, о княгине Лидии Леонидовне. Приведу отрывок из этой записи, так как он может объяснить кое-что о поколении русских аристократов, упокоившемся под березами Сент-Женевьев-де-Буа...

Один из немецких знакомых княгини Васильчиковой (граф Пюклер) написал донос на нее в гестапо: «Княгиня Васильчикова — подруга детства моей жены — настроена против нашей политики в России и критически отзывается о нашем отношении к военнопленным... Ее не следует выпускать из страны».

Приведя это письмо в своем дневнике, Мисси считает нужным подробно объяснить, что же вдруг произошло с ее мамой:

«Maman всегда была ярой антикоммунисткой, и это неудивительно, если вспомнить, что у нее два брата погибли в самом начале революции. Она придерживалась этой неколебимой позиции двадцать лет, и дело дошло до того, что даже Гитлер виделся ей в благоприятном свете, согласно принципу «враги моего врага — мои друзья»... в сентябре 1941 года она еще надеялась, что немецкое вторжение в Россию приведет к массовому народному восстанию против коммунистической системы: после чего с немцами, в свою очередь, разделается возрожденная Россия. Так как она не жила подолгу в Германии, ее нелегко было убедить, что Гитлер не меньший злодей, чем Сталин. Мы же с Татьяной... были свидетелями гнусного сговора между Гитлером и Сталиным, имевшего целью уничтожить Польшу, и мы из первых рук знали о немецких зверствах в этой стране... Но по мере того, как становилось известно о тупой жестокости германской политики на оккупированных территориях СССР и все больше становилось жертв, и там, и в лагерях русских военнопленных, любовь Maman к своей стране, усугубленная ее скрытой прежней германофобией, восходящей к тем годам, когда она была медсестрой на фронтах Первой мировой войны, — эта любовь взяла верх над ее бескомпромиссными антисоветскими убеждениями, и она решила принять посильное участие в облегчении страданий своих соотечественников, и в первую очередь русских военно­пленных.

С помощью друзей она связалась с соответствующими учреждениями германского Верховного командования... В отличие от дореволюционной России Советское правительство отказалось от предложенной помощи Международного Креста. Это означало, что русские пленные, будучи в глазах своего правительства изменниками родины, предоставлялись собственной судьбе — в большинстве случаев голодной смерти.

Maman обратилась к своей тетушке, а моей крестной, графине Софье Владимировне Паниной, которая работала в Толстовском фонде в Нью-Йорке. Кроме того, она втянула в эту деятельность двух всемирно известных американских авиаконструкторов русского происхождения — Сикорского и Северского, а также православные церкви Северной и Южной Америки. Вскоре была создана специальная организация помощи пленным, которой удалось собрать столько продуктов, одеял, одежды, лекарств и т. д., что для их перевозки понадобилось несколько кораблей...».

...Всю жизнь я читал про ту войну, заставшую меня в Москве ребенком... Но что-то ни в одном самом подробном описании не встречал я имен княгини Васильчиковой, графини С. В. Паниной (создательницы Народного дома в Петербурге), Сикорского и Северского...

Кн. Васильчикова (урожд. княжна Мещерская)
Софья Николаевна, 1867—29.04.1942

Вот что рассказывает о княгине Софье Николаевне Васильчиковой живший рядом с ней в Русском Доме и отпевавший ее позднее о. Борис Старк: «Княгиня С. Н. Васильчикова была сестрой мужа нашей директрисы в Русском Доме Сент-Женевьев-де-Буа, кн. Петра Николаевича Мещерского. Она была вдовой бывшего члена Государственного совета, бывшего министра земледелия, кн. Б. А. Васильчикова. В свое время, во второй половине войны 1914—1917 гг., о ней много говорили... Она была послана под эгидой Международного Красного Креста в Германию, чтобы проверить состояние лагерей для русских военнопленных. По своем возвращении под впечатлением страданий наших солдат в плену и под впечатлением большого авторитета Распутина при дворе, она написала письмо Императрице Александре Федоровне как женщина женщине, умоляя ее услышать голос людей, желающих счастья Родине. В ответ на это письмо ее мужа вызвал к себе министр двора и объявил ему Высочайшее повеление о высылке его жены в Новгородскую губернию. Это был факт, не имевший места со времени императора Павла I. В эмиграции княгиня проживала скромно со своим мужем, а потом, после его смерти, заканчивала свою жизнь в Русском доме, около своего брата и невестки. Мне часто приходилось ее исповедовать, беседовать с ней, и перед своей кончиной она вызвала меня в свою комнату, где после тяжелой ночи и умерла у меня на руках. Рядом сидела ее невестка, очень с ней дружная, княгиня Вера Кирилловна, и ее брат Петр Николаевич. Память о покойной Софье Николаевне осталась как память об очень скромном, умном и тактичном человеке, человеке большой доброты».

Вейдле (Weidle) Владимир Васильевич, 1895—1979

Владимир Вейдле был замечательный литературный критик, историк искусства и публицист. Он был известным эмигрантским литератором, великим знатоком европейского искусства, писал и печатался на четырех языках, знаком был европейским критикам и писателям, лично знал Клоделя, Валери, Т. С. Элиота, сотрудничал во всех крупнейших эмигрантских изданиях, издавал книги, читал лекции в университетах и институтах, в том числе и в Богословском институте. И при этом жил в бедности, почти в нищете, и только после войны его, как и Г. Газданова, и А. Бахраха, стало выручать мюнхенское радио, нынешняя «Свобода».

В отличие от множества (как Вы, наверное, отметили по именам на крестах и надгробьях) детей вполне обрусевших немцев на этом кладбище он был не родным, а приемным сыном обрусевшего немца-промышленника Вильгельма Вейдле. Закончив петербургское Реформаторское училище, он поступил в Петербургский университет, где в 1918 году стал приват-доцентом. Потом он преподавал в Перми и Томске, а с 1924 года жил в эмиграции в Париже. Дружил с Ходасевичем (который называл его «Вейдличка»), сотрудничал с К. Мочуль­ским, с Ф. Степуном, И. Фондаминским, увлекался экуменическими идеями, бывал у Бердяева, выступал на русско-французских конференциях, близок был к писателям «незамеченного поколения», из эмигрантов кроме Ходасевича ценил Алданова, Бунина и Набокова, написал о них замечательные статьи, высоко ценил «петербургскую поэтику» Гумилева, Мандельштама и Ахматовой. Историк эмигрантской литературы Г. Струве писал, что Вейдле явился «самым ценным приобретением зарубежной литературной критики после 1925 г.».

Именно в милосердии, вытекающем, как писал о нем критик В. Толмачев, «из христианского понимания греха, из духовного понимания красоты страдания», видел Вейдле истоки своеобразия русской литературы и культуры. Большевики прервали эту греко-христианскую преемственность русской культуры, и теперь Россия должна снова стать «Европой и Россией. Это будет для всех русских, где бы они ни жили, возвращением на родину», тем более что в этом веке, по мнению Вейдле, «не было двух литератур, была одна русская литература двадцатого столетия». Но у Вейдле не было иллюзии, что это могло случиться еще при жизни СССР, ибо для него «Россия не то самое, что зовется СССР. Так зовется лишь мундир, или тюрьма России».

Как большинство интеллигентных русских, Вейдле писал стихи — элегантные, вполне эстетские стихи об Италии, Венеции, о жизни и смерти, о запахе левкоев...

Зачем, рассудок беспокоя,

Гадать, что ближе, свет иль тьма,

Когда от запаха левкоя

Мне так легко сойти с ума.

...Блаженное благоуханье

Сполна единый раз вдохну

И задохнусь в моем вдыханье,

В его дыханье утону —

Как будто машут, веют, тают

Там, где душа моя была,

Где будто в небо прорастают

Ее незримые крыла.

Великанов Симеон Григорьевич, протоиерей, 5.4.1869—15.12.1948

Об этом удивительном эмигрантском пастыре рассказал в своих мемуарах высокопреосвященнейший митрополит Евлогий, да так рассказал, с такой любовью, с такими подробностями эмигрантской жизни, что, каюсь, жалко мне слово выкинуть, наберитесь терпения. Вот что рассказал высокопреосвященнейший: «Весной 1924 года как-то раз на собрании Александро-Невского сестричества появился незнакомый мне священник и отрекомендовался о. Семеном Великановым. Первое впечатление он произвел на меня несколько странное. Длинные седые волосы, нервная речь, рваненькая ряса... Я узнал, что он приехал со своей паствой из Польши работать по контракту на огромный металлургический завод в Кнютанже (около Меца), во главе которого стоит директора monsieur Charbon, французский инженер, в свое время работавший на одном из заводов Донецкого бассейна и свободно владеющий русским языком. О. Семен и его паства — остатки русской армии, разоруженной в Польше. Там же, в Польше, архиепископ Владимир рукоположил его в священники и поставил во главе группы соотечественников. По приезде в Кнютанж русская колония расположилась в бараках, выпросив барак и под церковь. Хор (прекрасно спевшийся еще в Польше) русские рабочие привезли с собой. Церковь быстро устроилась, богослужение наладилось, а хор чудным своим пением стал привлекать в храм французов.

Осенью того же 1924 года я посетил Кнютанж.

Маленькая, чистенькая, убогая церковь... Чувствуешь, что все, до мелочей, создано трудами благочестивых бедных людей. О. Семен, ревностный, самоотверженный священник — бессребреник, приятно поразил меня своим горячим, ревностным отношением к пастырскому долгу. Осень... холодно... а он в одной рваненькой ряске (я подарил ему свою, хоть и моя тоже была неновая). Я узнал, что о. Семен живет в мансарде и питается кое-как: сам на спиртовке себе обед варит: один день кашу, другой — компот... «Очень удобно, — рассказывал он мне, — перед обедней поставлю кастрюлю на огонь, а приду из церкви — готово!» Рабочие поселки в окрестностях Кнютанжа, где тоже живут русские, он объезжает на Пасхальной неделе «на собственном автомобиле», т. е. попросту обходит их пешком. Немудрый, простой священник, но преданный пастве всей душой. Благодаря глубокому пониманию пастырского долга и подвижнической жизни, он достиг крепчайшей спайки с приходом. Когда приходу нужны деньги для каких-нибудь неотложных нужд, о. Семен возит хор по ближайшим городкам и зарабатывает деньги. Впоследствии из церковного хора выделился другой, под названием «Гусляр». При церкви возникла школа... Заведовал школой во главе со старостой генералом П. Н. Буровым (теперь по профессии он маляр, и мне довелось его видеть подвешенным в малярной люльке с кистью в руках). Преподавательский персонал подобрался отличный, и дети поступали из школы прямо в иностранные лицеи.

Несмотря на бедность, приход имел своих стипендиатов в нашем Богословском институте (о. Виктор Юрьев, ныне священник Введенской церкви, — воспитанник Кнютанжа), посылал всегда делегатов на съезды «Христианского Движения» и от времени до времени приглашал из Движения к себе докладчиков. Детский вопрос, благотворительный, просветительный ...все хорошо поставили...

В первый приезд в Кнютанж я зашел к директору. От него я услышал самые хорошие отзывы о русских рабочих. «Скромные, честные, интеллигентные люди и без претензий, — сказал директор. — И священник прекрасный, заслуживает глубокого уважения. Когда он о чем-нибудь меня просит, я не в силах ему отказать. Для этого достаточно мне просто его увидеть...» Не отказал директор, между прочим, и в самом важном, — построил «Русский дом», в котором теперь помещается церковь и школа.

Свою ревность о. Семен простирает и за пределы Кнютанжа: в Нанси, где есть русские студенты, в Люксембург (там есть общинка на Эше), в Прирейнскую Германию (есть общинка в Саарбрюке). Всюду разъезжает без виз. «Крест надену — вот и вся моя виза...» — говорит о. Семен. Любящий отец для прихожан, он, однако, умеет, когда нужно, проявить и власть. Для любительского спектакля сестричество выбрало пьесу «Монашенка» — о. Семен усмотрел в ней поношение монашеству и чуть было не закрыл сестричество. «Если так, не надо и сестричества!..» Не без труда я этот конфликт уладил...».

Может, вспоминая эти театральные треволнения, улыбается в раю безгрешный о. Семен... Понятно, судьи серьезные, вроде газеты «Монд», поставили б ему в грех такое мракобесие, а только где «Монд», а где заводские бараки 20-х годов, где священник в рваной ряске, где генерал в малярской люльке, член педсовета?..

Впрочем, может, внуками их и нынче довольны на заводах и в НИИ Кнютанжа, Страсбурга, Силиконовой Долины?

Вердеревский Д. Н., контр-адмирал, 4.11.1873—22.08.1947

Контр-адмирал Дмитрий Николаевич Вердеревский был в 1917 году командующим Балтийским флотом, а также морским министром военного флота во Временном правительстве России. После Октябрьского переворота он пытался сотрудничать с большевиками, но позднее уехал в эмиграцию и жил в Париже. После победы России над Германией в 1945 году, в пору эмигрантского советско-патриотического подъема, адмирал, вместе с другими русскими собратьями-масонами, пошел на прием к советскому послу, потом принял советское подданство и получил советский паспорт.

Советский посол Богомолов предупредил новых «советских патриотов», что поездку в Советский Союз еще надо заслужить. Адмирал Вердеревский уехал незадолго до смерти в Советскую Россию и даже сумел вернуться.

— Вероятно, заслужил, — сказал мне по поводу этой поездки почтенный эмигрант, герой войны Н. В.

В масонской ложе «Юпитер» и в мастерских русских высших степеней брат Д. Н. Вердеревский занимал высокое положение. В период его командорства в этих мастерских (в 1945 году) были возведены в 33-ю степень Г. Н. Товстолес и И. А. Кривошеин, требовавший во главе своей группы немедленного перевода всей масон­ской работы в сталинскую Россию, где масонов не могло ждать ничего, кроме нар в лагерях Гулага (оба названных выше масона вернулись в Россию и изведали лагерей). Д. Н. Вердеревский (вместе с П. А. Бобринским) поддерживал просоветские усилия великого командора Русского особого совета 22-й степени брата Н. Л. Голеевского. Вне ложи Голеевский занимал удобное положение сперва русского военного атташе в США, а затем и секретаря американского консульства в Париже. Это он вел в апреле 1945 года переговоры с советским послом Богомоловым. В чисто «провокационных целях» перевода масонства в сталинскую «свободную» Россию еще в начале 30-х годов разобрался брат М. А. Осоргин, а позднее разобрался даже и вполне благожелательно настроенный к тогдашним Советам брат П. А. Бурышкин, который писал:

«Хотя авторы идеи о возвращении масонства на родину и утверждали, что они стоят вне всякой политики и действуют только во имя чисто масонских и чисто посвятительных идеалов, но их просоветские симпатии и их деятельность в союзе «советских патриотов» секрета не представляли».

Продолжая свой анализ деятельности братьев-масонов, П. А. Бурышкин дает свое объяснение популярности сталинского режима среди видных деятелей нескольких эмигрантских движений:

«Вместе с тем, почти все они были известны как люди весьма правых убеждений, как монархисты и даже не конституционные монархисты. Один из них, правда, задолго до вступления в масонство, участвовал в монархическом съезде в Рейхенгалле, собравшем немалое число русских черносотенцев, другие — опять-таки задолго до войны — «симпатизировали» авторитарным режимам Гитлера и Муссолини и, во всяком случае, пытались проповедовать «объективное отношение» к оным. Демократические принципы для этих людей значения не имели, что и позволило им с большой легкостью отказаться и от масонской сущности».

Что касается «масонской сущности», то это дело непростое. За год до своей смерти, памятной весной 1946 года великий масон Вердеревский, разглядевший «Высшее Начало» в опутанной колючей проволокой сталинской России, произнес в ложе «Юпитер» свой знаменитый доклад о «посвятительном мире» масонской истины:

« В мире же посвятительном, наоборот, все зиждется в конечном итоге на Абсолюте и в нем находит свое оправдание и смысл. Великий Свет, блеснувший при посвящении, призывает масонов искать Высшее Начало во всем. Символ есть знак, при помощи которого вольные каменщики прозревают присутствие Великого Архитектора Вселенной не только в мире духовном, но и в явлениях повседневной, будничной действительности. Поэтому масонство пользуется для своего посвятительного действия символическим методом и на нем строит свои ритуалы и обряды».

А год спустя автор этого сообщения, которое привело в восторг его масонских братьев, покинул наш несовершенный мир и ушел на Восток Вечный. 9 октября 1947 года в Париже состоялось траурное собрание памяти Вердеревского, на котором один из видных лидеров зарубежного русского масонства С. Г. Лианозов объявил, что «русское масонство лишилось признанного вождя», а брат Д. Н. Ермолов напомнил, что «брат Дмитрий Николаевич горячо верил в близость морального и духовного оздоровления человечества...».

Чтобы не приходить в отчаяние от всего этого красноречия, можно вспомнить один из выводов, к которым приходит современный историк русского масонства А. И. Серков, цитирующий по этому поводу книгу брата М. А. Осоргина о «северных братьях»:

«В подавляющем большинстве случаев масонское посвящение не изменяло людей, т. к. «большинство вступает в ряды Братства по естественному любопытству и по влечению к таинственности». Историк А. И. Серков завершает фразу Осоргина с большой трезвостью: «...не говоря уж о корыстных целях».

Вильчковский Сергей Николаевич, б. директор русского Дома, генерал-майор, б. офицер л.-гв. Преображенского полка, 4.09.1871—4-17.09.1934

Как ни заботился о благополучии обитателей находившегося под его командованием старческого дома генерал С. Н. Вильчковский (это ведь он вместе с князем М. С. Путятиным устроил там прекрасную домовую церковь), подопечные его первыми стали заполнять знаменитое ныне здешнее кладбище. В свой черед последовал за ними и сам директор...

ВИЛЬЧКОВСКИИ (WILCZKOWSKI) Кирилл Сергеевич,
29.04.1904–19.10.1960

Кирилл Сергеевич Вильчковский, сын бывшего директора Русского дома, бывшего генерал-майора и бывшего офицера лейб-гвардии Преображенского полка, Сергея Николаевича Вильчковского, прожил еще более короткую жизнь, чем его отец, но успел вписать свое имя в историю Великой Эмиграции как правая рука знаменитого Главы младоросской партии Александра Казем-Бека. Младороска Нина Кривошеина, вспоминая парижские 30-е годы, пишет, что «главный секретарь и поверенное лицо» Казем-Бека Кирилл Вильчков­ский «был еще очень молод... имел солидное политическое образование, и вполне очевидно испытывал сильное влияние Шарля Морраса (Charles Maurras), известного идеолога французской монархической партии...». Можно добавить, что кроме расистских писаний Морраса и деятельности ультраправой организации «Аксьон франсез», Вильчковский, как и его Глава Казем-Бек, увлекался писаниями и деятельностью Гитлера и Муссолини, а также национал-большевизмом, который был покруче национал-социализма. Вильчковский выписал из работы активиста-евразийца Льва Карсавина такую лестную для младороссов фразу:

«Там, в России, национал-большевизм уже зарождается: среди нас — это движение младороссов... «Молодая Россия» в качестве верхнего слоя Евразии должна действовать в соответствии с национальным инстинктом, который и является в настоящий момент национал-большевистским... делая его все более благородным и духовным...».

Впрочем, с началом Второй мировой войны Вильчковский не сбежал за границу, в отличие от Главы, и даже не примкнул к гитлеровцам, в отличие от своего кумира Морраса, а примкнул в Пиринеях к французскому Сопротивлению. Более того, узнав о добровольном (или вынужденном) бегстве Казем-Бека из США в Советский Союз, а чуть позднее прочитав в «Правде» антиамериканское интервью бывшего друга и Главы, Кирилл Вильчковский написал в журнал «Возрождение» (март 1957 года) вполне рассудительное письмо:

«Поведение Казем-Бека — это поведение труса, и я испытываю по этому поводу стыд и горечь. Даже если его принудили сделать это, ему не может быть оправдания, ибо даже если он уехал туда по собственной воле, то получая советский паспорт, он не мог не знать, в чьи руки он вверяет свою судьбу.

После войны я дважды видел Казем-Бека в Швейцарии, в первый раз в 1954 году, по его инициативе, а вторично, по моей инициативе, в 1956 году, за несколько недель до его отъезда. При первой встрече Казем-Бек упомянул о некой «перемене позиции». И это означало нечто совершенно противоположное тому, что случилось, — он говорил о своем желании посвятить остаток жизни «разработке монархической доктрины второй половины XX века». При втором разговоре, очень коротком, он известил меня о своем желании вернуться в Россию «чтобы трудиться для церкви», если митрополит Крутицкий (с которым он встретился в Соединенных Штатах) добудет для него визу.

В пору обеих этих встреч Казем-Бек действительно проходил курс излечения болезни горла и хронического воспаления радужной оболочки глаза. Как мне, так и всем моим друзьям, он показался (особенно во время нашей первой встречи) человеком, который находится на грани нервного срыва. Я думаю, что решение, которое принял Казем-Бек, объясняется главными четырьмя причинами:

«1. тем, что он путает русский патриотизм с советским империализмом. В отличие от большинства из нас, бывших когда-то младороссами, Казем-Бек не изжил страстей национализма. Напротив, под влиянием своего болезненного отвращения к Америке в нем за по­следние годы развилась некая националистическая мания преследования, которая мешает ему вынести здравое суждение как о внутренней ситуации в России, так и о международном положении.

2. иллюзиями, которые он питает в отношении политической независимости московского патриархата.

3. утратой морального равновесия, объясняемой в первую очередь его личной драмой. Казем-Бек так и не смог оправиться от жестокого падения, которое превратило его, главу эмигрантской политической организации, в обыкновенного человека.

4. импульсивностью и специфической психологией игрока, которые всегда были его чертой, но которые обострило его взвинченное состояние. Мне показалось, что он даже не задумывался о моральной недопустимости своего поступка, ни о том риске, которому он подвергает свою семью, бросив ее барахтаться перед лицом событий.

Хотел бы повторить, что это с моей стороны попытка найти объяснение, но никак не оправдание его поступку. Несмотря на сочувствие, испытываемое мной к человеку, которого я знал с детства, которого я любил ( несмотря на все его недостатки, которые не были от меня скрыты), к человеку, которому я был многим обязан и с которым я работал вместе на протяжении шестнадцати лет, я сожалею о том, что, попав в эту ловушку, он предпочел нравственную смерть смерти физической».

Я привел это сдержанное и романтическое письмо Кирилла Вильч­ковского полностью, ибо оно демонстрирует случай (далеко не банальный), когда человек умнеет к старости. О репутации, которую приобрел к тому времени К. Вильчковский в Париже, свидетельствует запись в масонских отчетах «Великой ложи Франции», извлеченная и переведенная на русский язык историком А. И. Серковым:

«Следующее большое заседание, 30 мая, было проведено в порядке закрытого собрания с участием лож Юпитер и La Loi d’Action для заслушания сообщения «профана», писателя и литературного критика, известного в иезуитских кругах как специалиста по проблемам советской действительности. Доклад К. С. Вильчковского на французском языке на тему «Влияние доктринальных вариаций коммунистической партии на организацию политического воспитания советской молодежи» («Миф и реальность. Заметки о некоторых проблемах советской действительности») — привлек большой интерес. Докладчик отметил и объяснил на примерах постоянную оппортунистическую смену приемов и тактики в доктринальных установках, как непогрешимая истина преподносимых молодежи, часто не поспевающей за идеологическими расхождениями в партийных верхах».

Виноградский А. 1935

Александр Николаевич Виноградский родился в 1874 году в Подольской губернии, служил в конной артиллерии, учился в Академии Генерального штаба (1896—1899). Стал военным историком. Написал трехтомную «Историю англо-бурской войны» и трехтомную «Историю русско-японской войны». В годы Первой мировой войны командовал 12-й артиллерийской бригадой, был начальником русской миссии при румынской армии. В пору эмиграции преподавал в Париже на Высших военно-исторических курсах.

Владимир (Тихоницкий Вячеслав Михайлович),
митрополит, 1873—1959

Будущий митрополит Владимир был родом из Вятской губернии, но его путь на Запад начался рано: 34 лет от роду он уже был епископом в городе Белостоке, что в Восточной Польше. Как сообщает митрополит Евлогий, владыка епископ «был изгнан из Польши за протест против «временных правил», которые польское правительство ввело для православной Церкви, и которые владыка Владимир считал для нашей Церкви унизительными». Епископ Владимир оказался во Франции, и митрополит направил его во второй по величине во Франции центр русского рассеяния — в Ниццу. «Высокопреосвященный Владимир, — вспоминал позднее митрополит Евлогий, — поднял приход в Ницце экономически и морально. Подобрал хороший клир, организовал сестричество, сумел сплотить паству. Чистый, святой жизни архипастырь-молитвенник привлек сердца прихожан».

После смерти митрополита Евлогия владыка Владимир стал митрополитом Западноевропейских Русских Православных Церквей, Экзархом Патриарха Вселенского.

Водов Сергей Акимович, 15.07.1898—19.05.1968

Журналист С. А. Водов был после Второй мировой войны первым редактором эмигрантской парижской газеты «Русская мысль», мало помалу отобравшей читателей у руководимых Москвой парижских периодических изданий, а еще через четыре десятилетия появившейся в продаже и в московских газетных киосках. В 1947 году московское радио с подачи «Нового русского слова» поспешило назвать газету «фашистской».

Светл. кн. Волконская (урожд. Вырубова) Наталья,
22.11.1882—11.03.1949

Светлейшая княгиня Наталья Васильевна Волконская была родная сестра Василия Васильевича Вырубова. Родителями ее были князь Василий Николаевич Вырубов и княгиня Евдокия Александровна, урожденная Львова. Наталья Васильевна была замужем за князем Волконским, и до Второй мировой войны они жили в своем имении в Эстонии. С приходом советских войск князь отказался уезжать и, конечно, погиб. Княгиня Наталья Васильевна доживала свой вдовий век в Русском доме неподалеку от кладбища.

Светл. кн. Волконская (урожд. Галахова)
Евдокия Александровна, 22.10.1910—14.11.1942

Евдокия Александровна Волконская (урожденная Галахова) была супругой светлейшего князя Андрея Григорьевича Волконского, скончавшегося в том же роковом для эмиграции 1942 году, что и его бывшая жена (бывшая, ибо за десять лет, отделявшие его первый брак от смерти, беспокойный князь успел жениться еще дважды). Прадедом Андрея Григорьевича был скончавшийся в 1882 году в Ницце знаменитый Григорий Петрович Волконский. Семья его дяди и матушки дружила с Пушкиным, который и умер в доме Волкон­ских на Мойке. Его мать Софья Григорьевна Волконская построила усадьбу близ Белгорода-Днестровского и участвовала в строительстве тамошней Болгарской церкви. Григорий Петрович был попечителем Петербургского учебного округа, а в 1844 году возглавил Цензурный комитет, однако, по свидетельству А. В. Никитенко, был человек слишком либеральный, чтобы продержаться долго на таком месте. При первом удобном случае он был переведен попечителем Одесского учебного округа. Недавно (благодаря стараниям белгородских краеведов, журналиста В. Мисюка и автора этих строк) князь Кирилл Александрович Волконский, живущий в Париже, посетил только что восстановленные могилы своих предков в Белгороде-Днестровском (бывшем Аккермане), близ Болгарской церкви над Днестровским лиманом.

Кн. Волконский Владимир Дмитриевич, 1898—1976

Князь Владимир Дмитриевич начинал образование в Пажеском корпусе в Киеве и в эмиграцию попал молодым. Умер он в городе Булонь-сюр-Мер на берегу пролива Ла-Манш. Его отец Дмитрий Владимирович был выпускником Императорского училища правоведения в Петербурге и статским советником, занимал пост симбирского прокурора.

Волынин Александр Емельянович, 17.09.1882—3.07.1955

Ученый балетмейстер Волынин был некогда партнером Анны Павловой, а позднее — учителем Сергея Лифаря.

Вольская Нина, 1.01.1891—15.03.1957

Хотя культурная жизнь в Ницце сильно уступала парижскому кипению, а все же и здесь устраивали литературные «четверги», зачитывали свои литературные опыты, да и чужие произведения тоже. 17 июля 1930 года на очередном четверговом заседании Литературного кружка в Ницце Н. Вольская зачитала главу из своего романа «Дансер».

Воронко Анна, fondatrice de ce monument, erige en memoire des soldats, 1890—1971

Парижский антиквар Анна Феликсовна Воронко уезжала в начале войны по своим делам в Финляндию, а когда вернулась, то узнала, что ее единственный сын Эдик ушел добровольцем на фронт сражаться за Францию, попал в окружение на Сомме и был убит. Безутешная мать перевозит сына на русское кладбище, а потом начинает поиски и чужих мальчиков, чужих солдатиков. Она покупает большой участок на кладбище Сент-Женевьев, заказывает памятник и начинает разыскивать затерянных и забытых русских мальчиков, разбросанных по полям войны. Для этой красивой, энергичной, отнюдь не бедной, самостоятельной и одинокой женщины не существовало препятствий. В жару и в зимнюю непогодь колесила она по дорогам Франции, разрывала ямы на военных кладбищах... Как знать, может, открывшийся ей океан людских несчастий и ее труд сострадания помогли ей пережить свое собственное горе. Она завещала похоронить себя среди ее солдатиков...

Бар. Врангель (ур. Елпатьевская) Людмила Сергеевна,
1881—1969

Баронесса Людмила Сергеевна Врангель, которую многие эмигранты помнят кокетливой и говорливой старушкой-дачницей из приморского Ла Фавьера, прожила удивительную жизнь. Дед ее был священником, а отец Сергей Елпатьевский, врач по профессии (одно время, после революции, даже кремлевский врач), был писатель-народник, автор очерков, рассказов, знаменитых мемуаров, друг Горького, знавший всех на свете: и Чехова, и Бунина, и Станиславского, и Л. Андреева — все они бывали на даче Елпатьевского в Ялте, так что их всех видела и знала с молодости Людмила Сергеевна. Она вышла замуж за барона Николая Врангеля, путейского инженера, строившего железную дорогу в Крыму под началом инженера и писателя Гарина-Михайловского. О том Крыме, об экзотическом, благословенном Крыме конца XIX — начала ХХ века, как и о более позднем — о Крыме последней катастрофы (о Баты-Лимане, Ялте, Партените, Бакунинской Щели), Людмила Сергеевна рассказывала друзьям и писала в своих воспоминаниях. Во Франции они с мужем построили дачу на «Русском холме» в Ла Фавьере, который и ей, и Билибину, и Милюкову, и Саше Черному напомнил их былой крымский Баты-Лиман. Ла Фавьер стал средиземноморским Баты-Лиманом. В 1935 году в мансарде у Врангелей снимала комнату М. Цветаева (и томилась, бедная, оттого, что молодежь не обращала на нее внимания, а многие уже сторонились — из-за «советчика»-мужа). Впрочем, кто ж там только не живал, в легендарном Ла Фавьере, на даче Врангелей!

Когда родившийся в том же Ла Фавьере князь Алексей Оболен­ский начинает рассказывать мне о ежедневных своих встречах с пожилой, но все еще кокетливой Людмилой Сергеевной (он был лет на 60 ее моложе), мне остается только вздыхать, что мы не можем с ней побеседовать нынче, обо всем ее расспросить...

Ее спокойный и солидный муж, инженер-путеец барон Николай Врангель, который напрасно пытался привить юному Алеше Оболенскому (ныне он филолог, певец и художник) вкус к математике, покоится рядом с супругой, равно, как и сын их Сергей, и его вдова Марина, надолго пережившая и мужа, и всю мужнину родню.

Вуич (ур. Новикова) Анна Ивановна, 24.11.1881—24.02.1949

В Париже Анна Ивановна Вуич-Новикова, женщина, обладавшая тонким вкусом, держала небольшой дом моды «Анек» (белье, аксессуары). «Моя мать была очень элегантной женщиной в Петербурге, всегда одевалась в Париже, и у нее был чудесный вкус», — сообщила историку моды А. Васильеву дочь А. И. Вуич леди Абди, с которой Васильев повидался незадолго до ее смерти. На мнение леди Абди, дочери А. И. Вуич от ее первого брака со знаменитым актером Александринского театра Григорием Григорьевичем Ге (художнику Ге он приходился племянником), можно, по мнению А. Васильева, вполне положиться, ибо леди Абди была «эталоном вкуса и красоты в Париже в 20—30-х годах» и «одной из самых знаменитых светских красавиц Парижа в 30-е годы» (по свидетельству С. Лифаря, она была в 20-е годы подругой Дягилева, да иначе и не могло случиться, ибо леди Абди дружила с Мисей Серт и работала на Г. Шанель). А. Васильев цитирует в своей книге «Красота в изгнании» июньский номер журнала «Вог» за 1925 год:

«Леди Абди, одна из красавиц иностранного общества в Париже, одевается всегда по сугубо личному фасону. Ее вкус неоспорим и не подвержен влиянию. Она может пробудить вдохновение у создателя женских туалетов».

В общем, эта знаменитая дочь А. И. Вуич была законодательницей моды в мировой столице моды Париже. Как объясняет А. Васильев, в высшее парижское общество были приняты тогда лишь титулованные русские законодательницы моды вроде великой княгини Марии Павловны, княгини Ирины Юсуповой, княгини Мери Эристовой, Гали Баженовой, леди Детердинг, Нюси Ротванд-Муньес, княжны Натали Палей. К их новой парижской роли подготовил этих русских дам их безупречный вкус, развитый образованием, средой, воспитанием. Дочь выдающегося актера и правнучка французского эмигранта, будущая леди Абди росла в придворном и художественном кругу Вуичей (отчим ее, выйдя в отставку, служил в Дирекции Императорских театров), девочкой воспитывалась в Павловском институте, потом в частной школе, расположенной в замке Монтшуазьен под Лозанной, рисовала, играла на рояле в кинематографе, создавала модели модных сумок в ателье матери Анны Ивановны Вуич (их копировала Г. Шанель), вышла замуж за молодого, богатого аристократа и фанатика антиквариата сэра Роберта Абди, совершила кругосветное путешествие на яхте с директором «Дженерал электрик» Уильямсом и его супругой (Цейлон, Индия, Малайзия, Таиланд, Сингапур, Бирма, Китай, Япония, Джибути...), и еще, и еще... Похоже, что ни экзотическая смесь кровей (Новиковы ббыыыли потомками татарского хана, Ге — французского эмигранта), ни воспитание, ни все эти яркие и пестрые впечатления жизни не пропали даром для восприимчивой и талантливой русской красавицы Ии Григорьевны Новиковой-Ге-Уонгеянс-Абди, фотографировать которую почитал за честь сам великий Мэн Рей...

Родственники второго мужа Анны Ивановны Вуич покоятся здесь же — все по большей части военные — гвардейцы, поручики, капитаны...

Вырубов Василий В., 1879—1963

В. В. Вырубов (не имевший близкого родства с известной фрейлиной последней императрицы) происходил из старинного боярского рода. Василий Васильевич Вырубов был известным общественным деятелем, политиком и автором мемуаров. Под влиянием своего знаменитого дяди, будущего российского премьера князя Г. Е. Львова, В. В. Вырубов втянулся еще до мировой войны в деятельность Земского союза. «Земства... — рассказывает сын В. В. Вырубова, мой парижский знакомый и герой Второй мировой войны Николай Васильевич Вырубов, — всегда были либеральны и в большинстве случаев представляли собой оппозицию властям, а власти всячески препятствовали земской деятельности, видя в ней нежелательную противоборствующую силу. Сила была, и в самом деле, значительная. Во время первой мировой войны в России было около 190 тысяч земских служащих. Деятельность Земского союза носила самый широкий характер — от организации помощи армии во время войн — до содействия переселенцам в Сибирь в мирное время». В упомянутое его сыном время войны В. В. Вырубов представлял Земско-городской союз по делам Западного фронта в ставке главнокомандующего, при генерале Алексееве. На фронте земская демократия России (о которой так мало известно нынешним россиянам) показала свою высокую жизнеспособность. Попавший в январе 1917 года на фронт в качестве корреспондента «Русских ведомостей» писатель Алексей Толстой писал о земстве и о Вырубове: «Иностранцы не понимают, сколько ни толкуй, что такое Всероссийский Земский Союз. Думаю, что и многие русские не дали бы по этому поводу точного ответа. Настолько эта организация единственна, своеобразна и пока еще трудно определима. Во многом она еще в потенции, возможности ее неисчерпаемы.

Прежде всего это — свежая организующая сила. Начавшись с десятка санитарных поездов, эвакуирующих раненых из тыла в глубь России, Союз строит сейчас мосты, сооружает больницы, ангары, целые городки для рабочих, солдат, беженцев, имеет свои механические мастерские, колонны автомобилей, приготовляет палатки, телеги, повозки, сани, кухни, упряжь, одежду, обувь, противогазовые маски и т. д. (Я не считаю тыловых предприятий). Имеет свои заводы — химические, мыловаренные, кожевенные, лесопильные. Раскидывает повсюду питательные и перевозочные пункты, госпитали, бани и прачечные... Наконец, в собственных столовых кормит и обучает грамоте более десяти тысяч беженских детей, по большей части сирот, до которых раньше не было никому дела... Всего учреждений Западного комитета свыше 1500, и ежемесячный оборот их — около 20-ти миллионов...».

Так вот, во главе всей этой деятельности, которая началась «под огнем, в суматохе обозов, при зареве пылающих деревень и складов», стояла поразившая тогда воображение А. Толстого фигура Василия Васильевича Вырубова: «Это человек сгущенной воли. Он всегда напряжен и тревожен. Где бы он ни появлялся, вокруг него, как вихрь, начинается лихорадка работы.

...Это — человек большого роста, с военной выправкой, стремительными движениями, широким шагом. На открытом крепком лице — веселые светлые глаза под черными косматыми, точно усы, бровями, и, как всегда в русском лице, вся энергия в глазах, лбе, в круглом черепе. Помню, он входит, как всегда в военной форме без погон, с портфелем, из-под косматых бровей блестят веселые глаза. Быстро расшаркиваясь, поворачиваясь к одному, к другому, одного схватив за локти, другого загнав в угол к печи, он говорит отрывисто, неожиданно: он только что достал пятнадцать миллионов и новое предприятие обеспечено, пусть оно кажется невыполнимым на первый взгляд, но на то и общественная организация, чтобы невозможное стало возможным.

Позднее Василию Васильевичу Вырубову довелось быть товарищем (то есть помощником) министра внутренних дел Временного правительства, генеральным секретарем русской делегации на Версальской конференции 1919 года, членом правления Земгора в пору эмиграции. Между войнами, в эмиграции, этот известный деятель был настоящим институтом русской эмигрантской колонии. Его сын Николай Васильевич вспоминает, что, уезжая насовсем из Парижа — кто на гибель к большевикам (как князь-коммунист Святополк-Мирский), кто на свою беду в немецкую армию, — русские люди непременно приходили проститься с Вырубовым...

В. В. Вырубов был в эмигрантские годы во Франции одним из самых знаменитых русских масонов, управляющим мастером Совета Объединения русских лож Древнего и Принятого Устава, занимал видные посты в различных масонских организациях, входил, в частности, в правление Объединения русской эмиграции для сближения с Советской Россией, и еще, и еще...

В военном 1915 году у В. В. Вырубова и его жены (урожденной Галаховой) родился сын Николай (заниматься которым у деятельного В. В., понятное дело, не нашлось времени). Вторая мировая война застала Николая Вырубова на занятиях в Оксфорде. Услышав по радио призыв генерала де Голля к Сопротивлению, он отправился в Лондон и одним из первых десяти добровольцев записался в войска «Свободной Франции». Позднее генерал де Голль, еще не имевший в ту пору права распоряжаться орденом Почетного Легиона (привилегия президента), наградил Николая Вырубова своим высочайшим орденом — орденом Освобождения. После войны Николай Вырубов составил «русский список» кавалеров креста Освобождения, из которых он один остался в живых, а также преданный гласности Содружеством резервистов французской армии список русских воинов, павших на войне. В предисловии к подаренной мне Н. Вырубовым памятной брошюре, содержащей этот список, Николай Вырубов счет нужным объяснить мотивы, которые руководили русскими эмигрантами, которые ушли тогда на войну добровольцами, несмотря на неприятие ими большевистского режима. Это очень важный текст, он объясняет и высокие чувства русских эмигрантов, и их заблуждения, и их трагедии, поэтому позволю себе процитировать его полностью:

«Для того чтобы глубже вникнуть в мотивы, двигавшие Сопротивлением, следует разделить войну на три периода:

1939—1940 гг. Некоторые эмигранты, не подлежащие мобилизации, пошли во французскую армию добровольцами и сражались в ее рядах вплоть до перемирия. Ими руководило чувство долга по отношению к Франции, общность судьбы с теми людьми, среди которых они жили.

1940 г. Некоторые русские добровольно вступили в войска генерала де Голля. Им хотелось участвовать в войне, сражаться за «свою вторую Родину», с которой они были связаны культурой, и отделаться от эмигрантского ярлыка. Они не чувствовали себя связанными перемирием 1940 года, ими руководило желание внести свой вклад в достижение победы.

После перемирия кажущаяся безнадежность положения, как бы ненужность личного участия, вопреки логике еще более вдохновляла их.

После 1941 года все резко изменилось: родина подверглась нападению, само ее существование было под угрозой. Для тех, кто был воспитан в русском духе, жил в русской среде, главным мотивом участия в войне безусловно стала Россия. Одни боролись за победу на стороне союзников, других искреннее желание избавить страну от коммунистического ига привело к тяжелому заблуждению — сотрудничеству с немецкими войсками.

По ходу войны, возмечтав о том, что боевое содружество приведет к изменению обстановки в стране, некоторые стали стремиться домой. Однако не следует считать желание вернуться в Россию во время войны или вскоре после нее советофильством. О возвращении думали многие, вовсе не будучи сторонниками советского строя. Безответственность советских властей помешала осуществить стремление вернуться, а те, кому это удалось, подверглись жестокому преследованию.

Н. Вырубов.

Париж, июнь 1991 г.».

Это поразительный документ. Вы еще вспомните о нем, когда мы дойдем до могилы многострадального И. А. Кривошеина, друга Н. В. Вырубова (последняя строка словно о нем написана). Но конечно, только человек, выросший на Западе, может предположить, что палаческая хитрость Молотова или Берии была чьей бы то ни было «безответственностью». Понятно, что русский интеллигент Николай Вырубов, говоря о «безответственности», имеет в виду ответственность перед народом, страной, а не подчинение всем приказам правящей партии, вменяемое в обязанность «ответственным работникам» в Советской России.

Поразительным документом был и составленный Н. В. Вырубовым «русский список» кавалеров креста Освобождения. Из десяти человек в этом списке только два (Вырубов и Румянцев) — русские по крови, остальные — россияне, русофилы и русские патриоты (в списке одно грузинское имя, два армянских, два французских и три еврейских), однако Вырубов справедливо рассудил, что это русские герои, потому что они были «воспитаны в русском духе, жили в русской среде» и для них «главным мотивом участия в войне безусловно стала Россия». Напомню, что один из этих героев, рожденный в Москве Ромэн Гари (Роман Кацев), стал после войны известным французским писателем...

Кн. Вяземская (ур. гр. Левашова) Мария Владимировна,
5/17.03.1859—24.09/7.10.1938

Это была та самая графиня Левашова, на которой женился ге­нерал кавалерии, член Государственного совета князь Леонид Дмитриевич Вяземский (умер еще в 1909 году в Лозанне). Таким образом, она приходится прабабушкой нынешней французской писательнице Анне Вяземской. Ее дочь, княгиня Лидия Леонидовна Васильчикова, погибшая в Париже в 1948 году, похоронена на этом же кладбище.

Кн. Вяземская, графиня Левашова (урожд. графиня Воронцова-Дашкова) Софья Ивановна 13.08.1892—30.01.1958

Княгиня Софья Ивановна Вяземская была супругой князя В. Л. Вяземского, матерью Нины Владимировны (была замужем за Алексеем Татищевым, который после их развода женился на княжне Ирине Голицыной) и Ивана Владимировича (женат был на Марии-Терезии Клэр Мориак, дочери писателя-академика). Стало быть, Софья Ивановна приходилась бабушкой Анне Ивановне Вяземской (Анн-Франс-Софи Вяземски — в 1967 году она вышла замуж за знаменитого кинорежиссера Жана-Люка Годара и стала кинозвездой, а ныне она известная писательница, лауреат академической премии) и ее брату Петру Ивановичу Вяземскому (в 1971 году он женился на Фабьен-Клэр Серван Шрайбер, дочери Жан-Клода Серван-Шрайбера).

Кн. Вяземский, граф Левашов, Владимир Леонидович, 1889—1960

Князь В. Л. Вяземский родился в 1889 году в Астрахани, умер в 1960 году в Париже. Он был лейтенантом лейб-гвардии гусарского полка и приходился дедом французской писательнице Анне Вяземской. Вторым ее дедом (со стороны матери) был знаменитый писатель Франсуа Мориак.

Князь В. Л. Вяземский был многоопытным масоном, досточтимым мастером ложи «Астрея» и почетным управляющим мастером. На посвященном его памяти траурном собрании Объединения русских лож брат Д. Н. Ермолов сказал:

«Масонская работа брата Владимира Леонидовича есть для нас урок постоянства в вере в оправданность нашего дела и ясного понимания нашего долга как русских людей. Он знал, что будущее России заключено прежде всего в судьбу русской культуры, т. е. в свободу духовного развития и творчества русского народа, и на чужбине неутомимо работал как Вольный Каменщик во славу этой свободы. До самого ухода своего на Восток Вечный брат Владимир Леонидович крепко держал в руках орудия Вольного Каменщика и ими действовал и выпустил из рук только сраженный смертью...».

Выступал на этом собрании и брат В. В. Вырубов:

«Ты слышишь, Дорогой Брат, мои тихие слова любви и чувствуешь мою светлую грусть по тебе. Прими же их как связку полевых цветов со степи твоей родной тамбовской вотчины, которую и ты, и твоя семья так любили...».

Кн. Вяземский, граф Левашов, Иван Владимирович,
1915—1964

В эмиграцию Иван Вяземский был увезен ребенком. Во время Второй мировой войны он служил во французской армии, попал в плен и находился в лагере военнопленных близ Дрездена, где летом 1943 года его навестила кузина, княжна Мария Васильчикова, оставившая в своем прославленном дневнике описание этого визита (комментируя эту запись в русском издании дневника, брат княжны Георгий Васильчиков счел своим долгом предварить ее следующим замечанием: «Читателя поразит, очевидно, почти рыцарское отношение немцев к своим западным пленным, по сравнению с ужасами, царившими в лагерях для советских пленных»). Вот этот рассказ княжны Марии (по-семейному Мисси) Васильчиковой о поездке к военнопленному Ивану (по-семейному Джиму): «Понедельник, 16 августа. На рассвете отправилась в лагерь Джима Вяземского... Сойдя в какой-то деревне, я полчаса шла по полям. Лагерь Джима окружен колючей проволокой. У главного входа я вновь предъявила свой документ... мы вышли из лагеря и пешком отправились на пикник. Мимо проезжали машины с немецкими военными, но никто не обратил внимания на женщину, гуляющую по лесу с французским офицером в форме. Это показалось нам очень странным. Джим с головой ушел в работу, он выполняет обязанности переводчика с английского, русского, немецкого, французского, польского и сербского... Всю жизнь у него некрасиво торчали уши, а теперь он решил воспользоваться вынужденным досугом, чтобы подвергнуться операции и вы­править их... Я принесла с собой жареного цыпленка и шампанское от Татьяны, а Джим подарил мне чай и пластинку с записью симфонии Чайковского “Манфред”...».

Идиллический лагерь под Дрезденом оказался лишь временным, пересыльным лагерем, где комендантом был симпатичный врач-либерал. Позднее Иван Вяземский изведал настоящие лагеря, где познакомился с множеством русских собратьев, которые звали его «товарищ князь» (об этом рассказал мне живущий в Париже сын князя Пьер (Петр Иванович) Вяземский, брат писательницы Анны Вяземской и внук Франсуа Мориака. Позднее в чине лейтенанта «Джим» до самого 1948 года служил во французских оккупационных войсках в Германии. Как и у многих русских эмигрантов, у него было тогда впечатление, что в России «что-то меняется» (вечная эмигрант­ская надежда). Русские военные предлагали ему вернуться в Россию и даже обещали повышение в чине, как предлагали некогда князю Николаю Вырубову (верно угадавшему, что он может сгодиться в сталинской России лишь средствам пропаганды, да еще «органам» шпионажа). Может, впрочем, простые русские офицеры искренне верили в то, что князь Вяземский выживет в России. На его счастье, он не согласился (поставив условием возвращение всей семьи и сразу получив отказ) и уцелел. Сын Ивана Вяземского Петр вспоминает сегодня, как горд был его отец, узнав, что в космос первым полетел русский...

После войны знание языков сослужило Ивану Владимировичу Вяземскому добрую службу — он работал в международных организациях, был дипломатом, занимался в ООН проблемами европейской эмиграции. Сразу после войны он женился на француженке, дочери знаменитого писателя Франсуа Мориака, и весной 1947 года в Берлине у него родилась дочь, будущая писательница. Впрочем, в ранней молодости эта дочь (Анна Вяземская) была киноактрисой, снималась в знаменитых фильмах французской «новой волны», была даже замужем за ультралевым режиссером-маоистом Годаром. Роман Анны Вяземской «Гимны любви» рассказывает о ее знакомстве (настоящем или придуманном) с бывшей женевской любовницей отца. Об отце она пишет с большой нежностью и симпатией. С годами русское родство занимает французскую писательницу Анну Вяземскую все больше, и последний ее роман — о дяде, убитом в его русской усадьбе в пору Гражданской войны, — удостоен был премии Французской академии... Что до отца ее, Ивана Владимировича, то он безвременно скончался от рака и упокоился рядом с другими Вяземскими под этими вот, почти русскими, березами...

Видимо, это живущий ныне, как и его сестра-писательница, в Париже князь Петр Иванович Вяземский (Пьер) дал для московского издания дневников Мисси Васильчиковой лагерную фотографию отца, описание которой попало в роман Анны Вяземской «Гимны любви»:

«Это портрет, который нам с братом нравится больше всех его фотографий. Свой экземпляр я заткнула под раму зеркала, висящего над камином в моем маленьком кабинете. Так что мне стоит только поднять голову, чтобы увидеть его оттопыренные уши, его высокий лоб и его испуганный взгляд. В этом исхудавшем лице вся хрупкость молодости и страх пленника. Как после освобождения из плена в 1944 добыл он эту фотографию, сделанную, скорей всего, немцем, остается тайной, в которую даже мой хитроумный брат до сих пор не проник...».

Сестра Мисси Васильчиковой Татьяна де Меттерних виделась с Иваном сразу после войны, в Германии, и рассказала об этом в одной из своих написанных по-французски мемуарных книг:

«Первый, кто пришел к нам, был мой кузен Джим Вяземский, который явился прямо из лагеря военнопленных близ Дрездена, где мы с мамой часто навещали его. Он спас немецкого коменданта лагеря, попросту увезя его на Запад перед приходом русских.

Окруженный друзьями, бодрый и свежий, в своей новенькой форме французского офицера, он теперь имел в своем распоряжении джип и все военные причиндалы, от которых мой Поль только что избавился с чувством облегчения. Еще худенький и бледный, он так и сиял радостью после четырех лет лишений. Через некоторое время он женился на Клэр Мориак, дочери писателя. Он был вскоре назначен французским офицером для связи по особой просьбе высших русских офицеров, находившихся вместе с ним в лагере. Позднее эти офицеры начали исчезать, один за другим, и Джим узнал с ужасом, что эти герои войны стали жертвами сталинских чисток».

Вел. кн. Гавриил Константинович, 16.07.1887—28.02.1955

Великий князь Гавриил Константинович был правнуком императора Николая I, внучатым племянником Александра II и сыном великого князя Константина Константиновича, печатавшего стихи под псевдонимом К. Р., явившегося учредителем Высших женских курсов, ратовавшего за открытие народных школ в деревне и владевшего Мраморным дворцом близ Марсова поля в Петербурге. Великий князь Гавриил Константинович — один из немногих Романовых, кто избежал кровавой большевистской расправы. (Позднее он издал в нью-йоркском издательстве им. Чехова книгу воспоминаний «В Мраморном дворце», переизданную в России в 1993 году).

Чуть не 40 лет, до самой середины века, великий князь (получивший этот высокий, и некогда весьма доходный, титул лишь в эмиграции, в 1939 году, а до того считавшийся лишь «князем императорской крови») прожил в трогательной любви (а с апреля 1917 года и в браке) с бывшей балериной Мариинского театра Антониной Нестеровской. Рассказывают, что маленькая балерина спасла его от гибели весной 1917 года, предупредив о готовящемся нападении толпы и даже послав за ним автомобиль. В октябре 1917 года князь, как и все Романовы, был арестован большевиками и отправлен в Петропавловскую крепость. Антонина Нестеровская, настаивая на своем «простом происхождении», сумела добиться освобождения князя, о чем князь Феликс Юсупов так пишет в своих мемуарах: «Благодаря энергии и ловкости своей супруги, добившейся его освобождения, князь Гавриил избежал участи своих родственников. Остальные содержавшиеся в Петропавловской крепости вскоре были расстреляны. Великие князья Георгий и Дмитрий умерли с молитвами, Великий князь Павел, тогда уже тяжело больной, был убит, лежа на носилках, а Великий князь Николай — шутя со своими палачами и держа любимого котенка на руках».

Как сообщают некоторые авторы, выехать за границу помог великому князю М. Горький. В эмиграции, в Париже, Антонина Нестеровская (ставшая княгиней Романовской-Стрельнинской) открыла небольшой дом моды «Бери». По воспоминаниям одной старой эмигрантки, когда изготовление заказа по вине швеи запаздывало, сам великий князь выходил к клиентам, чтобы смягчить горечь ожидания: «Князь развлекал клиенток: долго показывал альбомы с семейными фотографиями, комментируя каждую, чтобы растянуть время и дать возможность закончить заказ».

В эмиграции князь и его супруга дружили с М. Ф. Кшесинской, жившей неподалеку, в «русском» районе Пасси. Свой дом моды княгине Антонине пришлось закрыть в 1936 году. Супруги жили в предместье Парижа, где князь устраивал для заработка партии в бридж, а княгиня давала уроки танца. Через год после смерти жены 64-летний князь Гавриил женился снова — на княжне Ирине Куракиной, которая пережила его чуть не на сорок лет и была похоронена здесь же.

Кн. Гагарин Владимир Анатольевич, 1887—1946

кн. Гагарин Георгий, aspirant 23e R. I. C. 15.07.1921—15.04.1945

16 апреля 1945 года, за три недели до конца войны, погиб у моста Оберкирх в Германии 24-летний командир отделения 23-го полка Колониальной пехоты князь Георгий Владимирович Гагарин. Он был посмертно награжден за храбрость Военной медалью и Военным крестом с двумя пальмами, отмечен двумя приказами по армии, оплакан боевыми друзьями, семьей, родителями. Его 59-летний отец, отставной моряк и герой Первой мировой войны князь Владимир Гагарин не смог пережить этой утраты.

Командир молодого Георгия Гагарина капитан Анри Бертран написал безутешным родителям письмо в Марокко: «Несмотря на свой молодой возраст, Ваш сын сделался одним из моих лучших друзей, наиболее уважаемым среди всех других людей моего отряда. Его подчиненные относились к нему с почтительным восхищением, вызываемым его порывом и храбростью. В первый же день атаки он захватил два орудия и взял в плен расчет. С этого дня его храбрость и дерзновение только увеличивались. 6-го апреля он с одним солдатом отправился в расположение вражеских войск за телом убитого офицера и успешно выполнил эту опасную миссию. В начале боя 16 апреля отряд Гагарина взял больше 20 пленных, но затем князь был ранен. Он отказался от помощи до окончания боя и был ранен вторично, на этот раз смертельно.

Этим доблестным поведением молодой кн. Гагарин еще раз за­свидетельствовал славные традиции своей семьи».

Получив это письмо, отец Георгия князь Владимир Гагарин поплыл за море, чтоб увидеть могилу сына. Вот как рассказывает об этом кавалер креста Освобождения князь Николай Вырубов: «...князь Владимир Анатольевич, прослужив два года в русском военном флоте, вышел в отставку в 1909 году. По объявлении войны в 1914 году он добровольно, до призыва пошел в действующую армию и получил ряд боевых отличий вплоть до ордена Св. Победоносца Георгия. Вернувшись снова во флот и там закончив службу, кн. В. А. Гагарин вследствие революции был вынужден покинуть родину и поселиться на юге Франции, где и родился сын Георгий. Затем он был приглашен в Марокко для заведывания большим имением. По получении известия о трагической смерти сына единственным стремлением отца было посетить могилу его. С этой целью он 22.2.1946 отправился из Касабланки в Марсель для дальнейшего пути в Страсбург. На пароходе он уступил свою койку одной больной женщине и все путешествие — восемь суток — провел на палубе. Здесь он заразился тифом и скончался 23.3.1946 в госпитале в Париже. Отцу не удалось помолиться на могиле сына, но покоится он подле него — на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа».

Однажды, лет 20 тому назад, в Риме в гостях у сценариста и друга Феллини Тонино Гуерры мы ели приготовленные Тонино спагетти с какой-то симпатичной, хотя и левой до ужаса, французской актрисой. Говорили о всякой чепухе — о кино, о макаронах... Откуда мне было знать тогда, что эта Маша Мерил (как выяснилось, очень знаменитая актриса во Франции) была родной дочерью князя Владимира Анатольевича Гагарина (она родилась от его второго брака в 1940 году, в Рабате) и сводной сестрой героического Георгия (Юрия) Гагарина (рожденного от первого брака Владимира Анатольевича — с княжной Шереметьевой).

Кн. Гагарин Николай Николаевич, 1895—1986

На этой фотографии двадцатилетний князь (дожил он Божьей милостью до 90) Николай Николаевич Гагарин предстает в мундире Императорского Александровского лицея, из которого он был выпущен в 1915 году. Поскольку на здешнем кладбище (точно в стихах Пушкина, приуроченных к лицейской годовщине — 19 октября) сошлось сразу много былых однокашников-лицеистов, самое нам время сказать несколько слов об этом знаменитом учебном заведении, одном из трех-четырех (наряду с Пажеским корпусом, Император­ским училищем правоведения, Смольным институтом благородных девиц...) привилегированных учебных заведений для отпрысков знатных семей России. Лицей был основан в 1811 году и размещался сперва в Царском Селе. В первом его выпуске наряду с любимцем России Александром Пушкиным были будущий канцлер Горчаков и будущий адмирал Матюшкин. По стопам Горчакова послами России за границей стали еще 23 выпускника Лицея. Среди выпускников Лицея насчитываются также 74 сенатора, 48 губернаторов, 46 членов Государственного совета, 42 генерала и адмирала, 594 тайных и статских советника. В Лицее учились Салтыков-Щедрин, Я. К. Грот, Петрашевский и многие другие знаменитости.

Один из выпускников Лицея, сын виленского губернатора Д. Н. Любимова, после непродолжительного сотрудничества с нацистами ставший советским журналистом и выпустивший одну из первых московских книг об эмиграции, так вспоминал о своем Лицее: «Лицей давал среднее и высшее юридическое образование (с филологическим уклоном). Плата в этом закрытом учебном заведении была очень высокой: тысяча рублей в год, но сюда входили питание и полное обмундирование воспитанника. Особое внимание уделялось иностранным языкам... В Лицей принимались только сыновья потомственных дворян. Формально привилегии сводились к тому, что его бывшие воспитанники при зачислении на службу выгадывали один чин. Но по существу лицейские преимущества были очень велики: в лицее приобретались важные связи на всю жизнь, лицеистам открывались двери таких замкнутых учреждений, как канцелярия Министерства иностранных дел, Совета министров, государственная и кредитная служба, а оттуда, в свою очередь, открывался доступ к самым высоким постам.

Бутылочного цвета мундир, красные обшлага, серебряное шитье на воротнике, а в старших классах — золотое, треуголка, серая николаевская шинель до пят (с пелеринкой и бобровым воротником), да еще шпага в выпускной год! На фоне петербургских дворцов мы казались сами себе видением пушкинской поры. Романтическая дымка не мешала нам, впрочем, принимать как должное знаки почтения от соотечественников, которым не полагалось подавать руку, — капельдинеры, извозчики и швейцары неизменно величали каждого лицеиста “сиятельством”...».

Остается добавить, что среди выпускников Лицея по меньшей мере 15 были выходцами из рода Голицыных, 14 — из Крупенских, 12 — из Корфов, 10 — из Врангелей, 8 — из Шаховских...

Что касается демократического пафоса любимовского описания Лицея, то любой житель демократической Франции и еще более демократических США замечал существование привилегированных школ, колледжей и университетов, позволяющих в первую очередь оказаться в замкнутом кругу «более равных». В стране победившей охлократии — СССР — тоже существовали МГИМО, МГУ, ВПШ, так что Александровский лицей не был исключением из правила...

Гуляя недавно по Петербургу, я забрел в какой-то сад на Каменноостровском и присел на скамейку в тени. Сад был замусорен, изгажен, на скамейках сидели бесцеремонные парочки и шумные компании — пили пиво, курили, матерились, совершали какие-то сделки... Оглядев внимательней изгаженный сквер и драный дворец, я понял, что судьба занесла меня ненароком в садик Александров­ского лицея...

Кн. Гагарина (урожд. Бурдукова) Анна Васильевна,
12.12.1897—1989

Анна Васильевна Бурдукова родилась во Владикавказе, в эмиграцию уехала молодой — работала то ли горничной, то ли официанткой в Болгарии (или в Турции), где ее увидел ротмистр Дмитрий Голицын. Он женился на ней и привез во Францию. Прокормить супругу помогла князю жизнь при русском старческом доме в Сент-Женевьев-де-Буа, где князь Голицын исполнял обязанности регента домовой церкви, благодаря чему Анна Васильевна попала в самое что ни на есть высшее общество, в котором получила прозвище «Просто княгиня». О происхождении прозвища рассказывает в своих похоронных мемуарах о. Борис Старк:

«Начало этого прозвища таково. К ним пришла новая работница, не то уборщица, не то сестра милосердия, и, желая познакомиться, спросила: «Как Вас зовут?», на что Анна Васильевна ответила: «Милочка, зовите меня просто княгиней». Так она «просто княгиней» и осталась в Русском Доме, где природным княжеством было не удивить».

Надо сказать, что о. Борис рассказывает о новоиспеченной княгине не без сарказма. Единственным ее достоинством он признает ее «очень красивый голос»: «Колоратурное сопрано, очень чистое и сильное... Они жили... в одном из флигелей, и, проходя мимо, можно было часто слышать, как княгиня Анна Васильевна занимается вокализами».

Все прочее в княгине вызывает меньше энтузиазма у о. Бориса Старка: «Лицо Анны Васильевны было трудно разглядеть, так как под крашеными волосами была сплошная маска из косметики. Ко мне они оба относились хорошо из-за моего происхождения и из-за моих сиятельных родственников...» (Любопытно, что «возвращенец» о. Борис Старк называет себя в своих записках «советским человеком», но происхождение и родственников поминает на каждом шагу, а рассказ о князе Голицыне и его «Просто княгине» начинает так: «Он был женат на особе с не слишком благозвучной фамилией. Кажется, он встретил ее в Константинополе, где она работала горничной в ресторане...»).

Можно отметить, что представители древнейших родов России не разделяли этих предубеждений и мужских вкусов о. Бориса, ибо через 4 года после смерти князя Голицына Анна Васильевна Бурдукова (т. е. вдовая княгиня Голицына, которая уже приближалась к 60-летию) вышла замуж за 68-летнего князя Глеба Григорьевича Гагарина, бывшего полковника кавалергардского полка (его первая жена, урожденная графиня М. Д. Граббе, княгиня Львова по матери, умерла в Биаррице в 1942 году). Нельзя сказать, что, выйдя за князя Гагарина, княгиня Анна Васильевна «пошла по понижение». Род Гагариных идет от Рюрика через второго сына киевского князя Владимира II Мономаха князя Суздальского и Ростовского Юрия (умер в 1157 году). А птичье прозвище «Гагара» первым получил в этом роду последний князь Стародубский Михаил Иванович... Вот тебе и «особа с не слишком благозвучной фамилией»...

Кн. Гагарина (урожд. баронесса Поммер-Эшее) Елизавета Николаевна, 1893—1969

Как и многие в этом подлунном мире, княгиня Е. Н. Гагарина считала, что нет выше звания, чем звание артистка, и благороднее занятия, чем служение сообществу ближних. Окончив театральную школу в Петербурге, она поступила в петербургский Малый театр, и вскоре успех актрисы Валенской (это был ее сценический псевдоним) стал так велик, что ее пригласили в престижную Александринку. А потом грянула война. Как многие русские женщины (в том числе многие аристократки), она окончила курсы Общества Святого Георгия, чтобы уйти на фронт медсестрой. Увы, война не скоро кончилась. Началась Гражданская война — против захвативших власть насильников-большевиков. Рядом со своим мужем — полковником, командиром 20-го драгунского полка князем Владимиром Николаевичем Гагариным бесстрашная медсестра, в недавнем прошлом знаменитая петербургская актриса, прошла тяжкий путь боев и отступления — до самого Кавказа. Была ранена, награждена боевой медалью. А дальше — дороги изгнания: Константинополь, Польша, Париж. Еще в Константинополе княгиня Гагарина организовала театральную труппу, один из первых эмигрантских театров русского рассеяния (их потом было много). В межвоенные годы имя актрисы, героини и подвижницы то и дело мелькает в хронике эмигрантской жизни Парижа. Но мирная передышка была недолгой: снова война, и 46-летняя княгиня — медсестра (старшая санитарная сестра) перевязывает на фронте раненых французских солдат. Она, впрочем, еще и после войны была сестрой милосердия в парижском Красном Кресте...

Газданов Гайто (Georges), 1903—1971

О писателе Гайто Газданове я часто слышал от своей приятельницы Татьяны Осоргиной-Бакуниной, что это был человек прекрасный. Зная о взыскательной строгости Татьяны Алексеевны и слыша от нее такой отзыв о ком-нибудь, я должен был понимать, что речь идет о благородном человеке, о джентльмене, вдобавок о друге покойного мужа Татьяны — Михаила Осоргина, а может, даже и о франк-масоне. Гайто Газданов, кажется, соединял все эти высокие качества. Вдобавок он был большой писатель. Он был одним из двух крупнейших писателей, порожденных русской эмиграцией и начавших писать за границей. Первым обычно называют Набокова, вторым Газданова. Ревнивый Набоков и сам высоко ценил Газданова, ценил его прозу, упоминал его как бы ненароком в своих произведениях... При этом Газданов не был таким «счастливчиком», каким был Набоков. За спиной у него не стояли преданные отцовские друзья и отцовская репутация, как у Набокова, ему пришлось воевать, а когда он покинул Россию, он был моложе, беднее и необразованнее Набокова. Позднее у него была добрая милая жена-гречанка, но такие беззаветные и бестрепетные служительницы мужниного таланта и русской музы, какой была Вера Слоним-Набокова, встречаются и в России нечасто... Так что Газданову пришлось пережить все невзгоды эмигрантской судьбы — и работать в порту грузчиком, и мыть паровозы, и ночевать под мостом. В течение почти четверти века знаменитый эмигрантский писатель Гайто Газданов был ночным таксистом. А еще он воевал в отличие от Набокова — сперва в армии Врангеля, потом в Сопротивлении, в подполье, когда немцы были в Париже...

Он учился урывками, на медные деньги, потому что на войну с большевиками он ушел после седьмого класса гимназии... Однако природа наделила этого русскоязычного осетина недюжинным талантом, а судьба изредка посылала ему удачи, чтоб не окончательно упал духом. Так после Галлиполи девятнадцатилетний белогвардеец Газданов случайно встретил в Константинополе кузину Аврору Газданову, балерину, которая помогла ему поступить в русскую гимназию. Гимназия переехала в Болгарию, но Газданов сумел ее закончить, а в Сорбонну поступил только в начале тридцатых, когда был уже знаменитым и нищим эмигрантским писателем, автором нашумевшего романа «Вечер у Клэр».

Четыре года он изучал историю литературы, философию, экономику в Сорбонне, но пережил настоящее отчаяние в середине 30-хго­дов. До него дошли слухи о болезни матушки, которая осталась во Владикавказе, у него больше не было сил. Именно тогда он напечатал в «Современных записках» свой отчаянный очерк про обреченность молодой эмигрантской литературы. Именно тогда стал просить Горького (высоко оценившего его знаменитый роман) похлопотать о его возвращении, хотя многое понимал про тогдашнюю подневольную Россию. Он никуда не уехал (да и Горького вскоре убрали с пути хозяева). Может, его морально поддержал Осоргин, который привел его к масонам для «строительства внутреннего храма», ибо душевный кризис было даже труднее пережить, чем скудость и полуголодную жизнь. В конце 30-х годов Газданов принес присягу Франции и воевал снова.

Во время немецкой оккупации Газданов вместе с женой Фаиной Ламзаки примкнул к Сопротивлению. Он выпускал подпольный листок, что было, конечно, смертельно опасным. Под влиянием послевоенного подъема русского патриотизма, советских побед и долгого, неуклонного полевения русских масонских лож Газданов садится сразу после войны за новый роман («На французской земле»). На рабочем столе у него были не «Севастопольские рассказы» или «Последний из удеге», а Пруст и «Вечер у Клэр», но и его «Молодая гвардия» была достаточно далека от военной реальности, ибо робкое полупроцентное французской Сопротивление вырастает в ней до размеров всенародной волны, а советские профессиональные разведчики предстают как некие мстители, упрямо бредущие на Запад сквозь европейскую ночь. Военный роман Газданова затрагивает малоизвестную тему существования советских отрядов на французской территории, но вряд ли может служить подспорьем для историка. Роман очень скоро вышел по-французски, почти не был замечен и лишь полвека спустя появился в оригинале в России. Похоже, что взгляды самого Газданова на «эволюцию большевизма» и на собственный роман претерпели изменение уже вскоре после выхода в свет этой книги. Возможно, именно поэтому в послевоенном своем докладе «Писатель и коллектив», прочитанном в масонской ложе «Северная звезда» (где ж и поговорить с грамотными людьми о литературе, как не в ложе?), Газданов уже в 1946 году, как сообщает А.Серков, «выступил с позиций индивидуализма», а в следующем своем литературном докладе в ложе заявил , что художественное произведение должно выдержать дистанцию с описываемым историческим событием. То-есть, не надо назавтра после Бородинской битвы садиться за «Войну и мир». Ну, а выдержав дистанцию и оглядевшись, вчерашний певец таинственных комиссаров досточтимый брат Газданов и вовсе сообщил своим медленнее, чем он, созревавшим братьям по ложе удивительные вещи. К тому времени, как его вернувшихся на родину русских друзей из бригады Сопротивления советские органы уже великодушно разместили в лагерных бараках ГУЛАГа (то-есть, к весне 1948 года), оратор масонской ложи «Северная звезда» Г.Газданов выступил с докладом «Советская проблема (новый правящий класс)», в котором он, проанализировав сообщения о ситуации в СССР, приходил выводу, что в ближайшее время никаких положительных изменений в Стране Советов, похоже, не предвидится и оттого стремление части русских эмигрантов вернуться на родину является результатом утопических мечтаний. Еще через пять лет, окончательно утвердившись в этом мнении, Газданов уехал в Мюнхен, где он до конца жизни работал на радио-станции «Свобода» (и даже руководил ее русской редакцией). Конечно, работа на радио отнимала много времени, но вечная нужда отступила, да и на прозу Газданов все же находил время. Вышел его новый роман «Призрак Александра Вольфа», который был переведен на четыре языка.

В 60-е годы Газданов прочел в масонской ложе интересные доклады о Гоголе и Чехове. Умер он в 1971 году, не дописав свой последний роман. Прозу его, вполне сложную и современную, многие критики считают менее «сделанной», чем набоковская проза, находят в ней меньше блеска. Но есть критики, которые видят в ней больше доброты, морального трепета, лиризма...

Подобно Бунину, Газданов постоянно ощущал «необыкновенную хрупкость жизни», «ледяное дыхание и постоянное присутствие смерти». Оставалось лишь, как всякому писателю, уповать на милость Божию и бессмертие родного слова, которому он посвятил жизнь...

Недавно на могиле Гайто Газданова был установлен новый памятник. Имя писателя известно теперь и в России, и в Осетии, и в далеких заокеанских университетах...

Гакен Николай Александрович, general, 11.04.1865—5.04.1944

Гакен (урожд. Старикова) Ольга Николаевна, 2.05.1870—19.04.1944

В своем мемуарном «Синодике» священник Русского дома о. Борис Старк рассказывает о трогательной любви и смерти супругов Гакенов, живших на втором этаже (или «во втором этаже») старческого дома: «Она уж давно лежала больной, а муж неизменно приходил в церковь с клетчатым пледом на плечах, как английский лорд. Они были чрезвычайно дружны, и, видя, как жена постепенно угасает, генерал заранее страдал, как он останется без жены. Их трогательная взаимная любовь напоминала старосветских помещиков...

Как-то, когда больной старушке было особенно плохо, после моего посещения муж вышел в коридор и со слезами стал говорить мне, что вот она уже без сознания, скоро умрет, и он не видит, как может быть без нее. Я подбодрил его, как мог. На другое утро, приехав в Русский дом, я увидел свет в покойницкой и спросил, кто умер. Мне ответили: «Гакен». Ну, этого можно было ждать, еще вчера она была так плоха... «Да нет! Умерла не она, а внезапно умер сам генерал...» Это было совершенно невероятно. Ничего, кроме подавленного состояния, не предвещало скорую смерть. Комната Гакенов находилась почти над самой домовой церковью, но старушка была без сознания и не слышала ни отпевания мужа, ни то, как его выносили из храма почти из-под ее окон. Так Господь пожалел этих достойных супругов и не дал фактически ни одному пережить другого. Лежат они в одной могиле».

(Вы, наверное, отметили, что Ольга Николаевна пережила мужа на две недели.)

Галахов Николай Павлович, губернатор Витебска, 1855—1936

Галахова (ур. Шеншина) Ольга Васильевна, 1862—1947

Галахова (ур. Вырубова) Мария, 1885—1941

Галахов Александр Николаевич, 1884—1928

Галахов Николай Александрович, 1911—1965

Галахова Кира Николаевна, 1886—1967

Со своими родственниками, которые покоятся в этой могиле, знакомил меня мой старый парижский знакомый Николай Васильевич Вырубов. Мы сидели в его элегантном, просторном, увешанном картинами кабинете на авеню Иены и говорили о тех, кто давно уже довольствуется тесным коммунальным прибежищем на русском кладбище. Галаховы были родней Вырубову со стороны его матушки, урожденной Галаховой.

— Вы, наверное, заметили, — сказал Вырубов, — как мало воображения было у девушек из нашей семьи: девицы Галаховы выходили замуж за Вырубовых, а девицы Вырубовы — за Галаховых...

— Но это происходило только в двух-трех последних поколениях, вот ведь Ваш дедушка...

Николай Васильевич признал, что мое глубокомысленное наблюдение было верным. Его дедушка с материнской стороны Николай Павлович Галахов (который был не только витебским, но и орлов­ским губернатором, а также камергером Высочайшего двора) женился на девице Ольге Васильевне Шеншиной, которая приходилась племянницей поэту Шеншину-Фету, а также племянницей писателю Ивану Тургеневу. Таким образом, тургеневское имение Спасское-Лутовиново досталось сестрам Галаховым (Марии и Кире), и Николай Васильевич Вырубов провел там детство.

— Сейчас там музей, — сказал мне Николай Васильевич, вполне признающий справедливость такого устройства...

Сын Николая Павловича и Ольги Васильевны (то есть дядя Николая Васильевича по матери) Александр Николаевич Галахов был ротмистром конного Кабардинского полка Дикой дивизии.

Здесь же похоронен его сын Николай Александрович, чей век был не слишком долог...

Галич (Гинзбург) Александр Аркадьевич, 19.10.1919—28.07.1977

Я знал этого милого, обаятельного, красивого и талантливого человека в Москве в «звездный час» его судьбы — в конце 60-х —начале 70-х, незадолго до его эмиграции. Но уверен, что это мое короткое знакомство с ним ничего не прибавило к тому, что я знал о нем раньше, заочно. Ибо хотя я и успел за этот год оценить его доброту и терпимость, его обаяние, его блестящую речь, его пение в узком, интимном кругу, это «реальное» общение дало мне все же меньше эмоций, чем сотни часов, проведенных у магнитофона, бесконечно певшего его голосом, чем это мое общение один на один с «настоящим» Галичем, или даже встречи на улице с «его» героями (и особенно — его героинями: они были все очень трогательными), чем обнаружение в своей собственной речи «его» неотвязной лексики.

Мне кажется, в жизни его тогда произошло чудо. Конечно, еще и раньше 60-х он был московский писатель, известный драматург, процветающий кинодраматург, лауреат и так далее, и даже в 30-е годы (как рассказывал мне один друг, его одноклассник) он уже был красивый, артистичный московский мальчик Саша Гинзбург, но он еще не был тогда Галичем. Конечно, он что-то декламировал, что-то писал (пьеса «Вас вызывает Таймыр», написанная вместе с К. Ф. Исаевым, и еще десяток пьес, сценарий «Верные друзья» и еще две дюжины сценариев), что-то ставил где-то, даже пел что-то, но все это было ненастоящее, вернее, такое, как у всех, или почти как у всех, может, чуть лучше или чуть честнее — и пьесы, и сценарии, и стихи... Но в конце 60-х годов он вдруг запел свое, совсем свое (он говорил мне, что это другое началось с «Милиционерши Леночки»), и Москва словно сошла с ума. Через несколько лет после блистательного Окуджавы появился в России новый прекрасный «бард», другой, конечно, но тоже замечательный — остроумный, злой, добрый, трогательный, лиричный... «Облака плывут, облака...»

И вот помню, как у нас в сценарной студии при московском Доме кино объявили, что со следующей недели курс у нас будет вести не А. Гребнев, а Галич, тот самый Галич... Пришла наконец следующая, долгожданная неделя, и он вошел в класс... Я испытал шок... Я даже не знаю, чего я ждал. Что войдет обглоданный тундрой (той, что он «кайлом ковырял») зек с железными зубами? Не знаю: я его никогда не видел. Вошел красивый усатый человек в замше, с трубкой, пахнущий дорогим табаком, дорогим коньяком и одеколоном... И я понял, что он был еще какой-нибудь год тому назад просто преуспевающий драматург, просто богатый сценарист (сколько их!) — но вот Господь избрал именно его, чтобы он все это нам рассказал, напел то, что он поет, Господь дал ему талант, послал его к нам, а нас к нему, чтоб мы слушали, открыв рот, боясь проронить слово... Это был его звездный час — он больше не повторился. В тот год мы летали вмести с ним в Ленинград, во Фрунзе, мы много общались — его нельзя было не любить, несмотря на его киношные замашки, на смешное и симпатичное (оно ему шло) пижонство... Он слетал тогда в Новосибирский научный городок, где ему присудили премию (не нобелевскую, но свою, молодежно-интеллигентскую) — слава его была в зените.

И вдруг какой-то высокий цековский чин услышал у себя дома его песни (младшее поколение новой партийной знати тоже под них «балдело») — и поднялся скандал. Галича исключили из Союза кинематографистов. Коммунистический тиран и его органы зашевелились: было страшно. Робкий от природы, я все же позвонил ему в тот вечер. Какая-то женщина сказала, что учитель не подходит, но спросила, что я хочу ему передать. Я сказал, что мы его любим и чтоб он наплевал на «их кино» и на «их союз». Позднее я прочитал у Раисы Орловой, что это она отвечала на звонки в тот вечер и записывала имена звонивших... Галич уехал в эмиграцию, в Париж. Он любил этот город, его улицы и кафе. Он выступал здесь по радио, он ездил на гастроли, он ни в чем не нуждался, кроме обмирающих от восторга залов и кухонь — в Москве, в Новосибирске... Он даже выпустил сборник стихов... Но его «звездный час» больше не повторился... Вернее, новая слава пришла к нему, но это было уже в конце восьмидесятых, в «перестройку». Его тогда уже не было в живых. Он погиб нелепо и случайно. А может, и не случайно... И то, что мир наш пустеет с годами, с возрастом поколения, это тоже не случайно. Галич ведь и сам давно жаловался под перебор гитары: «Уходят друзья и уходят друзья... в осенние дни и в весенние дни...». Он ушел в неурочный декабрьский день 1977 года. В Париже, где и декабря-то настоящего не бывает. Как на десятках эмигрантских могил, на его надгробье евангельский текст: «Блаженны изгнанные за правду...». Господи, прости и гонителям тоже, бо не ведали, что творят...

Супруга его прожила еще десяток лет в Париже. Я встречал ее в русской библиотеке — одинокую, потерянную...

Гарина (урожд. Вонковская) Софья Дмитриевна, 1897—1991

Софья Дмитриевна работала главной закройщицей в доме моды «Лор Белен» под началом балерины Тамары Гамзакурдиа. Она могла бы обшивать и россиянок в России, но так красивая одежда была тогда объявлена буржуазным предрассудком. Да и не на что стало русским одеваться. Помню, у моей бедной, красивой мамочки не было за всю жизнь ни одного красивого платья...

Работящая эмигрантка Софья Дмитриевна Гарина прожила 94 го­да. Из них 90 пришлись на страшный ХХ век...

Георгий, архиепископ, 27.04.1893—22.03.1981

Архиепископ Георгий (Тарасов) был по образованию инженер-химик. В годы Первой мировой войны он окончил курсы авиаторов и в 1916 году послан был во Францию для изучения военной авиации. Здесь он поступил добровольцем во французскую авиацию, а демобилизовавшись, остался в Бельгии, где в 1940 году был рукоположен в священники. Был вначале в Брюсселе помощником о. Александра, и митрополит Евлогий так рассказывал об этом: «Другим помощником был священник Георгий Тарасов, прекрасный, кроткий, высоконравственный пастырь; он имел такую же прекрасную жену-христианку, которая всецело отдала себя служению Христу и церкви; к сожалению, она скоро умерла».

В 1953 году о. Георгий был уже епископом, а после смерти митрополита Владимира в 1959 году стал архиепископом Франции и Западной Европы.

Георгий (Вагнер), архиепископ, 1930—1993

Отец Георгий (Вагнер) родился в протестантской семье в Берлине. Позднее мать его перешла в православие, а о. Георгий, закончив Богословский институт в Париже, остался преподавать в нем. В 50-е годы он был священником в православной берлинской церкви и учился на философском факультете университета в Западном Берлине. После смерти архиепископа Георгия (Тарасова) стал его преемником — архиепископом Франции и Западной Европы.

Гефтер Александр Александрович, писатель и художник, 1885—1956

В 1932 году Военно-морским союзом в Париже была издана книга стихов А. А. Гефтера «В море корабли». За ней последовали изданный в Брюсселе роман Гефтера «Игорь и Марина», сборник рассказов «Мояна», вышедший в Риге, а также напечатанный в Париже роман «Секретный курьер» и другие книги. Коллеги по русскому рассеянию (не только почтенный П. Пильский, но и молодые парижане Ю. Мандельштам и Б. Сосинский) неизменно откликались в печати на новые книги А. Гефтера.

После войны А. Гефтер (как и многие другие масоны — Н. Рощин, М. Струве, Н. Муравьев, А. Ладинский, Л. Зуров) сотрудничал в просоветских газетах «Русский патриот» и «Советский патриот», а в 1945 году даже сделал в ложе «Юпитер» доклад на модную тему — о вождях народа. Однако позднее он вернулся к своему любимому предмету и рассказывал в ложе о символах. Вот как сообщает об одном из его докладов историк масонства А. И. Серков:

«18 марта 1948 г. на заседании лож Юпитер, Гермес, Гамаюн и Лотос с энтузиазмом поэта и художника А. А. Гефтер в докладе «Поэзия символов» развил идею о связи красоты и гармонии с тайнами мироздания. Он считал, что великие символы, например, крест, всегда устремлены в вечность и призывают человека к высшим духовным ценностям, требуя от него предельной искренности и согласия с совестью».

Гиппиус-Мережковская Зинаида Николаевна,
20.11.1869—9.09.1945

10 сентября 1945 года, преодолев свой страх перед покойниками и похоронами, 75-летний Бунин пришел на панихиду по З. Н. Гиппиус, а потом рассказал жене:

«50 лет тому назад я в первый раз выступал в Петербурге и в первый раз видел ее. Она была вся в белом, с рукавами до полу и когда поднимала руки — было похоже на крылья. Это было, когда она читала: «Я люблю себя, как Бога!» и зал разделился — свистки и гром аплодисментов. — И вот, красивая, молодая, а сейчас худенькая старушка...».

В том самом 1895-м, о котором вспоминал Бунин, к 26-летней Зинаиде Гиппиус, начавшей печататься девятнадцати лет от роду, пришла громкая слава поэта, и она заняла почетное место среди русских символистов, среди самых столпов «декадентства». В 1889 году двадцатилетняя Зинаида Николаевна Гиппиус (отец ее был из давно обрусевших немцев) вышла замуж за 24-летнего, едва закончившего университет Дмитрия Сергеевича Мережковского, с которым и прожила всю долгую жизнь. После его смерти она вспоминала: «Мы прожили с Д. С. Мережковским 52 года, не разлучаясь со дня нашей свадьбы в Тифлисе ни разу, ни на один день». Вряд ли это был традиционный брак, из тех, от которых рождаются дети, но они ведь и люди были необычные. (Письма Гиппиус к Берберовой, выпущенные в свет последней, показались мне любовными письмами. Любовным треугольником часто называли и тройственный союз четы Мережковских с Д. Философовым или с В. Злобиным.) И все же этот брак, этот духовный, идейный, литературный союз, оказался на редкость прочным, надежным и долговечным.

В 1899—1901 годах Гиппиус печатает в «Мире искусства» статьи о литературе, чуть позже вместе с мужем и В. В. Розановым организует Религиозно-философские собрания, издает с мужем и Д. Философовым журнал «Новый путь». До 1910 года она успела издать двухтомник своих весьма популярных стихов, но еще более популярными были ее книги, изданные в последующие годы. Зинаида Гиппиус становится яркой и очень знаменитой звездой русского литературного небосклона. Сохранилось множество ее литературных и живописных портретов. Вот один из них, набросанный поклонницей (Бр. Погореловой):

«Соблазнительная, нарядная, особенная. Она казалась высокой из-за чрезмерной худобы. Но загадочно-красивое лицо не носило никаких следов болезни. Пышные темно-золотистые волосы спускались на нежно-белый лоб и оттеняли глубину удлиненных глаз, в которых светился внимательный ум. Умело-яркий грим. Головокружительный аромат сильных, очень приятных духов. При всей целомудренности фигуры, напоминавшей, скорее, юношу, переодетого дамой, лицо З. Н. дышало каким-то грешным всепониманием. Держалась она как признанная красавица, к тому же — поэтесса...».

А вот и еще один портрет, набросанный писательницей и общественной деятельницей (А. Тырковой-Вильямс), которая «массовому увлечению не поддалась»:

«Она была очень красивая. Высокая, тонкая, как юноша, гибкая. Золотые косы дважды обвивались вокруг маленькой, хорошо посаженной головы. Глаза большие, зеленые, русалочьи, беспокойные и скользящие. Улыбка почти не сходила с ее лица, но это ее не красило. Казалось, вот-вот с этих ярко накрашенных губ сорвется колючее, недоброе слово. Ей очень хотелось поражать, притягивать, очаровывать, покорять... Зинаида румянилась и белилась, густо, откровенно, как делают это актрисы для сцены. Это придавало ее лицу вид маски, подчеркивало ее выверты, ее искусственность. И движения у нее были странные, под углом... ее длинные руки и ноги вычерчивали геометрические фигуры, не связанные с тем, что она говорила. Высоко откинув острый локоть, она поминутно подносила к близоруким глазам золотой лорнет и, прищурясь, через него рассматривала людей, как букашек, не заботясь о том, приятно ли им это или неприятно. Одевалась она живописно, но тоже с вывертом... пришла в белой шелковой, перехваченной золотым шнурком тунике. Широкие, откинутые назад рукава шевелились за ее спиной, точно крылья».

Как многие русские интеллигенты, Зинаида Гиппиус призывала и приветствовала революцию, но зато сразу разглядела пришествие «власти тьмы» в октябре 1917-го: «О, какие противные, черные, страшные и стыдные дни!». Дневники последующих бурных трех лет («Синяя книга», «Черная книжка», «Коричневая тетрадь) представляют особый интерес среди всего написанного Зинаидой Гиппиус — для тех, кто хочет погрузиться в «окаянные дни». Зинаида Гиппиус до конца жизни оставалась непримиримым врагом коммунистического насилия, поборником свободы и веры... В 1919 году З. Гиппиус с мужем покинула Петроград. Она писала незадолго до бегства:

И мы не погибнем, — верьте!

Но что нам наше спасенье?

Россия спасется — знайте!

И близко ее воскресенье.

Но спасенье России было не близко. И в привычном Париже Зинаида Гиппиус томилась по оставленной земле:

Как Симеону увидеть

Дал ты, Господь, Мессию,

Дай мне, дай увидеть

Родную мою Россию.

Супругам Мережковским повезло — в один из прежних дореволюционных приездов в Париж они купили квартиру близ Сены, в 16-м округе. Здесь они и доживали эмигрантские годы, стараясь продолжать (на своих «воскресеньях») петербургские традиции литературных салонов и даже пушкинской «Зеленой лампы». У них дома по-прежнему спорили о литературе, религии, политике, и чета эрудитов задавала тон... Супруги по-прежнему много писали, много печатались, учили молодых литераторов... Квартира на рю Колонель Боне в Пасси долгое время спасала их от бездомности и одиночества. Но нужда, новая война, старость и болезни настигли их в свой черед...

Глебова-Судейкина Ольга Афанасьевна, 1890—1945

В этой могиле — подруга Анны Ахматовой и героиня ее знаменитой «Поэмы без героя», прославленная «Коломбина 10-х годов» (по выражению той же Ахматовой), королева питерской богемы и кабаре «Бродячая собака», вдохновительница поэтов, художников, актеров, да и сама — талантливая актриса, танцовщица, скульптор, швея, поэт-переводчик...

В эту пленительную Олечку влюблены были В. Хлебников, Ф. Сологуб, И. Северянин, С. Судейкин, А. Лурье, молодой гусар и поэт Всеволод Князев, покончивший из-за нее самоубийством.

Красавица, как полотно Брюллова,

Такие женщины живут в романах,

Встречаются они и на экране...

За них свершают кражи, преступленья,

Подкарауливают их кареты

И отравляются на чердаках...

Так писал об Олечке Судейкиной поэт Михаил Кузмин, дважды бывший ее соперником в любви. Ее называли «Весной Ботичелли», русалкой, Эвридикой...

Снегурка с темным сердцем серны,

Газель оснеженная — ты...

— сказал о ней Игорь Северянин.

Ольга играла на сцене, танцевала в «Бродячей собаке», лепила фигурки для фарфорового завода, шила кукол. «Ольга Афанасьевна была одной из самых талантливых натур, когда-либо встреченных мною», — вспоминал сорок лет спустя композитор Артур Лурье.

А на дворе сменялись война, революция, Октябрьский переворот, новая война, голод... Жизнь становилась все трудней и безнадежней. В 1924 году Ольга уехала в эмиграцию. Незадолго до ее отъезда Ахматова посвятила ей еще одно стихотворение:

Пророчишь, горькая, и руки уронила,

Прилипла прядь волос к бескровному челу,

И улыбаешься — о, не одну пчелу

Румяная улыбка соблазнила

И бабочку смутила не одну.

Перед последней войной Ольга Афанасьевна жила в крошечной квартирке дешевого дома у парижской заставы Сен-Клу. У нее появилась новая страсть: комната ее была заставлена клетками, в которых распевали птицы. Навестивший эту «могилку на восьмом этаже» Игорь Северянин назвал ее «голосистой могилкой». И вот в войну во время одного из налетов авиации случилось несчастье, возможно ускорившее Ольгину раннюю смерть. Соседи уговорили Ольгу Афанасьевну уйти в бомбоубежище, а тем временем бомба угодила в ее комнату, в ее птиц...

В январе 1945 года одинокая Ольга Глебова-Судейкина умерла в парижской больнице. В тот же год давно ничего о ней не слышавшая Ахматова вернулась из Ташкента в Ленинград и начала писать «Второе вступление» к поэме, которое она посвятила подруге. Может, она все же чувствовала, что произошло с Ольгой:

Хочешь мне сказать по секрету,

Что уже миновала Лету

И иною дышишь весной...

Из стихов, посвященных Ольге Глебовой-Судейкиной, можно было бы составить солидную антологию. Да и какое упоминание о Серебряном веке обходится без ее имени!

Январский день. На берегах Невы

Несется ветер, разрушеньем вея.

Где Олечка Судейкина, увы!

Ахматова, Паллада, Саломея?

Все, кто блистал в тринадцатом году, —

Лишь призраки на петербургском льду.

Глоба Николай Васильевич, 1859—1941

Николая Васильевича Глобу я поминаю добрым словом, когда бываю в любимом православном храме Парижа — в церкви преподобного Серафима Саровского, что во дворе дома 91 на рю Лекурб, в этом некогда густо населенном русскими 15-м округе Парижа (в той самой церкви, где от полу до кровли тянутся пощаженные строителями деревья). Церковь эту устроил в 30-е годы замечательный пастырь о. Дмитрий Троицкий, вместе с прихожанами-казаками переоборудовав стоявший во дворе барак. В составе приходского совета были у о. Дмитрия такие знаменитые казачьи лидеры, как атаман Богаевский. Кроме же казаков в совет, как вспоминает высокопреосвященнейший владыка митрополит Евлогий, «вошли... Калитинский, специалист по истории древнерусского искусства, и Н. В. Глоба — бывший директор Московского Художественного Строгановского Училища, тоже большой его знаток и человек тонкого художественного вкуса: он расписал весь барак иконами и орнаментами, и, благодаря его искуснейшей росписи церковка приобрела прекрасный вид».

Николай Васильевич Глоба родом был с Украины, 19 лет от роду поступил учиться в Академию художеств и за десять лет учебы получил две малые и две большие серебряные медали, одну золотую и аттестат 1-й степени за свои работы. Он участвовал во многих выставках, преподавал в Рисовальной школе, а потом на протяжении 22 лет был директором знаменитого Строгановского училища, пропагандистом народного искусства, организатором выставок. При нем Строгановское училище поднялось на небывалую высоту и пользовалось большим успехом на международных выставках (в частности, на выставке 1900 года в Париже). За успехи этого московского училища Н. В. Глоба избран был в академики и почетные члены Совета министра торговли и промышленности, а в 1914 году (единственный из русских художников) стал камергером. Один из бывших студентов училища вспоминал: «У нас в Строгановском благодаря Глобе был собран весь цвет искусства, все лучшие художники, но они в то же время должны были быть педагогами...».

С 1925 года Н. В. Глоба жил в Париже. Он создал в 16-м округе французской столицы художественную школу, где преподавали такие светила, как Мстислав Добужинский и Иван Билибин. Работал Глоба до самых 80 лет, преподавал, писал пейзажи, портреты, натюрморты, а все же, как свидетельствовал один из его учеников, обидно ему было, что умение его преподавательское не нужно было больше родной стране.

Голицын Александр Дмитриевич, 5.02.1874—28.05.1957

Сын харьковского предводителя дворянства, статского советника и камергера князя Дмитрия Федоровича Голицына и княгини Марии Александровны (урожденной графини Сиверс) князь Александр Дмитриевич Голицын был, как и его отец, предводителем харьковского дворянства, действительным статским советником и церемониймейстером двора. Его старший сын Николай Александрович был атташе русского посольства в Лондоне, писателем и художником, а внук Юрий (Юрка) оставил в Англии от своих четырех лондонских браков многочисленное потомство.

Голицын Дмитрий Васильевич,
ротмистр 17-го Драгунского Е. В. полка, 16.05.1886—21.03.1951

Один из самых блистательных дворянских родов России — Голицыны ведут свое происхождение от великого литовского князя Гедимина (XIV век). Первым из Голицыных на московскую службу поступил звенигородский князь Патрикей (в 1408 году). Его сын женился на дочери Василия Темного — от этого брака пошли Голицыны и Куракины, а в конце XV века и Булгаковы. Собственно, первым это прозвище «Голица» (рукавица) носил Михаил Иванович Булгаков, проведший 38 лет в виленской тюрьме у поляков и умерший в Троице-Сергиевском монастыре в 1554 году...

Возвращаясь к нашему герою, отставному ротмистру Д. В. Голицыну, можно упомянуть, что его дед Дмитрий Михайлович был капитаном конной гвардии и московским предводителем дворянства, а его отец Василий Дмитриевич Голицын (умер в Москве в 1926 году) был подполковником гвардейского казачьего полка, действительным статским советником, а вдобавок художником и директором Румянцевского музея изящных искусств в Москве.

Сам Дмитрий Васильевич служил ротмистром в Нижегородском драгунском полку, перед самой войной успел обвенчаться в Киеве с Евфимией Лазаревой, но очень скоро с ней разошелся, а на путях изгнания — то ли в Константинополе, то ли в Варне — познакомился с официанткой Аней Бурдуковой и приехал с нею в Париж. На жилье он пристроился в старческом доме в Сент-Женевьев-де-Буа, но поскольку, как сообщает священник о. Борис Старк, «по своему возрасту ни князь, ни его супруга не подходили под категорию пенсионеров, ему придумали работу в Доме. Он был регентом церковного хора, певшего по праздникам, и, кроме того, накрывал на стол в столовой перед каждым обедом и ужином». Так князю Голицыну удавалось прокормить и себя и супругу. О. Борис Старк отмечает, что князь «с большой любовью относился к своему регентству, часто устраивал спевки». «Высокий, стройный, всегда подтянутый», не старый еще князь ездил с супругой на велосипеде по окрестностям, а умер внезапно. «На похоронах, — вспоминал о. Борис Старк, — хор пел «Коль славен...», который год тому назад Дмитрий Васильевич разучил для папиных похорон...»

Ко времени этих похорон о. Борис Старк взял уже советский паспорт и полагал в связи с этим, что «акции его сильно упали» в семье князя, с которым он раньше дружил. Если это и было так, ничего странного в этом усмотреть нельзя. Старший брат Дмитрия Васильевича Михаил Васильевич остался в большевистской России, заслужил высокий чин в Красной Армии, а в 1937 году был расстрелян ни за что ни про что вместе с другими военачальниками и самим Тухачевским.

Головин Николай Николаевич, генерального штаба генерал-лейтенант, профессор, 22.02.1875—10.04.1944

Потомок старинного дворянского рода (боярин Иван Голова был крестником царя Ивана III), сын генерала — защитника Севастополя в Крымскую войну Николай Николаевич Головин, окончив Пажеский корпус и Николаевскую академию Генштаба, стал строевым командиром, а также видным теоретиком и историком войны. Чуть не в 20-летнем возрасте он напечатал свой труд об истории войны 1812 года, а в 32 года защитил диссертацию на звание экстраординарного профессора Николаевской академии — исследование о роли моральных и духовных качеств бойца. В 1908 году он изучал опыт зарубежных армий в Париже, где подружился с прославленным маршалом Фошем, а в 1909-м защитил еще одну диссертацию. Во время Первой мировой войны Н. Н. Головин командовал полком в Галиции, был начштаба армии, затем группы армий, фронта в Румынии, был помощником представителя Колчака в Лондоне и Деникина на Версальском конгрессе, руководил обороной Омска. Он был контужен, эвакуирован в Токио, а с 1920 года находился в изгнании в Париже. Здесь он целиком посвятил себя исследованиям в области военной истории, издал четырехтомную «Историю Первой мировой войны» и еще добрый десяток томов по вопросам военной истории и теории, в частности труды, посвященные социологическому анализу войны. В эмиграции он вел не только исследовательскую, но и преподавательскую работу, создавая кружки по изучению военного дела (их было больше полсотни), организовывая курсы с отделениями в Белграде и в Брюсселе, издавая военно-научный журнал. Через одни только парижские курсы прошло больше 400 русских офицеров, из которых 82 получили высшее военное образование. Н. Н. Головин был одним из руководителей Общевоинского союза, выступал за борьбу против большевиков. Во время Второй мировой войны он участвовал в пополнении армии генерала Власова офицерами. Умер он в годы войны, как и многие русские эмигранты (и левые, и правые), не пережившие нескончаемой вереницы катастроф проклятого века. К этим общим бедам прибавились и личные невзгоды: в 1943 году умерла жена, Александра Николаевна, а единственный сын, служивший в разведке британских ВВС, стал чужим... Сердце Головина не выдержало всех невзгод.

Этот крупнейший военный специалист, чьи труды переведены на многие языки мира, почти неизвестен на родине, в России.

Головин Сергей, умер в 1985

В книге балерины Нины Тикановой (Тихоновой) «Девушка в голубом» есть рассказ об открытии нового балетного таланта в Монте-Карло в конце войны:

«С самого начала выступлений «Новых Балетов Монте-Карло» к нам присоединилась юная пара, брат и сестра, носившие славную русскую фамилию. Исключительные достоинства Сергея Головина могли бы сразу привлечь внимание директоров, но спокойствие и достоинство, с которым держали себя эти два юных существа, вызывали у них раздражение.

Потомки старинного и благородного рода Головиных, племянница и племянник прославленного художника театра, жившие в Ницце нелегкой эмигрантской жизнью, Соланж и Сергей словно бы не вызывали в труппе никакого сочувствия. Их звали «меньшие Головины». Они были молоды, бедны и беззащитны: Соланж ходила всегда в одном и том же платье!..

Мне они нравились своей талантливостью, гордым своим безразличием к трудностям и трогательной любовью друг к другу. В конце концов Грегори распознал огромные достоинства молодого танцовщика и стал давать ему роли в своих балетах. Головин очень скоро заслужил высокую оценку зрителей.

А в мае 1944 года первое выступление Головина в «Призраке розы» у Фокина (в роли, которую Фокин доверил Звереву и над которой он со Зверевым работал) стало большим событием в сезоне «Новых Балетов Монте-Карло». Сергей оставался одним из лучших исполнителей этой роли, доверяемой обычно большим солистам. Он был в ней поэтичным и легким, как дуновение ветерка, и каждое движение его тонкого и нервного тела было само вдохновенье... Головин был божественным. Нежное согласие между ним и его партнершей Соланж делало их неотразимыми. Успех был ошеломляющий. Открыв наконец глаза, Саблон назначил его в тот же вечер солистом-премьером, и звезда Сергея Головина прочно утвердилась на балетном небосводе...».

Мемуары балерины Нины Тикановой вышли в свет через шесть лет после смерти Сергея Головина — скромный венок на могилу собрата по искусству...

Гольдберг-Воронко Эдуард Виктор, caporal,
22.03.1912—6.06.1940, Misery, Somme

Для одних это была «странная», для других позорная и даже «смешная» война (drole de guerre). Для Анны Феликсовны Воронко, безутешной матери 28-летнего капрала-добровольца Виктора Эдуарда, она была не странной, а страшной, а день, когда она раскопала в замковом парке в Мизери могилу своего Эдика, был самым страшным днем ее жизни...

Стараньями безутешной матери был сооружен на военном участке кладбища этот памятник русским воинам, павшим в 1939—1945 годах на полях сражений, умершим в лагерях и в депортации.

Горбов Михаил Николаевич, 13.03.1898—22.02.1961

Перед самой смертью Михаил Николаевич Горбов написал воспоминания о годах своей юности и своем участии в Гражданской войне на стороне белых. Эти воспоминания он посвятил жене и дочери Марине, которым он так объяснил в кратеньком предисловии потребность рассказать о том времени: «Почти на протяжении трех лет три миллиона красноармейцев не могли справиться с шестьюдесятью тысячами белым. Разве это не свидетельство нашего мужества?». (Не исключено, что дочери, выросшей в «левой» Франции, нужно было доказывать, что наряду с красным героизмом имел место и белый.) В 1995 году дочь М. Н. Горбова Марина Михайловна Горбова выпустила в швейцарском издательстве «Ль’Аж д’Ом» (по-французски) одну из лучших книг о русской эмиграции — «Призрачная Россия». Сделавшись из «переводчицы» «автором книги» (высокий чин во Франции, его указывают наряду с академическим званием в газетах), М. Горбова посвятила эту книгу отцу и матери и в приложении к ней поместила замечательные воспоминания отца.

В межвоенные годы родители М. Горбовой увлекались движением младороссов. Писательница вспоминает, как бывали шокированы в старости былые члены фашиствующей младоросской партии, когда кто-нибудь из новых авторов напоминал о сходстве их идей и обрядов с фашистскими. Точь-в-точь, как удивлялись тому же и почти в те же годы постаревшие парни из былого гитлерюгенда (позднее, в Восточной Германии быстро пополнившие ряды социалистической партии):

«Мы были прежде всего монархисты... Мы были молодые, часто встречались, много смеялись... Мы были все за Россию и против коммунизма... Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь в партии употреблял это слово — фашист... Александр (Казем-Бек — Б. Н.) был человек очаровательный... В конце, когда он стал говорить «Царь и советы», мы думали, что он просто преувеличивает... А немцев мы ненавидели... Мы были против победы немцев над Россией, но не над СССР».

Все как обычно. Никто не читал профашистских статей в младоросской прессе, не знал о поездке Главы к Муссолини и Гитлеру, о его не слишком загадочных связях с советской разведкой... «Мы об этом ничего не знали»...

Писателем был, между прочим, и брат Михаила Николаевича Горбова Яков Горбов. Как и многие эмигранты, он учился во Франции, вернувшись с войны, получил диплом, но на жизнь зарабатывал за баранкой такси и писал романы — только не по-русски, а по-французски (и даже издавал их), сотрудничал во французских литературных журналах. Восьмидесяти лет от роду, живя в старческом доме, он влюбился в свою сверстницу Ирину Одоевцеву и сделал ей предложение выйти за него замуж. Впрочем, предоставлю слово самой И. Одоевцевой, ибо ее великосветский стиль уже полюбился русскому читателю: «Мысль эта была, конечно, неосуществима, так как его жена была жива и, кроме того, умственно ненормальна, что по существующему закону исключает возможность нового брака, а я, со своей стороны, о браке с Горбовым не помышляла и ответила ему, что если выйду замуж, то только за миллиардера, чтобы пользоваться всеми земными благами... «Тогда мне остается только одно — выброситься из окна», — сказал Горбов, но в душе, как видно, надежды не терял... он действительно чувствовал себя счастливым...

Брак состоялся 24 марта 1978 года...».

Судя по мемуарам И. Одоевцевой, третий ее брак не удался: «Яков Николаевич любил тишину, уединение, семейный уют — все то, что наводило на меня нестерпимую скуку. Я, наоборот, любила быть всегда окруженной людьми, у нас не переводились гости, или мы бывали приглашены куда-нибудь. Я тащила Горбова за собой... В сентябре 1982 года Я. Н. Горбов скончался. Похоронен на кладбище в Шелль, в одной могиле со своей первой женой...»

Так 85 лет от роду И. Одоевцева снова стала вдовой и, поскучав еще лет десять в 15-м округе Парижа, вернулась в Россию — к новой известности... Прекрасная история — не про одно же грустное нам здесь вспоминать...

Горянский Валентин Иванович (Иванов В. И.),
поэт, 23.03.1887—4.06.1949

Поэт Валентин Горянский успел приобрести известность еще в России: критика отметила уже первый его сборник стихов «Крылом по земле», который он выпустил 27 лет от роду. В. Горянский много печатался до революции, он был одним из столпов «Сатирикона» и «Нового Сатирикона», писал «лиро-сатиры», позднее часто печатался и в эмиграции.

Судьба послала ему в жизни немало испытаний. Он был внебрачным сыном известного художника князя Эдмона Сулиман-Грудзин­ского, только 18 лет от роду узнал, кто его отец, и на последовавшее предложение усыновить его уязвленный юноша ответил отцу гордым отказом. В воспитании его принимал участие его крестный отец писатель Леонтьев-Щеглов и, может, это под его влиянием талантливый мальчик рано обратился к творчеству. Как и многие русские интеллигенты, В. Горянский восторженно приветствовал Февральскую революцию, но вскоре последовали Октябрьский переворот, закрытие сатирического журнала и всероссийская катастрофа, погнавшие Горянского в изгнание — в Константинополь, на Принцевы острова, где он похоронил сына, в Загреб, где умерла его матушка, и, наконец, в Париж. Он по-прежнему много писал — и стихов, и детских книг, и пьес, а в конце 30-х годов, когда французские левые поэты уже слагали гимны Сталину и ГПУ, воздал в своих сатирах должное губителям России...

С приходом новой войны Горянского постигли новые беды — «полная слепота и безвыходное восьмилетнее сидение на одном стуле в великой печали и ужасном одиночестве, в холоде и голоде, когда мир был отделен... глухой стеной», трагическая гибель его сыновей. Операция вернула Горянскому зрение, он стал печататься в «Возрождении», написал «Невскую симфонию» и роман в стихах «Парфандр и Глафира», вышедшие после его смерти. В этом грустном романе Горянского либеральная русская интеллигенция (Парфандр) мечтает о браке с нежной Глафирой (возлюбленной Россией, о которой перед смертью поэт тосковал все острее), но брандмейстер Гросс (комиссар, затянутый в черную кожу) увлекает Глафиру в свои объятия, обрекая влюбленных на несчастья... Кто скажет нам, так ли все было?

Грабар (урожд. баронесса Притвиц) Елизавета Ивановна, 1.11.1866—26.12.1924

Грабар Николай Степанович, сенатор, 15.07.1852—5.07.1924

Грабар (ур. Иванова) Нина Николаевна, 14.01.1899—23.02.1974

Грабар Петр Николаевич, membre de l’Academie nationale de medecine, 10.09.1898—26.01.1986

Николай Степанович Грабар, выходец из старого дворянского рода, был в прежней России членом Кассационного суда, а позднее и сенатором. Он женился на баронессе Притвиц, в семье которой все были генералами, а один из предков даже фельдмаршалом (И. Дибич-Забалканский). Хотя старший из сыновей Николая Степановича, Андрей Николаевич, и мечтал, последовав деду, стать моряком, а в годы Первой мировой войны ушел добровольцем на фронт, оба сына в конце концов стали не генералами, а мирными учеными-исследователями, причем высочайшего класса. Старший учился в Киевском, потом Петроградском и, наконец, Новороссийском университете в Одессе, но до отъезда в эмиграцию (в 1920 году он уехал сперва в Варну, потом в Софию, потом в Страсбург) не успел закончить курс подготовки к профессорскому званию. Защитился он в 1928 году в Страсбурге (писал о религиозной живописи в Болгарии и о восточных влияниях в балканском искусстве). С годами он стал всемирно известным историком искусства, специалистом по Византии, профессором Колеж де Франс, членом Французской академии эпиграфики и изящной словесности, членом научных академий Австрии, Болгарии, Великобритании, Дании, Норвегии, Сербии, США, почетным членом множества научных обществ, почетным доктором Принстона, Упсалы, Эдинбурга, и еще, и еще... В Страсбурге он женился на болгарке Юлии Ивановой, в этом древнем и прекрасном городе родились его сыновья, один из которых стал в США известным востоковедом...

Младший брат Андрея Николаевича Петр Николаевич, похороненный здесь, рядом с женой и родителями, учился в Петербурге в Пажеском корпусе, но до отъезда в эмиграцию окончить его не успел. Во Франции в год смерти родителей он окончил в Лилле Химическую инженерную школу, но инженером на заводе работал недолго. Этого блестящего человека ждала совершенно фантастическая по разносторонности научная карьера. В 1926 году молодой Петр переехал к брату в Страсбург, где ему была предложена должность заведующего лабораторией клинической медицины Страсбургского университета. Как некогда выпускник этого университета Альберт Швейцер (получивший здесь в дополнение к своим двум дипломам третий), Петр Николаевич, не оставляя работы, начинает учебу на естественном факультете. Петр Грабар занимается очисткой инсулина, объяснением синдрома азотемии на биохимическом уровне (в 1931 году он защитил на эту тему диссертацию), становится ассистентом медицинского факультета, потом защищает докторскую диссертацию. В 1938 году он приглашен был в институт Пастера, где вскоре возглавил отдел химии микробов. Во время же годичной стажировки в США он становится заядлым иммунологом, разрабатывает метод иммуноэлектрофоретического анализа, получившего распространение во всем мире и оказавшего огромное влияние на физико-химическую биологию...

В интимной обстановке русского кладбища нет возможности перечислить все опережающие время открытия младшего Грабара, который в дополнение к своему высокому посту в институте Пастера получил в 1960 году пост директора Института по изучению рака в южном пригороде Парижа — в Вильжюиф, так же, как невозможно перечислить все его высокие звания, ордена и полученные им престижные международные премии... В войну он, как и многие русские, был в Сопротивлении, а позднее при всяком удобном случае защищал от нападок коллег порабощенную русскую науку и не раз ездил в Россию...

Идя по стопам брата, он женился в Страсбурге на болгарке Нине Ивановой, и смерть ее в 1974 году омрачила последние 12 лет его жизни. Сам он скончался в Париже, у себя дома, на 88-м году жизни. Отпевали его в Свято-Александро-Невском соборе на рю Дарю...

Гр. Граббе Михаил Николаевич, генерал-лейтенант,
донской атаман, 1.07.1868—23.07.1942

Сводка Иностранного отдела ЧК (1921 год) о русском монархическом движении за границей свидетельствует о том, что генерал-лейтенант граф Граббе присутствовал на монархическом съезде, вошел в «Церковное собрание» и еще какие-то комитеты — в общем, был монархист и вдобавок атаман донских казаков.

Гораздо больше о заграничной деятельности графа Граббе сообщает скромная брошюрка, изданная приходом храма Христа Спасителя в Аньере, что под Парижем, в 1957 году. В ней аньерский старожил А. А. Стахович рассказывает, как в 1925 году в Аньер «перекочевала из Югославии дружная, многочисленная лейб-казачья семья» и у русских появилась мысль о создании в Аньере православного храма, хотя дело оказалось нелегким. Однако «прошел еще год, другой, на Аньерском горизонте появилась красочная фигура последнего Наказного Атамана войска Донского, вскоре затем избранного зарубежным казачеством и Войсковым Атаманом, гр. Михаила Николаевича Граббе». Вот тут-то «все вдруг преобразилось». Граф Граббе (еще не избранный в ту пору войсковым атаманом) нашел на аньерской Лесной улице особняк, и прихожане взялись за работу. Не ленился и граф Граббе, о чем так рассказывает один из прихожан, князь Л. Чавчавадзе:

«Гр. Граббе, которому удалось отыскать особняк, где и ныне помещается храм, работал не покладая рук. Вставал он нередко в 6 часов утра, и сам, уже далеко не молодой, затапливал печь центрального отопления при храме, чистил пол и держал дом в образцовом порядке, заменяя сторожа, держать которого не было средств».

Греве А., архиепископ Никон, 6.02.1895—12.06.1983

В своем завещании архиепископ Никон (в миру Алексей Иванович Греве), проведший последние 30 лет жизни в США, в Канаде и Японии, а умерший в Нью-Йорке, просил перенести его останки на Сент-Женевьев-де-Буа, ближе к Парижу, где он учился молодым еще полковником, где выпускал журнал для верующих и был игуменом в кафедральном соборе на рю Дарю...

Алексей Иванович Греве родился у моря, в Батуми, окончил Тифлисский кадетский корпус и Павловское военное училище, служил подпоручиком лейб-гвардии Московского полка, ушел на войну, воевал, дослужился до полковника, был командиром полка. В эмиграции, в Париже, тридцатилетний полковник поступил в Богослов­ский институт, по окончании его служил в Кафедральном соборе. Митрополит Евлогий писал о нем, что этот молодой игумен — «человек горящей веры и подвижнического духа». Митрополиту пришлось послать его в Братиславу на место о. Сергия, и вот как рассказывает об этом высокопреосвященнейший владыка:

«О. Никон с самоотверженностью отнесся к своему пастырскому долгу, отлично повел приход, уделяя особое внимание детям: школам, детским праздникам и проч. ...Он разъезжал по Словакии, навещая своих духовных детей. И в каких подчас сложных условиях! В двадцатиградусные морозы по снежным равнинам в открытых санях, в плохонькой ряске...

Бесчисленные панихиды на кладбищах, в морозные дни. Полное пренебрежение к своему здоровью, удобству, покою. И повсюду службы, требы, духовное руководство, когда необходимо слово назидания, утешения или совета... Приход жил полной жизнью... Работа в Братиславе была ему физически не по силам. Он себя не щадил, от постоянных служб на кладбищах, на холоду, у него стала развиваться болезнь горла, перевод в Париж мог быть спасением».

С 1934 года о. Никон был архимандритом кафедрального собора Святого Александра Невского в Париже. В годы оккупации он был интернирован нацистами, а после войны занимал посты епископа Бельгийского, ректора Тихоновской духовной семинарии в США, епископа Торонтского в Канаде, архиепископа Токийского и Японского, архиепископа Бруклинского и Манхэттенского, и архивариуса Православной Церкви в США.

Гревс Александр Петрович, генерал-майор, 18.08.1876—14.01.1936

Александр Петрович Гревс был произведен в генерал-майоры по представлению генерала Врангеля после тяжелых боев под Царицыном летом 1919 года.

В молодости, окончив Николаевский кадетский корпус и Николаевское кавалерийское училище, Александр Петрович Гревс уехал добровольцем на русско-японскую войну и за Мукденское сражение был награжден Золотым оружием. К концу Первой мировой войны он командовал лейб-гвардии конно-гренадерским полком, а в Добровольческой армии был командиром Черкесского полка, затем командующим Горской дивизией, а позднее Сводным корпусом (Горская и Атаманская дивизии), который сумел прижать к Дону и разбить противника. Под Царицыном его корпус обеспечивал левый фланг Кавказской армии. После эвакуации генерал Гревс находился в Сербии, потом жил во Франции и служил на частном предприятии.

Греч В. М., артистка МХТ, 8.11.1893—23.03.1974

Знаменитая артистка Московского художественного театра Вера Матильдовна Греч, оставшись во время гастролей за границей, с 1920 года работала (вместе с мужем, актером Поликарпом Павловым) в Пражской труппе МХТ, а в 1925 году вместе с труппой переехала в Париж. Вера Греч и ее муж были не только замечательные актеры, сыгравшие множество ведущих ролей на сцене, но и прекрасные педагоги, имевшие свою студию в Кембридже и много занимавшиеся с молодежью (в частности, с русскими соколами во Франции).

Гржебин-Яновский, младенец, род. и сконч. 19.02.1943

Невинный младенец Гржебин был внуком знаменитого русского издателя и художника-графика Зиновия Гржебина и сыном балерины, педагога и талантливой постановщицы Ирины Гржебиной, сравнительно недавно (17.08.1994 года) скончавшейся в Париже. Гржебин, друг Горького, был окончательно разорен в эмиграции их совместной с Горьким затеей — издавать книги (главным образом русскую классику) для Советской России (книги они издали, но в Россию их книги не пропустили). Дочь Гржебина Ирина выучилась на балерину, и в 1938 году открыла на бульваре Монпарнас балетную студию, при которой вместе с ней поселилась сестра Ляля и муж сестры, художник Лазарь Воловик. Ирина оказалась не только способным педагогом, но и способной постановщицей. Она ставила хореографические сцены в кинофильмах таких французских режиссеров, как Отан-Лара и Ле Шануа, а также в фильмах японских, алжирских и прочих режиссеров. Незадолго до смерти она согласилась написать очерк о Л. Воловике (для биографического альманаха М. Пархомовского), в котором есть и такие печальные воспоминания военных лет:

«В конце 42 года оказалось, что я жду ребенка от Януша... Увы, вернувшись в Париж, чтобы рожать, изможденная морально и физически, я попала в госпиталь, где меня медицинский персонал просто оставил мучаться 36 часов без всякой помощи. Была война... «ну, одной умученной больше...» После вмешательства Мамани доктор заявил, что кесарево сечение я уже не в состоянии перенести, и ради меня пожертвовали жизнью ребенка. Потом меня спасла только любимая работа».

А где же находился в это время отец умученного младенца писатель В. Яновский (нежно называемый в мемуарах «Янушем»)? Он успел бежать: «Бумаги Яновского пришли и позволили ему вовремя укатить в Нью-Йорк...» В Нью-Йорке Яновский прожил еще 47 лет и незадолго до смерти напечатал мемуары («Поля Елисейские»), в которых он подробно рассказывает о самых удачных из своих старых шуток и о нехорошем поступке В. В. Набокова, который однажды в частном письме назвал его, Яновского, «мужланом». В. Яновский придирчиво отслеживает в этой книге моральный уровень своих современников, с одобрением отмечая, что старик Бердяев не воспользовался слабостью его беременной супруги (законной супруги), ночевавшей в 1940 году в одном доме с философом («В этом испытании, — пишет Яновский, — было много соблазнов, но Бердяев из него вышел, как подобает мудрецу и учителю жизни»), однако с неодобрением предполагая, что герой Сопротивления Борис Вильде в по­следнюю ночь перед арестом, возможно, не ночевал дома. К героям Сопротивления беглый В. Яновский (как, впрочем, и вполне оседлая Н. Берберова) вообще относится с повышенной строгостью. Как можно понять из мемуаров, бедная беременная жена Яновского оказалась затем в одиночестве в Париже, так как сам Яновский бежал из Парижа с бедной беременной И. Гржебиной, однако, как он сообщает с оптимизмом, все и без его помощи прошло благополучно: «В августе 1940 года моя жена родила в госпитале Порт-Руаяль дочь (Машу)...». Среди всех ненужных подробностей, сообщаемых моралистом-мемуаристом Яновским, нет отчего-то ни слова ни об Ирине, ни о втором его младенце: бойтесь мемуаров, особливо писательских...

Поскольку дети все же не в ответе за отцов, невинный младенец Гржебин-Яновский, наверное, пребывает в раю. «Пустите детей приходить ко мне...»

Гривцова Антонина Алексеевна, 1893—1972

Антонина Гривцова (печатавшая стихи под псевдонимом Антонина Горская) родилась в Казани, где дед ее был профессором университета. В 1918 году А. Гривцова вместе с мужем покинула Россию и через Персию добралась в Париж. С 1938 до 1947 года она выпустила в Париже три сборника стихов, печаталась в эмигрантских журналах, писала статьи о Пушкине, Блоке, Ходасевиче, Пастернаке, Смоленском, Тэффи...

Но одно дело писать о чужой жизни, другое — попробовать осмыслить свою,

Когда перелистнем страницы

Жестокой жизни бытия,

Где вписаны и ты и я

И где читаем небылицы?

И еще труднее осмыслить конец и разлуки...

В туманы закутались дали.

Возникла меж нами стена.

Любимые звезды упали

В страшный колодец без дна.

Григуль Петр Яковлевич, капитан, 1892—1971

Штабс-капитан Григуль был в Общевоинском союзе «доверенным лицом» заместителя начальника РОВС, корниловского героя-генерала Н. Скоблина, мужа патриотической эмигрантской певицы Надежды Плевицкой. Скоблин доверял Григулю, а Григуль Скоблину, но потом выяснилось, что Скоблин заманил в ловушку НКВД начальника Общевоинского союза генерала Миллера, а сам бежал, да и певица была к его шпионской деятельности причастна, за что и была отдана под суд. На процессе Надежды Плевицкой в 1937 году капитан Григуль вдруг вспомнил, что Скоблин в день похищения Миллера настойчиво уговаривал А. И. Деникина прокатиться с ним вместе в Брюссель. Деникин, и раньше не доверявший Скоблину, заподозрил нечистый умысел и от поездки отказался, что спасло ему жизнь. За Деникиным советские агенты охотились в Париже так настойчиво, что после войны (когда эти агенты здесь были как дома) ему пришлось уехать в США. Знал ли «доверенный» П. Я. Григуль, приходивший вместе со Скоблиным и полковником Трошиным уговаривать Деникина сесть в скоблинскую машину, зачем его близкий друг Скоблин так упорно выманивает Деникина из дому? Если и знал, то в оставшиеся 34 года своей жизни он ни с кем этой своей тайной не поделился. Можно ли вообще было доверять Григулю, если он был «доверенным лицом» агента ГПУ?

Громцева Мария Васильевна, 10.07.1901—31.01.1980

Свою кинематографическую карьеру во Франции художник по костюмам Мария Громцева начинала в середине 30-х как ассистентка художника Юрия Анненкова на фильмах Пабста, Туржанского, Деланнуа, потом как ассистентка Бориса Билинского на фильмах Макса Оффюльса, Турнера и многих других. В 1942 году (кино в пору мирной немецкой оккупации в Париже крутили вовсю) Мария Громцева открыла свою мастерскую костюма для кино и театра. Без ее помощи не обходились такие прославленные кинематографисты, как Анри Кайят, Кристиан-Жак, Рене Клер, Клод Отан-Лара, Ле Шануа, Жан Ренуар, А.-Ж. Клузо, Жак Беккер, и еще, и еще... Если б дожили до второй половины нашего века Гюго, Рабле, Шекспир, Пушкин, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Бальзак, Диккенс, Мольер, Корнель, они имели бы счастье увидеть своих героев в костюмах Марии Громцевой в постановках французского телевидения (или, как тогда выражались в Париже русские, «французской телевизии»).

Гуаданини (Guadanini) Irene, 1905—1976

Вряд ли многим в эмиграции знакомо это имя. Между тем здесь похоронена милая русская парижанка, увековеченная даже не в одном, а сразу в нескольких произведениях самого знаменитого из рожденных эмиграцией русских писателей (более, впрочем, знакомого западному миру как писатель не русский, а американский): Ирина Гуаданини была единственной тайной любовью знаменитого и загадочного Владимира Набокова-Сирина. По моему убеждению, это ее легкий, изящный профиль мелькает в замечательном рассказе «Весна в Фиальте», в первом английском романе Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта», в романе «Пнин» и даже в последнем набоковском романе «Взгляни на арлекинов!»... Набоков пережил Ирину на один год, а еще через полтора десятка лет умерла вдова писателя Вера Слоним-Набокова, так что сегодня эти литературно-семейные тайны (уже преданные гласности тремя биографами) стали историей литературы.

Пожалуй, мне первому из биографов Набокова пришло в голову, что именно встречей с Ириной в Париже в 1936 году был навеян знаменитый рассказ «Весна в Фиальте», что драматические события этой любви послужили одним из импульсов к написанию пьесы «Событие», а затем и к переходу Набокова на английский язык в романе «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (в центре романа все та же роковая, ненадежная Нина-Ирина: та же тонкая рука с длинным бирюзовым мундштуком), что образ Ирины преследовал Набокова и при написании его более поздних, американских, романов...

После нашумевшего парижского выступления Набокова в 1936 году мать Ирины г-жа В. Кокошкина (отчим Ирины был братом знаменитого кадета Ф. Кокошкина, заколотого матросскими штыками на больничной койке) подошла к писателю и по просьбе дочери пригласила его к ним домой на чай. По возвращении из Парижа в Берлин Набоков, отложив в сторону роман «Дар», вдруг сел писать свой знаменитый рассказ «Весна в Фиальте». Уже в нем заметно, что едва начавшийся парижский роман поверг писателя в смятение, потому что он угрожал его благополучному, прочному браку. Вера Евсеевна Набокова-Слоним была ему лучшей из жен, свято верившей в талант любимого мужа и готовой положить свою жизнь на алтарь русской литературы. Она была женой-помощницей, женой-добытчицей (это она зарабатывала на жизнь в Берлине), хранительницей очага, матерью их маленького сына, секретарем, советчицей и машинисткой. Неизвестно, удалось ли бы Набокову по-настоящему засесть за прозу, не будь рядом Веры... А что ждало Набокова с Ириной? Она с трудом зарабатывала на жизнь стрижкой собак, писала стихи, у нее было много знакомых, к которым Набоков (принужденный скрывать их роман от окружающих) жестоко ее ревновал. Что же случилось бы, если б Набоков дал волю своему увлечению?

«Неужели была какая-то возможность жизни моей с Ниной, — спрашивал Набоков в том первом рассказе, — жизни едва вообразимой, напоенной наперед страстной, нестерпимой печалью, жизни, каждое мгновение которой прислушивалось бы, дрожа, к тишине прошлого? Глупости, глупости!.. Глупости. Так что же мне было делать, Нина, с тобой...»

Выход оставался один, типично писательский: в блестящем рассказе Набоков доказывает себе и миру, что у этой любви не может быть будущего и — убивает героиню (я бы назвал это «писательским экзорсизмом», но, вероятно, существуют и более профессиональные термины для подобного заклинания зла и борьбы с наваждением). Однако судьба подготовила Набокову новое искушение. При Гитлере выходит из тюрьмы и становится одним из руководителей русской эмигрантской колонии убийца отца писателя черносотенец Таборицкий. Жена уговаривает Набокова бежать в Париж, где он снова встречается с Ириной... Позднее, уже поселившись с семьей на Лазурном берегу Франции, Набоков продолжает писать любовные письма Ирине. И вот она появляется на пляже в Каннах, чтобы увезти его с собой... Набоков просит ее немедленно уехать и испуганно покидает пляж с женой и сыном... Он принял решение, он полон раскаяния, но в душе его нет покоя. Он пишет роман, в центре которого стоит история их любви, снова и снова доказывая себе ее «невозможность». Герой романа уходит за соблазнительницей Ниной — и гибнет...

Поскольку любовь эта была тайной (кроме Веры и самых близких людей, о ней мало кто знал в эмигрантском кругу), Набоков счел рискованным рассказать о ней в русском романе и в русском журнале (в то время уже все, что он писал по-русски, читали с увлечением). А потребность бороться с искушением все еще была мучительной. Набоков решает написать об этом по-английски. В этом усложненном, но в общем-то вполне понятном английском романе появляется, конечно, та же роковая Нина, которая грозит герою гибелью. Сомнения и терзания влюбленного Набокова здесь еще очевиднее, чем в рассказе: а вдруг она не была такой уж коварной и ненадежной, эта Нина-Ирина? — спрашивает себя автор. Нет, нет, уход к ней был бы катастрофой — прежде всего катастрофой для его творчества... Судя по поздним романам Набокова, история эта мучила преуспевающего писателя даже в старости. Он не уставал расцвечивать миф о непостоянстве Ирины, о ее нечистоплотности, о ее изменах, он высмеивает и пародирует ее стихи (пародии, так обидевшие Ахматову)...

Ну, а что же сама бедная, романтическая Нина-Ирина? Настоящая Ирина Гуаданини? Она потерпела еще одно поражение в любви... Одно, еще одно... Мне доводилось читать в одном эмигрантском журнале ее поздние стихи — о страданиях и смерти...

Это смерть пролетела сейчас предо мной,

Но меня в этот миг не задела...

...И смотрю — вон моя искривленная тень

За конем вслед бежит по дороге.

Когда «бедная американская девочка» Лолита принесла корнельскому профессору Набокову богатство и славу, кто-то из преж­них друзей (по свидетельству американского биографа) сказал писателю, что живущая во Франции Ирина очень больна и впала в нищету, не может ли он... Набоков выделил ей какую-то сумму, очень, впрочем, небольшую. «Скуповат стал», — говорил он теперь о себе, посмеиваясь...

(Подробнее обо всем этом Вы можете прочитать в моих книгах «Мир и дар Набокова», «Русские тайны Парижа» и «Прогулки по Французской Ривьере».)

Гулеско Иван Тимофеевич, 1877—1953

Волшебную скрипку Гулеско слушали до революции на петербург­ской «Вилле Родэ», в «Аквариуме», в Петергофе и в Царском Селе, где он был любимцем имераторского двора. После революции этот знаменитый скрипач-румын стал блистать в русских ресторанах и кабаре Парижа, которых было в ту пору не пять и не десять, а многие десятки, может, больше сотни — кто считал? Русские кабаре были украшением французской столицы, и в лучших из них танцевали грузинские джигиты, гремели оркестры балалаечников, пели цыганские хоры и, конечно, до самой души пробирала скрипка Гулеско. Он играл и в «Шато коказьен» («Кавказском замке»), под которым был зал «Кавказского погребка» («Каво коказьен»), и в других ресторанах «восточного стиля», а также в ресторанах «русского стиля» — играл в лучших русских кабаре Парижа, куда тянулась самая богатая публика, в ресторанах, открытых и предприимчивым Нагорновым и предприимчивым Рыжиковым, и предприимчивым Новским... В каком романе о межвоенной парижской жизни не найдешь страниц об этих русских кабаре? В каком из них не звучит фоном к диалогу, не надрывает душу скрипка Ивана Гулеско?

«Я его слышал однажды, — рассказывал мне старый парижский фотограф Евгений Рубин, — незабываемая скрипка — она шептала, она пела, говорила, а какое пианиссимо... Под струны он клал водочную рюмку... Незабываемо...»

Гулеско Лидия, 1917—1977

В конце 1930-х, а потом и в конце 1940-х годов в русской «Золотой рыбке» пела дочь прославленного скрипача Гулеско Лидия. В 1955 году она решила купить свое кабаре — «Палата». Когда-то Лидия выступала в той старой «Палате», на Монпарнасе, где ее партнером был Дима Усов. Диму она пригласила в свою новую маленькую «Палату», и дело пошло. Позднее, продав «Палату», Лидия купила «Токай», где у нее выступал Иошка Немет, а потом продала и «Токай». Сама же она пела везде... Пела в ресторане-кабаре «Динарзаде» (так звали сестру знаменитой сказочной Шахерезады, чьим именем уже назван был знаменитый, существующий и поныне русский ресторан Парижа), пела почти до самой своей кончины. Вот как рассказывает об этом артист Константин Казанский в своей мемуарной книге «Русское кабаре»:

«5 июня 1977 года, в день, когда у меня было свидание с послед­ним, кто остался в живых из моей «троицы» — с Володей Поляковым, я узнал о смерти Лиды Гулеско. Она болела, перенесла тяжелые операции, но мне помнился ее последний частный концерт в Лондоне. Я имел честь ее сопровождать. Мы были вдвоем, и вечер этот у турецкой принцессы был приятным. В этом анахроническом празднестве было нечто, напоминавшее мне 30-е годы. Я работал с Лидой в «Динарзаде», и мы давали вместе несколько частных концертов, но я никогда не видел, чтоб она так разошлась. Она сказала, что на нее напала «жажда пения», истинная одержимость. Она любила, чтоб ее хвалили, славили, и она себя изнуряла до обморока. В тот вечер она спела по меньшей мере полсотни песен. А если учесть, что и я спел дюжину песен, пока она отдыхала, то легко понять, что вечер получился длинный. Мы с ней почти все время сидели на полу, выпили страшное количество виски, а закусывали только икрой. Невероятный и волнующий вечер. Она говорила, что ей плевать, слушают ее или нет. Но ее слушали. Артисты, сидящие на полу, скажут мне, не внушают уважения. Но нас уважали в тот вечер куда больше, чем на тысяче концертов, когда мы стояли перед публикой, восседавшей на подушках. В тот вечер равенство было восстановлено. И публика просто не знала, как ей благодарить «королеву».

Шесть месяцев спустя мы встретились с Володей и узнали, что она умерла.

— Просто не верится, — сказал он. — В 1918 она у меня прыгала на коленях...

Мы заказали двойной кофе в бистро на углу...».

Гучков Константин Иванович, умер 14.09.1934

Гучков Николай Иванович, 26.12.1860—24.12.1934

Гучкова Софья Николаевна, 9.05.1897—31.03.1964

Гучкова (Карпова) Вера Николаевна, 1892—1965

Несомненно, самым знаменитым из братьев Гучковых, происходивших из богатой купеческой семьи, был Алексей Иванович (1862—1936), лидер октябристов, член Третьей Думы, сторонник Столыпина, борец за интересы братьев-славян на Балканах, а в годы войны председатель Центрального военно-промышленного комитета, участ­ник заговора против царя (который, впрочем, опередила революция), в 1917 году — военный и морской министр Временного правительства, сторонник Деникина и Антанты (похоронен на кладбище Пер-Лашез).

Его старший брат Николай Иванович Гучков был московским городским головой. В годы эмиграции дочери Николая Ивановича Вера и Соня работали приказчицами в доме моды «Карис», а также делали на дому бусы. Иную участь избрала их кузина Вера Гучкова-Трейл, которая стала агентом НКВД и только чудом избежала пули в подвале Лубянки: нарком Ежов «отпустил ее за рубеж» заметно беременную (скорее все же, вероятно, отправил за границу с очередным заданием), и она мирно кончила свой век в Англии (как рассказывал мне Н. В. Вырубов, она стала в зрелом возрасте нормальной антикоммунисткой).

Давыдов Константин Николаевич, 18.12.1877—21.06.1960

Этому знаменитому русскому ученому, биологу-зоологу, повезло в жизни с выбором профессии и местожительством, хотя и ему довелось с эмигрантским смирением в почтенном уже возрасте и с многими научными заслугами разгружать бочки на парижской товарной станции. Впрочем, у него это связано было больше с интимными обстоятельствами его жизни, чем с политическими переменами в мире...

Родился Константин Николаевич Давыдов в Тверской губернии и вел свой род от партизана-поэта 1812 года, лихого бражника Дениса Давыдова. Совсем юным начал Константин Давыдов печатать научные статьи, а 20-леетним студентом командированный за рубеж уже собирал коллекцию фауны в Сирии, Аравии, Палестине... В 1900 году он работал на неаполитанской биостанции (кстати сказать, основанной Миклухо-Маклаем), а к 1916 году создал свой курс эмбриологии беспозвоночных, защитил докторскую диссертацию, издал солидную монографию. За границу он уехал знаменитым ученым в 1922 году в значительной степени в связи с семейными трудностями (желанием сочетаться законным браком с Агнией Юрьевной Верещагиной, сестрой знаменитого лимнолога и родственницей художника). Если до отъезда К. Н. Давыдов трудился в Крыму, то за границей он работал в Восточных Пиренеях, на побережье Индокитая (по отзывам коллег, он там сделал «больше открытий, чем все зоологи, изучавшие эту страну в течение 25 лет»), в живописном парижском пригороде Со (где у него был дом), под Марселем: все это удавалось ему благодаря его великой учености, мировой известности, его уже напечатанным трудам о фауне беспозвоночных... Ныне покоится Константин Николаевич в Сент-Женевьев рядом с супругой и сыном Юрием.

Делакруа (Delacroix) Анна, 1886—1951

Делакруа (Delacroix) Artur, 1890—1941

Делакруа (Delacroix) Поль,
caporal 21e R. I. C. 18.01.1923—2.02.1945, Wittelheim, Ht Rhin

Двадцатидвухлетний капрал Павел Делакруа каких-нибудь трех месяцев не дожил до окончания войны. А на войне, как говорил русский поэт (и сам, кстати, ушедший на фронт мальчишкой), «ведь и правда стреляют». Молодой капрал убит был среди многострадальных холмов Эльзаса...

Перевозя в 1948 году с французского кладбища на русское гроб французского жандарма Артура Делакруа для перезахоронения, русский священник о. Борис Старк и сам не мог понять, зачем он это делает. Оставалось только вспомнить всю историю...

Молодой французский жандарм влюбился в одинокую русскую девушку Анну. Она была горничной в России, выехала в эмиграцию с хозяевами, потом они то ли умерли, то ли уехали. Артур женился на Аннушке, у них родился сын Поль, Павлик. Артур Делакруа умер в 1941 году, а в 1945-м погиб на войне 22-летний Поль. Разъезжая по военным кладбищам в поисках погибшего сына и его товарищей, безутешная мать Анна Воронко встретила безутешную мать Анну Делакруа. Тогда-то они и перевезли на Сент-Женевьев-де-Буа останки юного Поля. Потом Анна Делакруа купила здесь место для себя и для мужа. «Кончила свои дни мамаша Делакруа у нас в Русском Доме, — вспоминает о. Борис Старк, — и А. Ф. Воронко до последнего дня заботилась о ней и, как могла, облегчала ее одиночество»...

Кто решится в этом мире безутешных матерей воспевать доблести и красоты войны?

Делекторская Лидия Николаевна, 1910

Лидия Николаевна Делекторская жила неподалеку от меня в Париже, на бульваре Порт-Руайяль. Иногда во время прогулки она опускала в мой почтовый ящик приглашения на какие-нибудь вернисажи или сборища художников. Пользуюсь случаем поблагодарить ее и покаяться: не в том, что на сборища не ходил ни в Москве, ни в Париже, а в том, что не был ни общительным, ни любезным...

Л. Н. Делекторская пользовалась большим авторитетом во французских художественных и искусствоведческих кругах, потому что она была когда-то моделью, музой, вдохновительницей и помощницей самого Матисса, писала о нем. Позднее Лидия Николаевна стала переводчицей русской литературы на французский язык. Чаще всего она переводила Константина Паустовского, который одним из первых советских писателей воззвал в годы послесталинской «оттепели» к пробуждению писательской совести. Выступая в 1962 году в Сорбонне, Паустовский сделал печальное, хотя, сдается мне, слишком оптимистическое предсказание. «Русскому народу был нанесен тяжелый моральный ущерб, — сказал он. — Понадобится два, а то и три поколения, чтобы его загладить».

Меня познакомила с милой Лидией Николаевной дочь К. Паустовского москвичка Галя Арбузова, дружившая с Л. Делекторской и не раз гостившая вместе с мужем-писателем в ее тесной парижской квартирке. Муж-писатель бывал с Лидией Николаевной и на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где у Л. Делекторской была заготовлена могилка с датой ее рождения и прочерком на надгробье: ездили приводить могилку в порядок. И вот совсем недавно этот муж, мой приятель, рассказал мне удивительную историю: в последнюю минуту Лидия Николаевна внесла поправку в завещание и просила похоронить ее в Петербурге (что и было сделано в 1998 году). Может, парижское одиночество стало внушать ей непереносимый страх. А может, восстать из мертвых ей хотелось бы в родном городе, на берегах Невы, а не на берегах Сены и Оржа. Как знать...

Деникина Ксения Васильевна, 2.04.1892—3.03.1973

Антон Иванович Деникин родился в польско-русской деревне Варшавской губернии в семье отставного майора Ивана Деникина, который, выйдя в отставку 64 лет от роду, женился на польке и остался жить на берегах Вислы. Рано осиротевший сын майора Антон окончил офицерскую школу и вернулся служить в родные места. Здесь он был приглашен однажды к местному налоговому инспектору на крестины его новорожденной дочери, которую назвали, как и красавицу-мать, Ксенией Чиж. На молодого офицера хозяйка дома произвела тогда столь сильное впечатление, что еще четверть века спустя он влюбился в ее подросшую за это время дочь Ксению (Асю) и женился на ней. Так младшая Ксения Чиж стала Ксенией Васильевной Деникиной, супругой будущего командующего Добровольческой армией и будущего Верховного правителя России, будущего беженца-изгнанника, будущего писателя и историка. Из послевоенного, кишевшего советскими агентами Парижа Деникину пришлось уехать в США, где его в 1947 году настигла смерть. Ксения Васильевна Деникина была моложе своего знаменитого мужа и пережила его на добрые четверть века.

Детердинг (в первом браке Багратуни) Лидия Павловна (Lady Deterding), 27.03.1904—30.06.1980

Выйдя замуж за английского миллионера-нефтепромышленника сэра Детердинга, Лидия Багратуни не забыла о заботах и нуждах русской эмигрантской общины и продолжала щедро ей благодетельствовать. Одной из главных забот русской общины было дать детям хорошее образование. Лидия Павловна щедро оплачивала все нужды русской гимназии, просуществовавшей на западной окраине Парижа до самого 1950 года.

Джаншиев Михаил Александрович, почетный председатель Русского музыкального общества, 1898—1981

Михаил Александрович Джаншиев до отъезда в эмиграцию был артиллерийским поручиком. В Париже он учился в Институте политических наук и стал в результате... музыковедом. Он не только на протяжении многих лет возглавлял Русское музыкальное общество, радевшее о сбережении русской культуры в эмиграции, но и активно участвовал в деятельности Русской консерватории им. С. Рахманинова. Жену себе, как и отец его, статский советник Александр Джаншиев, он взял из семьи Мирзоевых.

Димитриевич Алеша, 24.03.1913—21.01.1986

Димитриевич Валя, chanteuse tzigane, 11.05.1905—20.10.1983

Димитриевич Маруся, chanteuse tzigane, 24.04.1913—16.09.1960

Живописное описание этой знаменитой цыганской музыкальной семьи дал в своих мемуарных записках мой любимый певец и писатель-рассказчик Александр Вертинский:

«Табор Димитриевичей попал во Францию из Испании. Приехали они в огромном фургоне, оборудованном по последнему слову техники, с автомобильной тягой. Фургон они получили от директора какого-то бродячего цирка в счет уплаты долга, так как цирк прогорел и директор чуть ли не целый год не платил им жалованья.

Их было человек тридцать. Отец, глава семьи, человек лет шестидесяти, старый лудильщик самоваров, был, так сказать, монархом. Все деньги, зарабатываемые семьей, забирал он. Семья состояла из четырех его сыновей с женами и детьми и четырех молодых дочек. Попали они вначале в «Эрмитаж»... Из «Эрмитажа» они попали на Монпарнас, где и утвердились окончательно в кабачке “Золотая рыбка”».

Так же красочно описывает Вертинский и запоздалое крещение подростка, который пробует на зуб золотой крестильный крест, и последующий визит в цыганский дом:

«Старый папаша, как патриарх, с седой бородой, сидел во главе стола в еще довоенном русском армяке, увешанном какими-то экзотическими медалями, скупленными по случаю...».

Французские завсегдатаи русских кабаков (вроде будущего академика Кесселя) обожали Димитриевичей...

Алеша (Алексей Иванович) Димитриевич был самым известным из певцов семейного ансамбля. Он родился в Самаре, в 1918 году уехал с семьей в Китай, выступал в Японии, в Индии, в Греции, на Филиппинах, в Испании. Из своей парижской «Золотой рыбки» семье пришлось в пору немецкой оккупации бежать в Южную Америку, спасаясь от печей нацистских крематориев (у Гитлера был план «окончательного решения» не только «еврейского вопроса», но и «цыганского вопроса»). Семейный ансамбль выступал в Боливии, Аргентине и Бразилии. После войны Алексей Димитриевич стал вы­ступать отдельно от семьи. Он вернулся в Париж в 1961 году, выпустил несколько дисков с записью шлягеров 20-х годов, песен об эмиграции и песен на слова русских поэтов. Он был очень популярен во Франции, и французы, попав на это кладбище, чаще всего посещают именно его могилу.

Любопытный эпизод послевоенной литературно-кабацкой жизни Парижа освещает книга Казанцева «Русское кабаре». В 60-е годы знаменитый издатель Жиродиас открыл в самом сердце Латинского квартала, на улице Сен-Северен, ресторан «Гранд Северен», в котором зал второго этажа носил простенькое название «Водка». Туда Жиродиас (великий открыватель набоковской «Лолиты» и еще множества прославленный книг) пригласил Диму Ляхова с его оркестром балалаечников (звездой которого стал молодой Марк де Лучек) и Алешу и Валю Димитриевичей. Ресторан имел поначалу успех и возрождал традиции славных 20-х годов русского ресторанного процветания. Впрочем, это продолжалось совсем недолго.

Дмитриев Дмитрий Акимович, Москва, 3.03.1870—27.11.1947

Известный русскому зрителю еще по России актер Дмитрий Дмитриев играл в Париже в Театре русской драмы, которым руководили Е. Н. Рощина-Инсарова, Сергей Лифарь и Н. Евреинов.

Добужинский Мстислав Валерианович, 2.08.1875—20.11.1957

Добужинская Елизавета Осиповна, 24.07.1876—12.10.1965

Прославленный художник (график, театральный художник, живописец, книжный иллюстратор) Мстислав Добужинский родился в Новгороде в семье оперной певицы и генерал-лейтенанта артиллерии. Он учился рисунку и живописи в Петербурге и в Мюнхене, окончил юридический факультет Петербургского университета, путешествовал по Европе, сотрудничал в «Мире искусства», в журналах «Аполлон» и «Золотое руно», иллюстрировал издания русской классики, оформлял спектакли петербургского Старинного театра и московского МХТ, оформлял Русские сезоны Дягилева в Париже, участвовал в росписи особняков, выставочных павильонов, Казанского вокзала в Москве, много преподавал в училищах и художественных школах и даже давал частные уроки (среди прочих учеников юному В. В. Набокову).

Эмигрировал Добужинский в 1924 году, работал в Литве и Латвии, в 1939 году уехал в Америку, но последние пять лет провел в Европе. Он участвовал в групповых выставках в дюжине городов Европы и России, написал множество статей об искусстве, выпустил книгу «Воспоминания об Италии» и двухтомник мемуаров Н. Н. Берберова, которая встречала М. Добужинского в Берлине, в Париже и в Америке, так отозвалась о нем в своих мемуарах:

«Он был одним из самых обворожительных и красивых людей, которых я когда-либо знала. Его фигура, высокая, стройная, его сильные руки, лицо с умными, серьезными глазами, менявшееся улыбкой (у него был громадный юмор), — все было природно одухотворено и прекрасно. В старости он остался очень прям и немножко окаменел, но не лицом. Даже голос его — спокойный и музыкальный — был в гармонии со всем его обликом. И как он умел смеяться, как любил смеяться!»

В Нью-Йорке Добужинский писал мемуары, и Н. Берберова вспоминает об этом так:

«...он писал замечательно, умел писать, умел говорить о прошлом, все время колеблясь между автобиографией и мемуарами... ему вдруг начинало казаться, что все выходит слишком «интимно»... Я знала, что между ним и Тамарой Карсавиной когда-то было то, что в просторечии называется романом. Как осторожно он обходил эту тему!.. Он был наглухо закрыт от всех людей... во всем, что касалось интимных сторон его жизни».

Однажды, впрочем, на мемуаристку «повеяло символом жизненной драмы сдержанного и мучающегося этой сдержанностью человека...»

Что ж, может, и впрямь повеяло. А может, сама очень скрытная (и не слишком правдивая) мемуаристка Н. Берберова все это придумала. С другой стороны, как можно прожить столь долгую и прекрасную жизнь без «жизненной драмы»?

Добужинская Лидия Николаевна, 25.07.1896—14.07.1965

Лидия Николаевна была невесткой знаменитого русского художника Мстислава Добужинского и женой его старшего сына Ростислава, известного художника-сценографа и дизайнера (он надолго пережил супругу, в 70-е годы реставрировал замки и дворцы в Европе и Америке, да и совсем недавно еще, достигнув почти столетия, жил в Париже, в новом крыле нашего муниципального дома, где париж­ская мэрия опекает одиноких стариков.

Лидия и Ростислав Добужинские имели в Париже мастерскую костюмов, театральных аксессуаров и главное — масок (большим мастером которых был Ростислав Мстиславович). Мастерская Добужинских обслуживала фирмы Макса Оффюльса, Кристиан-Жака и других китов кинематографа, выполняла заказы французского телевидения. Репутация русских мастеров была высокой, да и спрос на маски велик. Молодой Ростислав Добужинский, пополнявший в конце 20-х годов свое петербургское образование в Парижской школе декоративного искусства, оформлял в ту пору постановки «Летучей мыши» Никиты Балиева.

Лидия Николаевна умерла от рака легких 69 лет от роду. «Совсем молодой умерла, — жаловался мне недавно 97-летний Ростислав Мстиславович. — Курильщица была неисправимая, вечно с папиросой. А я всех Добужинских пережил...» По рассказу Р. М. Добу­­жинского, Лидия Николаевна сразу по приезде в эмиграцию начала работать в Париже, сперва в доме моды «Китмир» у великой княгини Марии Павловны, для которой она рисовала модели вышивок (стеклярус, металл). Когда французская фирма купила «Китмир», Лидия Николаевна стала обслуживать два дома моды. Ее репутация росла, и вскоре она стала поставщицей знаменитого театра «Комеди Франсез». Свой новый Модный дом интерьера и декораций она открыла вместе с супругой Игоря Стравинского Верой Артуровной Стравинской. «Покойная жена представила меня итальянским тузам и самому Ротшильду», — с благодарностью вспоминал Ростислав Мстиславович...

Долгополов Николай Саввич, доктор,
chevalier de la Legion d’Honneur, 1879—1972

Николай Саввич Долгополов был военный врач, активный общественный деятель, талантливый организатор и вдобавок масон. Он был депутатом Второй Думы, в годы Первой мировой войны сумел наладить производство противогазов, а в правительстве Юга России был министром здравоохранения. В Париже, куда он уехал в 1920 году, он стал одним из самых активных руководителей Земгора (Земского союза городов), ставившего своей главнейшей задачей изыскание средств для поддержания русских школ во Франции. После Второй мировой войны Николай Саввич стал председателем Земгора, он по-прежнему хлопотал о русских школах и о создании русского старческого дома в Корней-ан-Паризи, где он и сам кончил свои дни 93 лет от роду.

Княжна Долгорукова Мария А., 1901—1902

Княжна Мария Долгорукова была дочерью последнего гетмана Украины, полковника кавалергардского полка, который приходился двоюродным братом В. В. Вырубову и был похоронен в Марокко. Сама княжна похоронена в могиле семьи Вырубовых.

Долина-Горленко М. И., солистка Мариинского театра,
умерла 2.12.1919

Мария Ивановна Долина-Горленко рано уехала в эмиграцию со своим мужем генералом Горленко. В конце ноября 1919 года заболела дифтеритом и умерла дочь ее падчерицы, а еще через неделю, заразившись от ребенка, умерла и ухаживавшая за ней Мария Ивановна. Она была популярной оперной певицей, и петербуржцы хорошо помнили ее в роли Ольги (в опере «Евгений Онегин»), в роли княгини (в «Русалке») и во многих других ролях.

Кн. Дондуков-Изъидинов Юрий Львович, 24.05.1891—19.08.1967

Когда в 1924 году графиня Орлова-Давыдова открыла в Париже свое второе ателье, которое специализировалось на воспроизведении ручной вышивкой орнаментов старинной русской парчи, во главе этого дела она поставила князя Юрия Дондукова-Изъидинова. По сообщению историка моды А. Васильева, этот уроженец Царского Села был «человек большого вкуса, талантливый рисовальщик, глубокий знаток старинных стилей». Как видите, революция и террор сопровождались не только «утечкой мозгов», но и «утечкой вкуса». Недаром самых внимательных из эмигрантских наблюдателей (вроде молодого В. В. Набокова) в первую очередь поражало в большевизированной России торжество пошлости и дурного вкуса.

Драгомиров Абрам Михайлович,
генерал от кавалерии, 5.05.1868—9.12.1955

Генерал Драгомиров активно сражался против большевиков. В 1917 году он командовал армиями Севера, а позднее был помощником главнокомандующего Добровольческой армией. Из Сибири генерал Драгомиров перебрался в Париж и стал в эмиграции близким сотрудником генерала Миллера в Общевоинском союзе.

Дроздовский Михаил Гордеевич, 1888—1919

Героический генерал (незадолго до его смерти А. И. Де­никин произвел его в генерал-майоры) Михаил Дроздовский был вывезен из Екатеринодара в гробу отступающими дроздовцами и тайно похоронен в Севастополе. Все шестеро боевых друзей, которым известно было место его захоронения, уже Там... Конечно, во время жестокой Второй мировой все вокруг захоронения было перекорежено...

Выжившие дроздовцы 30 лет спустя (в 1952 году) поставили на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа памятник своему отважному командиру и боевым друзьям...

Михаил Гордеевич Дроздовский окончил Павловское пехотне училище и Николаевскую академию Генерального штаба, участвовал в русско-японской и в Первой мировой войне, в конце которой Георгиевский кавалер полковник Дроздовский был назначен командиром 14-й пехотной дивизии. В 1917 году он по своей инициативе начал формировать в Яссах, на Румынском фронте, 1-ю отдельную бригаду русских добровольцев для борьбы с большевиками. В конце февраля 1918 года его отряд (тысяча человек, по большей части офицеров) двинулся к Дону для соединения с Добровольческой армией генерала Корнилова. Полковник обратился к своим воинам перед походом (26.02.1918) с честным предупреждением: «Впереди лишь неизвестность дальнего похода, но лучше славная гибель, чем позорный отказ от борьбы за освобождение России. Это символ нашей веры». Пройдя походным маршем от Ясс до Дона, дроздовцы после упорного боя заняли 21 апреля Ростов. Во время краткого отдыха в Новочеркасске отряд уже насчитывал две тысячи человек. Двинувшись к станице Мечетинской, он соединился там с Добровольческой армией. Были звуки маршей, и был военный парад, принимая который, генерал М. В. Алексеев воскликнул:

«Спасибо вам, рыцари духа, пришедшие издалека, чтобы влить в нас новые силы!».

При переформировании отряд Дроздовского стал 3-й пехотной дивизией и участвовал во всех сражениях Второго Кубанского похода, во время которого Кубань и весь Северный Кавказ были очищены от красных. 31 октября 1918 года под Ставрополем генерал Дроздовский был ранен в ногу. Скончался он в ростовском госпитале от заражения крови 1 января 1919 года и был поначалу погребен в Екатеринодарском соборе.

Дуров Борис Андреевич, 1878—1977

С Борисом Андреевичем Дуровым я познакомился на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа летом 1977 года. Борис Андреевич сидел на скамеечке возле своей могилы и увлеченно читал какую-то рукопись. На надгробье было написано его имя и стояла дата рождения. Для даты смерти было оставлено место... Меня представила Борису Андреевичу его дочь Таня, служившая в ту пору во французском консульстве в Москве и оформлявшая мне первую в моей жизни французскую визу, а позднее и сопровождавшая меня в первом моем паломничестве на русское кладбище. Борис Андреевич объяснил мне, что он читает письма своей покойной матушки, присланные в 20-е годы сюда, во Францию, из Петрограда. Борис Андреевич пригласил нас в гости. Он жил с супругой тут же, в городке Сент-Женевьев-де-Буа, в небольшой квартирке, где стены были увешаны оловянными гравюрами...

Борис Андреевич умер вскоре после моего отъезда из Франции, той же осенью. Только позднее я узнал, что он был потомком знаменитой Надежды Дуровой, героини 1812 года («кавалерист-девицы»), а до революции — Генерального штаба полковником, служил в русском экспедиционном корпусе во Франции и в Македонии в годы Первой мировой войны, а в эмиграции преподавал математику и был бессменным директором русской гимназии, которую окончили многие из младших эмигрантов (в том числе и те, кто не успел доучиться в России, уйдя на войну). Познакомился я позднее и с письмами, которые читал у своей будущей могилки Борис Андреевич. Это были воистину поразительные письма. Оставшись одна в голодном, разоренном Петрограде, матушка Бориса Андреевича писала детям и внукам за границу о прежней жизни, о временах, когда муж ее командовал гарнизоном в Севастополе, а она погружена была в заботы об устройстве гарнизонного бала, о покупке новых бриллиантов, туалетов и в прочие приятные хлопоты. Писала она эти письма на скамеечке у Казанского собора, греясь в лучах скудного питерского солнца. Мне запомнилось, что письмо о гарнизонном бале и покупке бриллиантов в Одессе было прервано на самом интересном месте торопливой припиской: «Гляньте, какой-то богатей насыпал птицам сухих хлебных корок... Я вот сейчас соберу их в сумку, дома размочу в воде — и будет у меня славный ужин...».

Супруга Бориса Андреевича Людмила Александровна происходила из славного рода Свиньиных. Мне довелось навестить ее пять лет спустя в старческом доме Сент-Женевьев-де-Буа, тот самом, с которого началось здешнее русское кладбище.

Духовская (ур. Бахметева) Софья Ивановна, 1862—1943

Духовский Евгений Владимирович, 1908—1944

Софья Ивановна Духовская жила в конце жизни в Русском доме. Она была уже совсем глухая, и это делало ее особенно одинокой. В самый разгар войны во время последнего посещения местного священника о. Бориса Старка, приходившегося ей дальним родственником, Софья Ивановна с большой тревогой пожаловалась ему, что уборщица упорно открывает у нее форточку и она может подхватить насморк. О. Борис утешал ее, и, как он сообщает, «вскоре она умерла, так и не простудившись».

А год спустя ее внук, 35-летний Евгений Духовской, который был женат на кузине о. Бориса Старка Марии Развозовой (дочери адмирала), ехал на велосипеде по освобожденному Парижу, был сбит лихим американским джипом и умер. «О нем осталась память как о добром, хотя и несколько неустойчивом человеке», — вспоминает о. Борис Старк, и трудно сказать, что он имеет в виду — неосторожную езду на велосипеде или политические увлечения своего родственника:

«Он был хорошим парнем, был младороссом, т. е. принадлежал к той партии молодежи, которая, сохраняя верность Российскому Престолу, в то же время считалась с завоеванием революции и реальным положением вещей... несколько фашиствующей организации, ищущей сближения с советской действительностью... Женя был близок с руководителем этого движения...».

Если простить престарелому о. Старку несовершенное владение советским партийным жаргоном (слово «завоевание» требует здесь множественного числа) и неизбежные в подцензурной печати эвфемизмы (ибо вождь «младороссов» Казем-Бек искал сближения не с «советской действительностью», а с советской разведкой — после своей неудачной попытки сближения с немецкими и русскими фашистами), то можно вполне понять данное о. Борисом описание партии, которая соблазнила в эмиграции многих молодых аристократов. Можно, однако, предположить, что пьяный американский шофер спас лихого Евгения от мук советского лагеря, куда угодили многие из самых активных «возвращенцев». Что до друга несчастного Евгения, самого «вождя» (фюрера) «младороссов» Александра Казем-Бека, то он еще долго отсиживался в США (на кого-то он там тоже «работал»), а потом перебрался через Швейцарию в Москву, где, видимо, заранее выторговал себе место в Иностранном отделе Патриархии. Впрочем, подробности этой успешной операции разведки только «вскрытие покажет» (вскрытие архивов КГБ).

Евдокимов Павел Николаевич, 1900—1970

Ученый-богослов и религиозный писатель Павел Николаевич Евдокимов родился в Петербурге, окончил Петербургский кадетский корпус. Позднее он учился в Киевской духовной академии, а в эмиграции, в Париже, с отличием окончил Богословский институт на Сергиевском подворье. Он активно включился в студенческое христианское движение, был секретарем РСХД, а после войны стал одним из руководителей протестантской организации помощи перемещенным лицам (так называемым «ди-пи»): миллионы советских граждан, оказавшись к концу войны за границей, не пожелали вернуться на родину (одни из боязни репрессий, другие — досыта хлебнув горя до войны) и стали «ди-пи». Вопреки утверждениям коммунистической пропаганды (в том числе и французской), они не были «кучкой предателей и лакеев Гитлера». Их было (по разным подсчетам) от 3 900 000 до 5 000 000 человек. Еще и из 5 700 000 советских военнопленных, несмотря на совместные старания Гитлера и Сталина, к концу войны оставалось в живых и было освобождено союзниками немало. Но с 1943 по 1947 год западные демократии передали в руки Берии 2 272 000 советских военнопленных. Лицемерно вздохнув, сэр Энтони Иден сказал по этому поводу, что «в таких вещах нельзя давать волю чувствам». Этой предательской акцией Запад может гордиться ничуть не больше, чем «мюнхенским сговором» с Гитлером...

П. Н. Евдокимов руководил после войны также студенческими домами в Бьевре, читал лекции о православии в протестантском центре под Женевой, был профессором нравственного богословия в Свято-Сергиевской духовной академии в Париже, писал статьи и книги, из которых можно назвать «Православие», «Гоголь и Достоевский», «Жена и спасение мира», «Возрасты духовной жизни».

Евлогий, митрополит, 1868—1946

Глава Русской церкви в Западной Европе высокопреосвященнейший митрополит Евлогий (в миру Александр Семенович Георгиев­ский) родился в семье бедного приходского священника в Тульской области, учился в семинарии среди зеленых холмов Белёва, воспетых Жуковским, а потом в Духовной академии, что в Троице-Сергиевской лавре под Москвой. 27 лет от роду он пострижен был в иночество и стал из Александра Евлогием. Был он преподавателем Тульской и Владимирской духовных семинарий, позднее ректором семинарии в польско-русском городе Холм, потом архиепископом Холмским, позднее епископом Люблинским, депутатом Второй и Третьей Государственной думы. Был человеком с общественным темпераментом, так что не только врожденная терпимость, но и опыт жизни подготовили его к занятому им позднее посту и к тому высокому месту, которое он сумел занять в истории эмигрантского религиозного возрождения. После революции ждали его скитания и даже арест, потом изгнание — сперва в Сербию, где было церковное управление, которое в 1921 году назначило его управляющим Западноевропейской епархией (назначение это подтвердил в Москве патриарх Тихон). При высоком звании были многие трудности, из которых далеко не самая большая — бедность эмигрантской епархии. «Соорудили митру, — с юмором вспоминал позднее митрополит, — из банального лифа жены генерала Поливанова. Кроме митры и старенькой епитрахили, никакого облачения у меня при выезде из Белой Церкви не было».

Ум, терпимость, опыт общения с инакомыслящими, демократизм, крепость веры и не в последнюю очередь юмор ценили в будущем митрополите самые разные люди. Недаром сумел он в пору эмигрантского религиозного возрождения, водворившись при кафедральном Александро-Невском соборе в Париже, стать истинным собирателем всего, что было живого в заграничной Православной Церкви, освободившейся от правительственной опеки, от узости и нетерпимости. О море владыки Евлогия вспоминали многие. Юмором проникнуты и его воспоминания, записанные Татьяной Манухиной. И еще часто приходит в голову при чтении этих мемуаров, что сын бедного священника, общаясь с самым что ни на есть высшим обществом, не проникся слишком уж высоким почтением к чинам и титулам земной иерархии. Вспоминается, как владыко решил вы­править богослужение в Париже, «вернув ему полноту», что, по его наблюдению, «у некоторых прихожан, привыкших к кратким службам домовых церквей, вызвало неудовольствие. «Я хожу в нижнюю церковь, там служба короче», — сказала ему вел. княгиня Елена Владимировна. «Что же Вы хотите, чтоб обедня длилась не больше часу?» — спросил я. — «Да». — «Дурная придворная привычка...» — «А... Вы большевик!» — заметила вел. княгиня».

На Всезаграничном церковном соборе в Карловцах в 1921 году владыко Евлогий выступил за отделение Церкви от политических деклараций и отказался подписать воззвание о восстановлении Романовых на престоле. Он говорил позднее, что «в прошлом горьким опытом познал, как Церковь страдала от проникновения в нее чуждых ей политических начал, как пагубно на нее влияет зависимость от бюрократии, подрывающая ее высокий, вечный, Божественный авторитет... Эта тревога за Церковь была свойственна многим русским иерархам задолго до революции...». Аполитичность митрополита импонировала интеллигенции и самым блестящим деятелям «русского религиозного возрождения». Владыко привлек их к созданию парижского Богословского института и к деятельности молодежного христианского движения, пользовавшегося поддержкой Всемирного христианского союза молодых людей (YMCA), который религиозные традиционалисты называли не иначе как организацией «жидо-масонской». Только при митрополите Евлогии могли появиться такие организации, как «Православное дело», и такие героини-монахини, помогающие соотечественникам выстоять в тяжкой эмигрантской жизни, как поэтесса и богослов, мученица мать Мария, могли преподавать, писать, проповедовать такие богословы, как о. Сергий Булгаков, Н. Бердяев, Н. Лосский, Г. Федотов, А. Карташев, В. Ильин и другие. Митрополит Евлогий развил огромную деятельность по основанию новых православных приходов и храмов в изгнании. Он участвовал во многих международных конференциях христианских церквей, и эта экуменическая деятельность увенчалась, как известно, созданием Всемирного совета церквей.

Терпимость, широта митрополита Евлогия, умение понять самых разных людей, увидеть в них главное и поставить это главное на службу людям и Господу — это отмечали многие эмигранты. Вот строки из письма матери Марии к С. Б. Пиленко:

«Какой замечательный человек Митрополит Евлогий. Совсем все понимает, как никто на свете».

В другом письме она писала о митрополите: «...с ним можно горы двигать, если охота и силы есть». Кстати, митрополит понял и саму эту героическую монахиню, понял глубину ее веры, жажду служения и невозможность запереть ее в уют монастыря: «...однажды митрополит Евлогий и мать Мария ехали вместе в поезде и любовались все время меняющимися видами, владыка широким движением руки указал на бескрайние поля: “Вот ваш монастырь, мать Мария!”» (из записок С. Б. Пиленко).

В 1927 году Москва потребовала от митрополита подписки о «лояльности», а еще три года спустя советский митрополит Сергий объявил мировой прессе, что в СССР нет гонений на церковь. В том же году митрополит Евлогий принял участие в Англии в молениях о страждущей русской церкви и был вскоре уволен за это подневольным митрополитом Сергием. Митрополит Евлогий отправился в Константинополь и получил там юрисдикцию Святейшего Вселенского Патриаршего престола. Он говорил в ту пору: «Ценность этого единения великая... Когда церкви обособляются, замыкаясь в своих национальных интересах, то эта утрата главного предназначения национальных церквей есть болезнь и грех... Задача поддержания общения со Вселенской Церковью выпала на мою долю... Самосознание младшей сестры единой вселенской Христовой церкви было затемнено самомнением, выраженным в известном изречении — “Москва — Третий Рим”...».

В 1938 году эмиграция торжественно отпраздновала 35-летие епископского служения владыки Евлогия. Интеллигенция и весь «эмигрантский народ» говорили тогда о заслугах этого необычного пастыря... Однако стареющий владыко становится слаб здоровьем, все чаще болеет. Невзгоды войны и новые русские беды окончательно выбивают у него почву из-под ног. После «сталинской» и «большевистской» победы в войне, переполнившей его душу гордостью за Россию, он, как старый Милюков, как Маклаков, как многие генералы, готов идти с повинной к коммунистам, забыть их преступления против религии и народа, не видеть и не ведать того, что происходит на родине. Слыша победные марши, он, как многие, готов объявить политику коммунистов «отвечающей интересам России»: «...национальные задачи могут выполняться неведомыми нам путями... Так хочется засыпать ров и скорее идти туда...» — говорит старенький владыко. А уж как хочется забыть, что в этом засыпанном рву окажутся миллионы невинно замученных, в их числе и священники... «Вселенская идея слишком высока, малодоступна пониманию широких масс народа, — говорит теперь митрополит. — Дай Бог утвердить его в национальном православии... Национальность (точнее, народность) это голос крови, зараженной первородным грехом, а пока мы на земле, мы несем следы этого греха и не можем стать выше него... Но будучи убежденным националистом, т. е. верным и преданным слугой своего народа, я, конечно, отвергаю тот звериный национализм, который проявляют теперь немцы по отношению к евреям, равно как, будучи православным, я чужд религиозного фанатизма...» Впрочем, все эти подробности его убеждений не интересовали московское начальство. Приехал из Москвы уполномоченный, и владыко скрепил своей подписью переход под юрисдикцию Московской патриархии, еще раз расколов свою разборчивую паству: большинство эмигрантских приходов остались верны Вселенскому престолу. Самому же владыке еще и в немногие оставшиеся ему ме­сяцы жизни стало ясно, что могучее и беззастенчивое государство снова поставило Церковь себе на службу. Контакты с таинственными посланцами Москвы могли наглядно убедить в этом старого митрополита... Оставалось утешаться мыслью, что мы, христиане, лишь странники и пришельцы на земле: «Не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего» (Посл. к евр. 13, 14). Вскоре митрополит умер, а в памяти эмигрантских поколений остались два межвоенных десятилетия воистину свободного расцвета Православной Церкви в изгнании и симпатичный облик ее тогдашнего главы, высокопреосвященнейшего владыки Евлогия...

Евреинов Владимир Алексеевич, 7.08.1887—7.12.1967

Владимир Алексеевич Евреинов был сыном курского помещика и приходился старшим братом знаменитому историку и общественному деятелю Борису Евреинову, умершему в Праге в 1993 году. Как и младший брат, В. А. Евреинов был человек блестящих и разносторонних способностей. Он окончил физико-математический факультет Петербургского университета, потом служил в курском земстве, был мировым судьей, предводителем дворянства Курской губернии, а после Октябрьского переворота 1917 года посвятил себя научной работе. В 1919 году он защитил диссертацию на звание магистра естественных наук, а с 1920 года, уже в эмиграции, в Белграде, преподавал естествознание и географию в русской гимназии, отдавая много сил работе в Земском союзе городов. Позднее он читал курс лекций по плодоводству в Русском институте сельскохозяйственной кооперации, и его публичные лекции на темы плодоводства славились в русской Праге, а в 1926 году он издал учебник, который специалисты признали настольной книгой плодоводства и огородничества. В 1928 году Владимир Алексеевич получил пост директора в богатейшем фруктовом хозяйстве на юго-западе Франции, он консультировал крупные агрономические школы Франции и печатал статьи по плодоводству, которые переводились на многие языки Европы. Ему довелось возглавлять кафедру Агрономической школы в Тулузе, он был награжден множеством премий и медалей в знак признания его заслуг перед прославленной страной плодоводства — Францией... В бедной оставленной России в то время процветал мистификатор и знаток марксизма Лысенко, ну а фрукты, что ж, — фрукты можно и нынче привозить из малютки Голландии, разве что цена будет малодоступной, да вкуса не будет вовсе...

Евреинов Николай Николаевич, 13.02.1879—7.09.1953

Этот прославленный театральный человек (драматург, режиссер, историк и теоретик театра) в детстве путешествовал по всей России с отцом, который был видный инженер-путеец, и с матушкой, что была из французов. Окончив престижное петербургское Училище правоведения, Николай Николаевич стал служить (как некогда его отец) в Министерстве путей сообщения, обучаясь в то же время под руководством композитора Римского-Корсакова в классе композиции Петербургской консерватории. 27 лет от роду он уже был редактором газеты «Новый путь» и писал пьесы, которые ставились по всей России. Вскоре он стал организатором и главным режиссером знаменитого Старинного театра, поставил несколько пьес в театре Веры Комиссаржевской, а с братом ее Федором Комиссаржевским создал «Веселый театр для пожилых людей», имевший огромный успех, после чего Евреинов был приглашен главным режиссером в театр «Кривое зеркало», где поставлено было 100 театральных миниатюр (из которых многие принадлежали его перу).

Он был одним из самых веселых и популярных людей русской столицы, где театральная жизнь била ключом. Без его участия и присутствия не обходились и артистические кабаре, вроде «Бродячей собаки» или «Привала комедиантов», где он пел свои песенки и частушки, импровизировал на разнообразных инструментах. Без него не обходилось ни одно начинание авангардного театра. Он был вообще (еще со времен Старинного театра) ключевой фигурой русского авангарда. В то же время это был человек ученый, теоретик и историк театра, который читал лекции на драматических курсах, разрабатывал собственное понятие о «театральности» и одну за другой выпускал серьезные книги по теории и истории театра («Введение в монодраму», «Театр как таковой», «Театр для себя», «Крепостные актеры», «Нагота на сцене»). В 1920 году он ставил в Петербурге массовое действо «Взятие Зимнего дворца», а в 1921-м поставил собственную, очень знаменитую пьесу «Самое главное», которая обошла впоследствии сцены многих театров мира (переведена на 15 языков).

С 1927 года Н. Н. Евреинов жил в Париже, где продолжал ставить драматические спектакли и оперы, писал новые пьесы и фундаментальные труды по теории и философии театра, написал несколько киносценариев. Он продолжал так же интенсивно работать в годы Второй мировой войны и после войны. Любопытно, что его историческое исследование «Караимы» помогло этому маленькому народу в годы оккупации избежать нацистких лагерей (караимы исповедуют иудаизм, но по крови они, если верить им самим и Евреинову, не евреи). Он выступал после войны с передачами по французскому радио, поставил в «Казино Монпарнас» на французском языке ревю по своим пьесам, успел закончить книгу об эмигрантском театре в Париже и «Историю русского театра».

Н. Н. Евреинов жил на улице Буало (правобережный, 16-й округ Парижа) в одном доме с Алексеем Ремизовым (на одной улице с Набоковым). Но на мемориальной доске, прикрепленной к стене дома N 7, обозначено лишь его имя: из них троих он был в 50-е годы, без сомнения, самым знаменитым.

Егоров Ефим, литератор-публицист, 16.12.1861—12.05.1935

Журналист Ефим Александрович Егоров, чье имя нередко мелькало на страницах русской парижской прессы, помнился многим еще по Петербургу. В мемуарах В. Пяста, там, где он пишет о расцвете петербургской прессы и публицистики, в которых царили радикальные настроения, можно встретить такой пассаж: «Но даже у Розанова, даже секретарь «Нового Времени» (Д. Егоров) держал речь о том, что русским не хватает одного, — воли к власти. Что, обладай Совет Рабочих Депутатов такой волей, он бы мог свободно смести правительство и стать на его место, то есть правительством. Но этой воли у нас вообще нет, и вот почему именно правительство арестует Совет, а не наоборот».

По поводу этого отрывка можно было бы заметить не только то, что имя Егорова тут Пястом названо ошибочно, но и то, что человек с неукротимой «волей к власти» на горе всем русским и самому Е. Егорову вскоре сыскался (его псевдоним был Ленин). Комментатор мемуаров Пяста нашел в «Ежегоднике Пушкинского Дома» сообщение о Егорове, оставленное его бывшим сотрудником по журналу «Новый путь»: «...радикальный народник по убеждениям, поклонник Н. К. Михайловского, когда-то адвокат, немного писавший; с основанием Религиозно-философских собраний в СПб. — их секретарь, до их закрытия; был также секретарем «Нового пути»... затем сотрудник «Нового времени» по отделу иностранной политики (в последние годы заведовал отделом); с октября 1917 г. — эмигрант и сотрудник белой прессы».

На Зинаиду Гиппиус, одну из основательниц Религиозно-философских собраний, Егоров не произвел благоприятного впечатления: «...человек энергичный, даже грубоватый, и никакого к религии отношения не имеющий (из старых «интеллигентов», но без всякого уже интеллигентского «фанатизма»)».

Впрочем, в эмиграции все эти подробности (кроме энергии), вероятно, уже не имели значения.

Елисеев Сергей Григорьевич, 1889—1975

Сергей Григорьевич Елисеев был сыном знаменитого купца Елисеева, но не пошел по стопам торговца-отца, а углубился в науку: учился в Петербурге, в Берлине, в Токио и стал видным востоковедом-японистом. Он преподавал в Петербурге, где был после революции арестован по причине неудачной «классовой принадлежности». Выйдя на свободу, он уехал во Францию и преподавал востоковедение в парижской Школе высших штудий. Позднее он читал лекции в Гарвардском университете в США, а по возвращении в Париж он был избран членом-корреспондентом Института Франции. Учеными-востоковедами стали и его сыновья: старший, Никита, преподавал арабский язык в Сорбонне, младший, синолог Вадим, был директором музея Гиме и профессором Школы высших штудий.

Пока Елисеевы за границей двигали вперед науку востоковедения, роскошными Елисеевскими магазинами ведали в Москве и переименованом Питере члены большевистской партии и народные избранники, которых бдительные органы приговаривали в ходе каждой очередной чистки к «высшей мере наказания». Моя мамочка, подучившись до войны на секретаря-стенографистку (новая, модная профессия), попала на работу в московский Елисеевский и натерпелась страху, когда все молодое руководство его вдруг было расстреляно за кусок колбасы. Боже, храни Россию, где отчего-то хронически, с самого 1917 года, не хватает то колбасы, то милосердия...

Емельянов Виктор Николаевич, 26.07.1899—9.08.1963

До эмиграции Виктор Емельянов начинал учиться в университете в Симферополе, но не довелось доучиться (война, развал)... Он стал плавать радистом на судах Черноморского флота, через Болгарию добрался в Париж, был здесь рабочим на автозаводе, потом на химическом заводе, а в тяжкую пору экономического кризиса три года оставался безработным. Тогда-то он и написал свою трогательную повесть, главным героем которой был пес Джим: в центре повести стоят взаимоотношения Джима с хозяином и его страсть к борзой по кличке Люль. Повесть вышла в парижском «Доме книги» (кстати, продержавшемся на плаву до самой «перестройки») и пользовалась в эмиграции значительным успехом. Ее поддерживал и хвалил критик Георгий Адамович, любитель «правдивой литературы», однако более требовательные критики, вроде П. Бицилли и В. Вейдле, отмечая простодушие и безыскусность повести, предупреждали, что «для искусства этого мало». И все же, как отмечала эмигрант­ская пресса, собаки с «очеловеченными чувствами» были у Емельянова прелестны, и только малые тогдашние тиражи помешали этой повести обрести еще большую известность.

Вторую свою повесть В. Емельянов так и не успел дописать. Он, как принято выражаться, остался «автором одной книги».

Ефимовский Евгений Амвросиевич, 1885—1964

В начале 20-х годов Е. А. Ефимовский играл руководящую роль в движении сторонников конституционной монархии, возглавляя отдельный союз монархистов-легитимистов, по существу мало отличавшийся от прочих объединений сторонников реставрации Романовых (идеи их регулярно излагала газета «Грядущая Россия»). В то же время Е. Ефимовский (как и монархисты Гредескул и Шульгин) поддерживал «сменовеховские» идеи союза с большевиками, которые одни и «способны восстановить великое могущество России». По мнению «сменовеховцев», революция была, в сущности, «делом национальным, осуществленным красными руками», и подобна была редиске — «снаружи красная, а внутри-то белая». В отличие от вождя «сменовеховцев» Устрялова, Е. А. Ефимовский в Россию не вернулся и оттого умер в своей постели, а не в подвале Лубянки.

Жирова (ур. Лишина) Елена Николаевна, 20.10.1903—9.02.1960

Оставшись одна с маленькой дочкой Олей, без средств к жизни, Елена Николаевна подолгу жила у супругов И. А. и В. Н. Буниных — то в Грасе, то в Париже. Супруги Бунины искренне привязались к Олечке. В годы оккупации Е. Жировой пришлось работать в какой-то немецкой организации счетоводом. После освобождения в Париже, где всю войну население так гостеприимно ублажало и развлекало немецких офицеров, «резистанты последнего часа» счеты сводили в первую очередь с беззащитными женщинами, вроде Елены (Ляли) Жировой. Вот октябрьская запись 1944 года в дневнике Веры Николаевны Буниной:

«29.Х... открытка от Капитана (литератор Николай Рощин, оказавшийся красным и вернувшийся в Россию. — Б. Н.): «Горько пришлось только несчастной Е. Н. Жировой. Схватили, остригли, посадили в тюрьму и — самое тяжелое — что ее нельзя сейчас выпустить, — ее «досье» потеряно».

— Тут уж у меня совсем опустились руки. Когда одна — много плачу. Написала за это время уйму писем. Не знаю, кто откликнется... Виню себя, что не дала ей знать, чтобы она ни в коем случае к немцам не поступала. Правда, ее положение было трагическое. В кармане ни гроша, муж пропал, содержательница пансиона ей написала, что если к 15 июня не будет внесено за Олечку 1500 франков, она берет ей билет до Парижа и отправляет к матери...».

В декабре приходит добрая весть из Парижа, и Вера Николаевна записывает:

«Ляля освобождена... Ляля пишет: “Олечка почти с меня ростом. Что я почувствовала, увидев ее, — даже не могу сказать. Мучительно, что нельзя сейчас вместе устроиться жить”».

Вернувшись в Париж, Вера Николаевна продолжает помогать бедствующей по-прежнему Ляле, собирая для нее деньги среди тех, кто еще мог и считал своим долгом подавать на бедность. Вот занесенные в дневник В. Н. Буниной подсчеты по итогам 1949 года: «На Олечку собрала 20 000, на Лялю — 18 000, на Тэффи — 20 000, на Леню — 43 000...».

В мае 1948 года Вера Николаевна сообщает в письме Т. Муравьевой: «В нашей семье новость: Ляля вышла замуж за одного поэта, пока еще «нелегально», но все родственники ее признали, и она вместе с Олечкой переехала на квартиру своего нового мужа и его матери. Оба очень довольны. Он талантливый поэт и написал несколько рассказов... Фамилия Величковский. Очень приятный человек. Кроме поэзии еще служит, зарабатывает больше 20 тысяч франков в месяц. Хозяйством занимается его мать. Она довольна, что Ляля из хорошей дворянской семьи, она старого закала, бывшая помещица с Украины. В настоящее время Ляля себя чувствует плохо физически и очень счастливо душевно».

Через год Вера Николаевна сообщает, что «у Ляли ничуть не улучшилась неприязнь» к свекрови, а Лялин муж лечится в санатории... Счастье было недолгим.

Завадский Вениамин Валерианович (писатель Корсак), 22.09.1884—12.07.1944

(Французская надпись на надгробии сообщает, что памятник воспроизводит звонницу у деревни Малы под Изборском и является символом чистого и возвышенного вдохновения В. Корсака.)

В. В. Корсак был очень популярным и плодовитым эмигрантским писателем. Один за другим выходили в Париже и Таллине его романы из прежней и из новой, эмигрантской, жизни: «Забытье», «История одного контролера», «Великий исход», «У красных», «У белых», «Плен», «Под новыми звездами», «В гостях у капитана», «Жуки на солнце», «Печать», «Шарманка», «Юра», и еще, и еще. В эмигрантской печати о них писали М. Осоргин, Ю. Айхенвальд, А. Бахрах, М. Гофман, М. Алданов, П. Пильский, К. Зайцев, И. Демидов, Ю. Терапиано, Н. Резникова и др. В письме М. Алданову от 20 сентября 1945 года Н. Н. Берберова рассказывает, что немецкие оккупанты, скупив в Париже русские книги, отправляли их на захваченные территории. «Мне говорил один издатель, — пишет Берберова, — что романы Корсака грузились “тоннами”».

Стало быть, было что грузить...

Жена В. В. Завадского-Корсака была крупный врач-онколог с мировым именем. Это она заказала А. Н. Бенуа памятник-колокольню с набором деревянных колокольчиков на могилу мужа. «Ее мысль была та, — объяснял кладбищенский священник о. Борис Старк, — что ее муж, как звонарь, призывал своими трудами людей к свету. Не знаю! Я его почти не читал, а с его женой частенько встречался на могилке в совместной молитве. Во всяком случае, этот памятник является достопримечательностью нашего кладбища».

Зайцев Борис Константинович, 10.02.1881—26.01.1972

Известный русский писатель — прозаик, переводчик, мемуарист — Борис Константинович Зайцев родился в Орле, в семье горного инженера, позднее ставшего директором завода Гужона в Москве. Учился молодой Зайцев в техническом училище, в Горном институте, в Московском университете, но так и не доучился, ибо двадцати лет от роду напечатал первый рассказ и начал посещать телешовские «Среды». Испытал влияние Чехова, Соловьева, Тургенева и даже старшего собрата Бунина, тянулся к натурализму и к символизму. Рано начал переводить Флобера, потом по совету Павла Муратова дантовский «Ад» — ритмизованной прозой. После десяти лет знакомства он женился на Вере Смирновой (урожденной Орешниковой), а после первого своего путешествия в Италию Борис Зайцев «заболевает» этой воистину прекрасной страной. В годы войны Зайцев учился на офицера, но, на его счастье, остался цел, а дни революции провел в отцовском имении Притыкино. В 1921 году Зайцева избирают председателем Московского отделения Всероссийского союза писателей, он входит в Комитет помощи голодающим, за каковое преступление (как и другие спасители голодающих) проводит несколько дней на Лубянке. В 1922 году Зайцева выпустили за границу «для поправки здоровья», и писатель, умевший ценить свободу, конечно, не вернулся. «Живя вне Родины, — объяснял он, — я могу вольно писать о том, что люблю в ней, — о своеобразном складе русской жизни... русских святых, монастырях, о замечательных писателях России». Обо всем этой Борис Зайцев и писал на протяжении 50 лет эмиграции: писал о преподобном Сергии Радонежском, об Алексее Божием человеке, о Жуковском, Чехове, Гоголе, Тютчеве, Тургеневе. Он переводил Данте, создал тетралогию «Путешествие Глеба» и еще множество произведений. Он был добрым, верующим христианином, но умел быть твердым там, где дело шло о его принципах. Он не захотел подать руку приехавшему в Париж советскому агенту, писателю Алексею Толстому, не умилился военным победам Сталина. «Победа Сталина в 1945 го­ду, — писала З. Шаховская, — была для Зайцева не русской победой, т. к. не могла послужить возрождению России и освобождению ее народа, и всякое заигрывание или кокетничанье с советскими властями было для него неприемлемо». Даже близкому другу Ивану Бунину Зайцев не простил этого кокетничанья: отношения между друзьями были прискорбно испорчены в последние годы бунинской жизни. При этом как истинный христианин Зайцев признавал и свою ответственность за русскую трагедию.

В 1971 году вся эмиграция отмечала 90-летие Зайцева, последнего из больших писателей прежней России. Умер он еще через год, окруженный любящей семьей своей дочери Наташи...

Бывая в гостях у моего друга Натальи Борисовны Зайцевой-Соллогуб в 15-м округе Парижа, я всегда вспоминаю, что вот здесь жил в последние месяцы жизни Борис Зайцев, через это окно он часто любовался куском парижского неба — один из самых счастливых, последовательных, цельных эмигрантских писателей...

Зайцева Вера Алексеевна, 1.09.1878—31.05.1965

Вера Алексеевна была дочерью Алексея Васильевича Орешникова, ученого, историка, нумизмата, возглавлявшего Исторический музей в Москве (Борис Зайцев вывел его в своей книге «Дерево жизни»). Вторым браком Вера Алексеевна вышла замуж за Бориса Зайцева, и они прожили в счастливом супружестве и нежной дружбе больше пятидесяти лет. В последние восемь лет своей жизни Вера Алексеевна была парализована, и муж трогательно за ней ухаживал. Ей он посвятил главную свою книгу — тетралогию «Путешествие Глеба».

Вера Алексеевна познакомила когда-то Ивана Бунина со своей лучшей подругой Верой Николаевной Муромцевой, которая на многие десятилетия стала женой и опорой Бунина. Несмотря на послевоенную ссору между Зайцевым и ее мужем, Вера Николаевна Бунина, узнав о том, что у Веры Зайцевой случился удар (это было уже после смерти Бунина), пришла навестить подругу. Вот как рассказывает об этом дочь Зайцевых Наталья Борисовна: «...хотя мама не могла ни говорить, ни двигаться, а только смотрела, в этих глазах было все — и счастье, что пришла «ее Верун», и благодарность. Отношения восстановились. Но Ивана Алексеевича уже не было.

Вера Николаевна умерла через несколько лет, а в 1965 году — моя мама. Мой отец остался один.

Папино горе было глубоким — его жизнь стала воспоминанием о любви, о своей Вере...

Видимо, не сразу родилась у него мысль опубликовать переписку двух Вер — своей и Веры Николаевны Буниной. Он готовился к этому несколько лет. И вот в 1967-м и 1968-м вышли две книги — «Повесть о Вере» и «Другая Вера», в которых жизни и судьбы двух замечательных русских женщин, двух подруг, жен двух писателей вновь переплелись».

Зандер Лев Александрович, профессор, 19.02.1893—17.12.1964

Из Владивостока, где он читал курс философии, профессор Зандер через Китай и Чехословакию добрался в 1922 году в Париж. Во Франции он активно участвовал в студенческом христианском движении, был секретарем РСХД, одним из самых активных деятелей экуменического движения: читал лекции в разных странах Европы, особенно часто в Германии (по дороге оттуда он и умер в поезде). Экуменическое движение выступает за братское сближение верующих и церквей, за терпимость к разным вероисповеданиям и признание за ними права на поиски истины и добра. Митрополит Евлогий писал, что в эмиграции впервые «русская Церковь, оказавшись в соприкосновении с инославной стихией, была самой жизнью вынуждена войти в общение с нею и тем самым преодолеть свою косность и обособленность». Националистические круги церкви в России и за границей до сих пор не желают преодолеть эту «косность и обособленность» и объявляют всякую терпимость смертельным грехом. До сих пор, кстати, некоторые православные люди в России убеждены, что католики и протестанты (и уже тем более баптисты) не являются христианами...

Лев Зандер был восторженным поклонником идей и трудов лидера русского религиозного возрождения за рубежом, отца Сергия Булгакова, которому он посвятил серьезную и обширную монографию. Написал он также серьезный труд о Достоевском, который был переведен на французский язык.

Запорожец Капитон Денисьевич, артист императорских театров, 7.03.1882—1.08.1940

Большой ценитель вокала священник о. Борис Старк вспоминает в своих мемуарах, что известный певец Капитон Запорожец был «обладатель феноменального баса с необычайно широким диапазоном, он шел от самых высоких нот и спускался в глубокую октаву». К. Запорожец был человек церковный и любил петь в церкви тоже, однако о. Борис не одобрял то, что этот виртуоз делал на клиросе при Н. П. Афонском:

«Капитон Запорожец подходит к клиросу и присоединяется к пению. Постепенно он своим густым и мощным голосом начинает выделывать всевозможные вариации на фоне голоса Афонского. Я называл это благочестивым хулиганством...».

В связи со смертью К. Запорожца в годы войны о. Борис вспоминает мрачноватую историю, которую сопровождает своим еще более мрачным комментарием:

«После его смерти ко мне подошла его жена, бывшая, как теперь говорят, немного «с приветом».

«Батюшка, — говорит она мне, — ученые заинтересовались горлом Капитоши (действительно необычным), предлагают продать им его для исследований. Что мне делать? И тревожить покойника не хочется, но, с другой стороны, предлагают большие деньги, на два килограмма масла по черному рынку... Как мне быть?»

Ну, я, конечно, на этот вопрос не ответил, предоставив ей самой решать. Хотя, честно говоря, в целях науки не видел бы профанации, если врачи изучили бы могучее горло Запорожца».

Зарубин GeorgeS,
caporal 1er R. M. L. E., погиб 20.11.1944, Montreux

Капрал Георгий Зарубин был убит 26 лет от роду в Монтре-ле-Шато (Дубс). Награжден двумя Военными крестами в 1943 и 1945 (посмертно) годах.

Приказ по бригаде от 30 июня 1943 года гласит:

«Хороший капрал, спокойный и энергичный в бою. 22.1.1943 принял на себя командование отрядом после гибели в бою командира. Будучи тяжело ранен, все же защищал позицию до исчерпания боевых патронов. Награжден Военным Крестом с бронзовой звездой».

Приказ по армейскому корпусу, отданный 23.05.1945 (посмертно), сообщает:

«Капрал исключительной храбрости, доказавший 20 ноября 1944 г. во время атаки полное презрение к опасности, переплыл реку и продвинулся на 200 метров под исключительно интенсивным огнем автоматического оружия, мин и артиллерии. Несмотря на это, продвигался вперед, пока не был сражен пулей. Награжден Военным Крестом с Серебряной звездой».

ЗБЫШЕВСКИЙ Владимир, 1901—1980

Среди ближайших помощников Главы младороссов Казем-Бека с самых 20-х годов рядом с Кириллом Вильчковским всегда был и молодой Владимир Збышевский. Если Вильчковский занимался младоросской прессой и устной пропагандой, то Збышевский отвечал за порядок в парижском «очаге». В начале 30-х годов Збышевский с супругой, Еленой Енгалычевой, жили в Везине по соседству с Казем-Беком - на подхвате. Это были золотые дни младоросской партии. Залы, набитые эмигрантской молодежью, штандарты, знамена, великие князья, крики: «Вождь!» «Вождь!». «Глава», не хуже, чем в Берлине, в Риме, в Ленинграде или в Днепропетровске: за столом президиума Володя Збышевский разбирает горы записок, а Вождь с трибуны льет на головы слушателей восторженную, хотя и не слишком вразумительную смесь из нацистских, монархических и национал-большевистских лозунгов, искусно внедренных в обиход эмигрантской элиты уже в 20-е годы агентами лубянской операции «Трест». К середине 30-х годов пали первые подозрения на Вождя, а в 37-ом он преглупо попался на свидании с агентом Москвы А. Игнатьевым... Впрочем, и тогда не все его покинули. Но Гитлер уже и до того отверг его услуги, так что Вождь бежал от греха в надежную Америку, а оттуда в деловитую Москву, где ни один бывший агент не сидел без работы... Но адъютантам Вождя на долгий остаток жизни остались лишь воспоминания...

Зеелер В. (Zeeler W.), ум. в 1954 г.

Владимир Феофилович Зеелер родился в 1874 году. Был юристом по профессии, журналистом, мемуаристом, а главное — активным общественным деятелем, членом кадетской партии. В 1917 году был городским головой в Ростове-на-Дону, в 1919—1920 годах — министром внутренних дел в правительстве Деникина. Из Новороссийска добрался в 1920-м через Константинополь в Париж. Был здесь одним из организаторов, а затем и генеральным секретарем Союза русских писателей и журналистов. 22 июня 1941 года был арестован нацистами и вместе с другими русскими масонами (Бобринским, Кривошеиным, Фондаминским и пр.) заключен в лагере Компьень. С 1947 года был членом редколлегии газеты «Русская мысль».

Зембулатов Валентин, 5.06.1893—6.04.1975

Зембулатова (ур. Свентицкая) Наталья Александровна, 5.10.1895—13.12.1967

Зебулатов-Вюйемен (Zemboulatoff-Vuillemen) Александр Валентинович, 1.04.1924—6.04.1977

Н. А. Струве рассказывал мне, что Зембулатовы были очаровательной русской семьей, которая занималась скаутами. Это подтверждает в своих мемуарах и Р. Гуль, который стоял у истоков фантастической карьеры Саши Зембулатова, на чьем надгробии можно увидеть таинственную фамилию Зембулатов-Вюйемен. Карьера эта началась в середине января 1949 года, когда Роман Гуль и его жена пришли домой к Зембулатовым и передали их сыну, только что окончившему юридический факультет, предложение некоего В. А. Крав­ченко быть у него переводчиком и секретарем на процессе, который должен был начаться в конце месяца в парижском Дворце правосудия. Этот знаменитый процесс и его герои (одним из которых стал 25-летний Саша Зембулатов) заслуживают нескольких слов...

Советский инженер Виктор Андреевич Кравченко убежал из советской закупочной комиссии в Вашингтоне в апреле 1944 года и выступил в американской прессе с заявлением, разоблачавшим политику Сталина. В последующие годы он прятался от советских разведчиков и писал книгу о своей жизни. Переписанная по-английски журналистом Лайонсом и появившаяся сразу после войны, книга эта («Я выбрал свободу») стала первым бестселлером о сталинской России, была переведена на множество языков и получила во Франции высокую премию. С опозданием на полгода во французском коммунистическом еженедельнике «Летр франсез» появился фельетон, утверждавший, что Кравченко — ничтожный алкоголик, что он не способен написать никакую книгу, что ее писали «меньшевики» и что все в ней ложь. Кравченко подал в суд на автора и редакторов еженедельника. Он был представлен в Париже знаменитому адвокату-социалисту мэтру Изару, а Гуль нашел ему переводчика — Сашу Зембулатова. Так Саша, вчерашний студент из эмигрантской семьи, получил доступ за кулисы Дворца правосудия и в гнездо парижских интеллектуалов — престижную квартиру мэтра Изара на бульваре Сен-Жермен, а также в отель Пуленара, где под усиленной охраной жил этот отчаянный человек Кравченко, с которым Саша подружился на всю жизнь.

Процесс Кравченко стал многомесячным спектаклем, который мог бы раскрыть глаза на столь популярный тогда во Франции сталинский социализм, если бы французы не были вконец заморочены коммунистической пропагандой и военной победой Сталина: ведь на процессе выступали русские и украинские свидетели из лагерей «ди-пи» — раскулаченные крестьяне, люди, прошедшие советские концлагеря и многолетние муки. Их показания были душераздирающими. Левый политический митинг, в который надеялись превратить этот процесс компартия Франции, а также московские ЦК и «органы», не удался.

У грамотного Кравченко был бешеный темперамент, у него был блистательный адвокат, да и его молодой переводчик (которого коммунисты считали «человеком из ФБР») оказался на высоте. Но и открыть глаза французам никому — ни победителю Кравченко, ни его бедным свидетелям — не удалось. А все же процесс этот стал большим событием не только в жизни Кравченко, мэтра Изара или юного Саши, но и в жизни иных из их противников-коммунистов.

Вскоре Саша уехал вслед за Кравченко в США. Заработавший деньги на книге, деятельный Виктор Кравченко решил заняться бизнесом, покупать серебряные рудники в Чили. Саша был с ним... Еще в пору процесса в Сашу влюбилась младшая дочь мэтра Изара Мадлен. Они с Сашей поженились в США, почти «забыв», что Саша уже состоял к этому времени в браке (тут-то и пришлось ему во избежание судебных неприятностей взять резистантскую фамилию мэтра Изара — Вюйемен). Позднее Кравченко разорился и погиб в Нью-Йорке (может, покончил самоубийством, но скорей всего, был убит советскими агентами), а Саша исчез — и из новой семьи тоже... Потом умерла Мадлен... (Подробнее обо всем этом Вы можете прочесть в моей книге «Этот странный парижский процесс».)

«Вы знаете, кто был Саша? — спросил меня как-то на семейном торжестве у Изаров симпатичный сын Саши Серж Вюйемен (очень, кстати, похожий на молодого Сашу). — Говорят, что он был совет­ский агент... Когда его хоронили, то какие-то незнакомые, таинственные люди...»

Я подумал, что этот лихой красавец Саша был наверняка немножко авантюрист (как и его трагический друг Кравченко). Что же до агентов, то что мы с Вами знаем об этом? Наверняка мы знаем лишь то, что жизненный наш путь с неизбежностью приводит под кладбищенские березы...

Зеньковский Василий Васильевич, протопресвитер, профессор и декан Свято-Сергиевской духовной академии в Париже, председатель Русского Студенческого Христианского Движения, 17.07.1881—5.08.1962

Василий Зеньковский (о. Василий) родился в украинском городе Проскурове, был внуком священника и сыном церковного старосты, рос в устоях религии. Однако когда ему было 15 лет, все еще модный тогда Писарев отвлек его от религии и обратил к естественным наукам, которые этот высокоодаренный юноша и стал изучать в Киевском университете. Впрочем, вскоре его увлекли лекции профессора психологии Челпанова, он стал усиленно заниматься психологией и философией, а после отъезда Челпанова из Киева даже возглавил его семинар. Позднее под влиянием Владимира Соловьева Зеньковский вернулся к религии. С юных лет он печатал статьи по вопросам психологии и философии в серьезных журналах и тогда уже сблизился с о. Сергием Булгаковым. С естественного отделения он перешел на философское, потом на классическую филологию, стал одним из организаторов Религиозно-философского общества в Киеве, читал лекции по философии и психологии детства (его книга «Психология детства» вышла в Германии в 1924 году), возглавил Институт дошкольного воспитания, защитил в Москве магистерскую диссертацию «Проблема психологической причинности». После 1917 года Василий Зеньковский стал министром исповеданий в правительстве гетмана Скоропадского, а в 1920 году покинул родину. Он преподавал в Белграде и в Праге, а после научной командировки в США поселился в Париже, где до конца своих дней преподавал в Богословском институте философию, психологию, педагогику, апологетику и историю религии. В. Зеньковский издал несколько книг, в том числе двухтомную «Историю русской философии». Он был арестован французами накануне войны и пробыл в тюрьме и лагере больше года. В 1942 году он был рукоположен митрополитом Евлогием, но отказался от предложенного епископства, так как не любил ни политики, ни парадности. Зато он активно участвовал в студенческом христианском движении, которому придавал большое значение как живой силе церкви. Его духовные дети считали, что о. Василий обладает особым даром «душеводительства и душепопечения» (его ученик, восторженный врач и священник отец Петр Струве, был захоронен позднее в могиле любимого учителя).

По-русски, по-французски, по-английски и по-немецки о. Василий говорил с южнорусским акцентом, но украинского не знал, хотя считал себя «русским украинцем». По убеждениям он был конституционным монархистом, заядлым семьянином, жил в бедности, но ею не тяготился и всегда готов был поделиться всем, что имеет, был мягок и добр, несколько «пассивен». Оправдывая эту свою пассивность, он сказал однажды: «Оглядываясь на прожитую жизнь, я вижу в ней какую-то логику, рисунок, который был создан не мною, но выявлению которого содействовало мое пассивное отношение к судьбе».

Не правда ли, симпатичный был человек, этот блистательный ученый украинец?

Зилоти Александр Александрович, художник, 1887—1950

Александр Александрович родился в хорошей московской семье. Отец его был замечательным пианистом, дирижером и педагогом, бабушка с отцовской стороны приходилась родною теткой Сергею Рахманинову, дед с материнской стороны был тот самый Третьяков, что основал в Москве Третьяковскую галерею.

Доктор Иван Манухин рассказывает в своих воспоминаниях, что отец художника, пианист и дирижер А. И. Зилоти был при Временном правительстве назначен директором Мариинского театра, и после Октябрьского переворота, когда театр забастовал, большевист­ский комиссар Луначарский упрятал А. И. Зилоти в тюрьму «Кресты», откуда его и выручал Манухин, давший комиссару обещание, что он будет держать пианиста у себя, под домашним арестом. Вот как описывает И. Манухин сцену освобождения А. И. Зилоти из «Крестов»: «А. И. Зилоти я застал в маленькой тесной камере с грязными обшарпанными стенами и тусклым от грязи оконцем. Трудно было вообразить большего несоответствия своеобразно-изящного облика А. И., его тонкой музыкальной души с окружающей его обстановкой! Со свойственной ему непринужденной веселостью встретил он весть о свободе и, прежде чем я успел опомниться, со смехом повлек меня куда-то в конец галереи... в уборную. «Полюбуйтесь, нет, Вы полюбуйтесь на эту архитектуру! Это же черт знает что!.. — восклицал он. Следующий свой концерт я дам в пользу переустройства этого «учреждения» в “Крестах”»... А затем, когда мы вернулись в камеру, указал на надпись на грязной стене. Там значилось: «Здесь сидел вор Яшка Куликов». «А вот я сейчас и продолжу», сказал А. И. и четко выписал карандашом: “и ученик Листа Александр Зилоти”» (увы, вскоре после этого питерская интеллигенция начала не улучшать, а забивать до предела тюрьмы, так что и самый город, по словам Ахматовой, болтался «привеском» к своим тюрьмам).

Сын пианиста юный Саша Зилоти выучился на художника, участвовал в выставках «Мира искусства», изучал старинную живописную технику, а после революции занимал ответственные посты в «Эрмитаже», писал статьи об искусстве. Поселившись в 1925 году в Париже, он для заработка водил туристов по музеям и писал пейзажи Версаля, имевшие успех у публики. За границей он участвовал в групповых выставках русских художников, а однажды даже устроил свою собственную, индивидуальную — в одной из бесчисленных парижских галерей («Галерей-то в Париже много, — сказал мне однажды растерянно эмигрантский художник Толя Путилин, — да двери у них узкие...»).

Зноско-Боровский Евгений Александрович,
28.08.1884—30.12.1954

Евгений Александрович был блестящий представитель Серебряного века — драматург, журналист, шахматист, теоретик театрального и шахматного искусства. Вот его портрет той поры, когда Е. Зноско-Боровский был секретарем знаменитого журнала «Аполлон» (т. е. в 1909—1921 годах), набросанный литератором Г. И. Чулковым с иронией (а может, и не без зависти): «Секретарем журнала был очень приятный и любезный человек, Е. А. Зноско-Боровский, известный шахматист, теоретик-обозреватель шахматной литературы. Кроме того, он превосходно говорил по-французски, а в самом журнале «Аполлон» чрезвычайно ценилось знание английского и французского языка и умение блеснуть начитанностью в области новейших западных литератур. В «Аполлоне» был культ дэндизма. Ближайшие сотрудники щеголяли особого рода аристократизмом...».

Обратившись к журналам той поры, убеждаешься, что Зноско-Боровский писал не только о шахматах (сам он был с 1906 года шахматным мастером и издал несколько книг по теории шахмат), но и о театре. Продолжал он писать и в эмиграции. Придирчивый литературный критик (и сам шахматист), молодой и задиристый В. В. Сирин-Набоков отозвался о его книжечке «Капабланка и Алехин» с непривычной щедростью: «Зноско-Боровский, сам талантливейший игрок, пишет о шахматах мастерски... Зноско-Боровский пишет о шахматах со смаком, сочно и ладно, как и должен писать дока о своем искусстве. Нижеподписавшийся, скромный, но пламенный поклонник Каиссы, приветствует появление этой волнующей книги». (Отмечу, что рецензент был уже на подходе к своей знаменитой «Защите Лужина», и забывать рассуждения Зноско-Боровского об «игре в пространстве» и «игре во времени» он был не намерен).

Почти в то же время в Праге вышла и другая книга Зноско-Боровского. Она называлась «Русский театр начала ХХ века». А в 1925 году Зноско-Боровский редактировал в Париже журнал «Искусство и театр»... В общем, упомянутый Чулковым «особого рода аристократизм», царивший в «Аполлоне», был в первую очередь аристо­кратизмом культуры и таланта...

Зубов Иван, soldat, le cl. leg. etr., 24.05.1899—8.11.1944, Hte Saone

Легионер Иван Зубов начал воевать чуть не с мальчишеских лет. Как сообщает памятка Содружества, он «проделал Великую войну, был кавалер Георгиевского креста трех степеней, проделал Гражданскую войну, был эвакуирован в Галлиполи. Поступил добровольцем во французскую армию, был убит 3.11.1944 в Плануа, Вогезы...»

Мирные, зеленые Вогезы, родина гуманиста Швейцера, дважды за четверть века были политы русской, французской, немецкой кровью. Проклятый век...

Зуров Леонид Федорович, 18.04.1902—9.09.1971

Помню, как приехав в первый раз к парижскому дому Бунина, что в 16-м округе на рю Жак Оффенбах (как шутили Бунины, на «Яшкиной улице»), я так долго шатался под его окнами, что вышла консьержка и спросила, кого я ищу. Я сказал, что тут у них жил когда-то русский писатель...

— А-а, помню, — сказала она, — Месье Зуров... Он давно умер...

Я подумал, что, вот, кто-то из французов все же еще помнит Зурова, хотя вряд ли кто-нибудь слышал о жившем здесь Бунине, разве что читатели Берберовой, помнящие, что он не нравился «великой Нине» тем, что слишком много о себе понимал. Из русских же о Зурове слышали лишь те, кто читал что-нибудь об эмигрантских годах Бунина...

Леонид Зуров родился в Псковской губернии, совсем юным ушел добровольцем в армию Юденича, был контужен, перенес тиф, был интернирован в Эстонии, потом был рабочим в Чехословакии и в Латвии, где и напечатал первые свои рассказы и первую повесть. Видимо, он послал свои книги во Францию великому Бунину и получил ободряющий ответ («много хорошего, а местами просто прекрасного» — в общем, надо работать). Завязалась переписка, Зуров прислал свою фотографию, а в ноябре 1929 года вдруг сам объявился у Буниных. Выходит Вера Николаевна Бунина в переднюю и видит — «высокий молодой человек»: «Сразу бросилось в глаза, что на карточке он не похож: узкое лицо, менее красивое, нос длиннее, глаза уже и меньше, но приятное». Значит, фотография успела взволновать Веру Николаевну, и ее можно понять. Она была в ту пору почти покинута мужем, у Бунина — последняя большая любовь в разгаре, молодая Галина Кузнецова прочно воцарилась в его сердце и в спальне. Появление Зурова было для бедной супруги Бунина спасительным, и, приглядевшись, Вера Николаевна нашла в пришельце новые приятные черты и отдала ему незанятую часть своего щедрого, любящего сердца.

В подарок учителю Бунину «Зуров привез каравай черного мужицкого хлеба, коробку килек, сала, антоновских яблок, клюквы» (все, чего нет в Париже) и остался у Буниных — навсегда. В тот же вечер Вера Николаевна отметила, что впечатление он производит «приятное, простое, сдержанное», что «народ наш он знает, любит, но не идеализирует», что за обедом он «слушал внимательно, местами хорошо улыбался. Вообще улыбка его красит. У него хорошая кожа, густые брови, белые зубы, красивое очертание губ, хотя рот мал». Со временем критических замечаний стало меньше. Бунин, как и все окружающие, конечно, замечал влюбленность жены, но чаще всего проявлял терпимость, хотя отношения с Зуровым у него были далеко не идиллическими.

Вот бунинская дневниковая запись 1940 года: «Неожиданная новость... у Зурова туберкулез... Вера сперва залилась розовым огнем и заплакала, потом успокоилась, — верно оттого, что я согласился на ее поездку в Париж и что теперь З. не возьмут в солдаты... А мне опять вынимать тысячу, полторы!».

Материальные заборы о Зурове, сбор пожертвований на его лечение, на его бесконечную работу над романом «Зимний дворец» тоже легли на плечи Веры Николаевны. За сорок три года ученичества у Бунина Зуров написал повесть «Поле», роман «Древний путь» и бесконечно долго писал (так и не написал) роман «Зимний дворец» (одни называли Зурова «учеником Бунина», другие — эпигоном Бунина, третьи еще более почетно — «писателем бунинской школы»). При этом Зуров регулярно болел, ревновал к удачам мастера, ссорился с Буниным и все больше склонялся к советскому патриотизму. Под влиянием (или под давлением) окружавшей его просоветской молодежи, в первую очередь Зурова, Бунин вышел после войны из Союза русских писателей, посетил генерала Богомолова и испортил отношения со старыми друзьями... Зато в самые последние годы бунинской жизни Зуров, как вспоминает Н. Б. Зайцева-Соллогуб, «трогательно ухаживал за тяжело больным писателем — поднимал его с постели, купал, делал все необходимое». Бунин умер в 1953 году. В 1961 году Зуров похоронил Веру Николаевну и на целое десятилетие остался один в бунинской квартире на «Яшкиной улице» — среди старых писем, лекарств и рукописей, доставшихся ему в наследство...

Иванов Георгий Владимирович, 1894—1958

Мы вымираем по порядку —

Кто поутру, кто вечерком,

И на кладбищенскую грядку

Ложимся ровненько, рядком.

Невероятно до смешного:

Был целый мир — и нет его...

Человек, написавший эти строки, Георгий Иванов, уже занимал в то время «грустное и бедное и в то же время почетное и возвышенное место первого поэта российской эмиграции» (слова Романа Гуля). А до того были в его жизни «Петербург незабываемый», дружба с Гумилевым, «цехи поэтов» (1-й, 2-й и 3-й), роман и брак (второй по счету) с Ириной Одоевцевой, отъезд за границу, щегольство, интригантство... По всеобщим отзывам (намек на это проскальзывает даже в мемуарах любящей жены), человек он был беспринципный, хотя и талантливый. Он был по преимуществу поэт, но писал и прозу: был автором интересного прозаического «Распада атома» и довольно беспардонных «мемуаров» «Петербургской зимы», где придуманные (по собственному признанию, на 75 процентов) персонажи носят подлинные имена. Георгий Иванов совершенствовал с годами «черную музыку» своих стихов, которые становились все «воздушнее», все «прелестнее».

...Распыленный мильоном мельчайших частиц

В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,

Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,

Я вернусь — отраженьем — в потерянном мире.

И опять, в романтическом Летнем саду,

В голубой белизне петербургского мая,

По пустынным аллеям неслышно пройду,

Драгоценные плечи твои обнимая.

В 50-е годы, живя в старческом доме на юге Франции, Иванов продолжал писать и писал все лучше и лучше. По мнению Берберовой (уже, впрочем, в то время во Франции не жившей), он «в эти годы писал свои лучшие стихи, сделав из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла... он далеко оставил за собой всех действительно живших «проклятых поэтов» и всех вымышленных литературных «пропащих людей»... в 1948—1949 годах Иванов производил впечатление почти безумца...» Добавим — очень талантливого безумца.

Любезные друзья, не стоил я презренья,

Прелестные враги, помочь вы не могли.

Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья,

Но даже черви им, увы, пренебрегли.

Гр. Игнатьев Павел Алексеевич, 18.12.1878—19.12.1930

Граф Павел Алексеевич Игнатьев был сыном генерала А. Игнатьева, члена Государственного совета, сибирского, а затем киевского генерал-губернатора, убитого террористом-эсером в 1906 году, и графини С. С. Игнатьевой (урожденной Мещерской). Павел Игнатьев закончил Петербургский университет (факультет права), затем Академию Генерального штаба, в начале Первой мировой войны командовал эскадроном лейб-гвардии гусарского полка и сражался бок о бок с погибшим в бою князем Олегом Романовым, потом тонул в тине Мазурских болот, вышел живым из Восточно-Прусской кампании, но из-за повреждения ноги вынужден был уйти из строя и был направлен на службу в контрразведку при штабе Юго-Западного фронта. Однажды его вызвал генерал Алексеев и спросил:

«— Какими языками владеете?

— Французским, английским, немецким, итальянским и немного испанским...».

Полковник П. Игнатьев был направлен (в конце 1915 года) в Париж для создания службы русской контрразведки (против немцев). Позднее он был начальником Русской миссии в Межсоюзническом бюро при военном министерстве Франции, а в 1933 году, через три года после смерти графа П. Игнатьева, в Париже вышли по-французски его замечательные дневники (в 1999 году их перевод вышел в Москве под названием «Моя миссия в Париже»). Готовивший парижское издание 1933 года Э. Юнг, близко знавший графа, писал о нем в предисловии к книге: «Безупречный джентльмен, абсолютно порядочный человек, он вызывал симпатию». Сам граф в своих увлекательных записках обращает особое внимание на те испытания, которым подвергается любая порядочность на войне и в разведке: «Если даже в мирное время отмечаются многочисленные сделки с совестью и необъяснимое бесстыдство, то, сдается, во время войны у многих людей — и мужчин, и женщин — происходит некая деформация рассудка, толкающая их на поступки, которые они способны совершить только в состоянии крайнего напряжения или страшного потрясения.

Как руководитель русской контрразведывательной службы я мог неоднократно в этом убедиться и использовать прежде всего к вящей пользе моей страны...».

Разведчиком был в ту пору и родной брат Павла граф Алексей Алексеевич Игнатьев (его книга «50 лет в строю» вышла в Москве в начале 40-х годов). Французы с подозрительностью относились к обоим братьям. После революции пути братьев разошлись. Алексей стал служить у большевиков. Павел остался верен прежним убеждениям и писал в начале своих мемуаров: «Моя Родина попала под власть космополитических подонков. Увидит ли она снова берега Балтики? Никто не знает».

Графиня Игнатьева (урожд. княжна Мещерская) Софья С., 10.02.1852—27.02.1944

Гр. Игнатьев Сергей А., 20.10.1888—16.11.1955

«Приходя на праздничные службы в собор на ул. Дарю перед войной, — вспоминает священник о. Борис Старк, — всегда можно было видеть старую женщину в черной наколке, одетую во все черное, как бы сошедшую со страниц журнала прошлого века, и поддерживающую ее под руки немолодую женщину, скромно одетую, слегка хромавшую и осторожно ведущую свою престарелую мать. Это были графиня София Сергеевна Игнатьева и ее дочь Ольга Алексеевна. Мать и сестра небезызвестного генерала Алексея Алексеевича».

О. Старк бывал в шумной, многолюдной квартире Игнатьевых на улице Миромениль:

«Старая графиня всегда сидела в кресле и вышивала крестиком, чаще всего покровцы в храм, причем без очков, несмотря на возраст... Всегда в этом доме было полно народу... Всегда было очень шумно, очень безалаберно, очень дружно и весело, а у окна сидела безмолвная, старая, как «Пиковая дама», графиня София Сергеевна и вышивала свои покровцы. Один вопрос был «табу» в этом доме, это вопрос о старшем сыне Алексее Алексеевиче. Я не знаю, сочувствовали ли уже тогда члены семьи поступку Алексея Алексеевича, признавшего советское правительство, а ранее служившего в нашем советском торгпредстве. Думаю, что старой графине было нелегко примириться в этим, а также с прощанием навсегда со своим первенцем».

Старший сын графини граф А. А. Игнатьев не только перешел на советскую службу, но и отправился в Париж на вполне «хитрую» работу. Без сомнения, он соблазнял и вербовал малых сих.

В гостях у Игнатьевых на рю Миромениль собирались, вероятно, будущие репатрианты и «советизаны» (легко представить себе, о чем там говорили). Бывал там и князь В. А. Красинский (сын великого князя Андрея Владимировича и балерины М. Ф. Кшесинской), давший свое имя для фашиствующей просоветской организации младороссов (лозунг: «Царь и Советы»). Именно разоблачение тайной встречи главы младороссов А. Казем-Бека с графом-разведчиком А. А. Игнатьевым привело к окончательному краху младороссов (великому князю Кириллу Владимировичу и князю В. А. Красинскому пришлось отмежеваться от движения).

Неудивительно, что после войны Ольга и Сергей Игнатьевы взяли советские паспорта. Удивительно, что Ольга уехала, а Сергею так и не дали советской визы (о. Борис Старк строит на этот счет благонамеренно-любительские догадки: «Думаю, что Алексей Алексеевич решил, что Сергею лучше будет кончать свою жизнь около сына в Париже, тем более что он при слабом характере усвоил себе кое-какие гусарские привычки, которые могли бы ему помешать на Родине»). Вот и гадай, чему могли помешать гусарские привычки «рубахи-парня» Сергея Игнатьева. Может, он пил. А может, они помешали ему сотрудничать с братом на ниве разведки. Тогда при чем тут слабость характера? (Кстати, сын у Сергея Алексеевича был от его прежнего брака с актрисой Е. Н. Рощиной-Инсаровой.)

Извольский Петр, протоиерей, 14.02.1863—9.12.1928

Петр Петрович Извольский был некогда обер-прокурором Священного Синода. В Париже он пришел к владыке Евлогию «и поведал о своем желании принять священный сан». «Я был этому рад, — вспоминает митрополит. — В Париже я пробыл недолго, рукоположил Извольского в дьяконы и уехал в Лондон... По возвращении в Париж я рукоположил П. П. Извольского в иереи и предоставил ему выбрать один из трех приходов: Ниццу, Флоренцию или Брюссель. В Ницце и Флоренции у него было много близких и знакомых, Брюссель был город более ему чужой, но Брюссельский приход был наиболее ответственный — и мы, обсудив все обстоятельства, решили, что надо — в Брюссель. О. Петр был священнослужителем еще неопытным, по выражению митрополита Антония о новичках, «не отличал вечерни от “Богородицы”», но это затруднение уладилось. Псаломщик Парижской церкви Стасиневич, кандидат богословия и отличный уставщик, попросил у меня разрешения последовать за о. Петром в Брюссель. Я охотно согласился. С его помощью о. Петр вскоре прекрасно усвоил устав».

Ильин Владимир Н., профессор; 1890—1974

Выходец с Украины, Владимир Николаевич Ильин был видный богослов, философ, историк культуры, музыковед и литературовед. Широта его интересов проявилась еще в студенческие годы, когда он начал заниматься в Киевском университете на естественном и историко-философском отделениях, совмещая их с занятиями в Киев­ской консерватории. В изгнании он оказался еще в 1919 году, продолжал изучение богословия в Германии, читал лекции в Русской музыкальной академии и в Свято-Сергиевском богословском институте в Париже, участвовал в деятельности студенческого христианского союза и в экуменическом движении, публиковал богословские статьи и книги: «Преподобный Серафим Саровский», «Запечатанный гроб — Пасха Нетления», «Загадки жизни и происхождения живых существ», «Шесть дней творения» (анализ Книги Бытия), «Арфа Давида» (труд о религиозно-философских мотивах русской литературы), «Арфа царя Давида» (книга о духовных исканиях в русской литературе XVII—XIX веков) и, наконец, важнейший труд, сочетающий богословие и философию, — «Общая морфология». Хотя Владимир Николаевич дожил до преклонных лет, последний из названных мной трудов, а также многие другие его работы по истории философии и музыковедению остались при жизни ненапечатанными. Они еще ждут своих издателей, своих исследователей и своих поклонников на родине, куда он возвращается ныне вместе со многими соседями по некрополю...

Инкижинов Валерий, 1895—1973

Валерий Инкижинов стал известным актером еще в России, где он был учеником и сотрудником Мейерхольда. Первые же роли в кино принесли ему российскую известность, а в знаменитой «Буре над Азией» Вс. Пудовкина он снялся в главной роли.

В эмиграции он тоже снимался довольно много: играл мужскую роль в фильме Пабста «Безрадостная улица», том самом, что принес всемирную славу Грете Гарбо, в «Амоке» Оцепа, в «Пиратах на рельсах» Кристиан-Жака, в шедшей, мне помнится, в России как трофейной «Индийской гробнице» Фрица Ланга, в фильмах Моги, Стрижевского, Конрада Вейда и еще в доброй дюжине фильмов.

Иоанн, епископ мессинский, 14.08.1874—27.10.1950

«Приход во Флоренции долго меня мучительно тревожил», — вспоминал высокопреосвященнейший митрополит Евлогий и так объяснял причины своего беспокойства: «Наш приход во Флоренции по составу аристократический. Главную роль играет прихожанка, попечительница храма кн. М. П. Абамелек-Лазарева, миллионерша, владелица чудесного поместья Pratolino. Ее управляющий, по фамилии Галка, тип московского приказчика, был церковным старостой: потом он принял католичество, сбрил седую бороду и вынужден был должность старосты оставить: однако нашими церковными делами он продолжал интересоваться и всячески старался воздействовать на княгиню, чтобы она взяла священника о. Лелюхина под свою защиту...».

Из этого двусмысленного положения выручил высокопреосвященнейшего владыку знаменитый некогда в России человек — князь И. А. Куракин, перед чьей могилой мы остановились сейчас.

«Потом все понемногу устроилось, — вспоминает высокопреосвященнейший владыка. — Бывший член Государственной Думы кн. Куракин после нескольких лет тяжкого эмигрантского существования приблизился к Господу настолько, что я посоветовал ему принять священство. Я направил его сначала в Милан, а потом во Флоренцию. Он взял приход в руки, сумел его поднять. Кн. Абамелек-Лазарева сначала была в оппозиции, а теперь примирилась с новым настоятелем и с новым старостой».

В 1950 году о. Иоанн был избран новым викарием для Вселенского экзархата, пострижен в монахи и поставлен в епископы. Он должен был служить в Ницце, но так и не уехал из Парижа, ибо умер на 7-й или 8-й день своего святительства.

Вскоре после смерти о. Иоанна его младшая дочь, красавица Ирина Куракина, вышла замуж за только что овдовевшего великого князя Гавриила Константиновича.

Иславин Михаил Васильевич, 27.05.1864—21.08.1942

Иславина Марфа, 1907—1992

В России Михаил Васильевич Иславин был новгородским губернатором. На закате дней в эмиграции он жил в Русском доме и многие годы был старостой домовой Никольской церкви. «За каждой службой, — вспоминает священник о. Борис, — он стоял у свечного ящика, принимал поминания и продавал свечи. Был чрезвычайно скромным и благожелательным».

Знаменитая в 20-е годы манекенщица Екатерина (Тея) Бобрикова рассказала историку моды Васильеву, что в престижном париж­ском доме моды «Вионне» работали в те времена сестры Иславины — Марфа и Мария. Младшая, Мария, вышла замуж за сына адмирала Свечина. Ее муж стал позднее священником, а во время войны был во французской армии. Мария пошла в ту пору работать в ясельное отделение русского детского дома в Вильмуассоне, в котором воспитывались и ее трое малышей. Умерла она в 1972 году. Старшая сестра, Марфа, пережила ее на 20 лет.

Исцеленнов Николай, peintre et architecte, 1891—1981

Художник, иконописец, архитектор Николай Иванович Исцеленнов родился в Сибири в семье служащего, который одно время был городским головой Иркутска. Николай Исцеленнов окончил архитектурное отделение Академии художеств, в 1917 году получил звание художника-архитектора за проект Военно-исторического музея, увлекался созданием «синтетического искусства», а в начале 1920 года уехал с женой, Марией Александровной Исцеленновой-Лагорио, в Берлин, где сотрудничал в русских издательствах, в частности иллюстрировал книгу А. Ремизова «Иродиада». Издательство «Трирема» выпустило в 1922 году книгу рисунков Исцеленнова «Московские типы». В 1923 году в литографическом кабинете Г. Триллера Николай Исцеленнов и его жена выставляли свою живопись и графику. Н. И. Исцеленнов проектировал и одно время расписывал храмы в Брюсселе и Льеже и почти до самой смерти возглавлял общество «Икона».

Исцеленнова-Лагорио Мария, peintre, 1893—1979

Мария Александровна Лагорио (в замужестве Исцеленнова) родилась в Варшаве, училась живописи в Мюнхенской Академии художеств, в Веймаре и в Петербурге (у Е. Лансере и Н. Рериха). Она публиковала рисунки в петербургских журналах, выставлялась на выставках «Мира искусства». В 1920 году берлинское издательство «Трирема» выпустило альбом ее рисунков. В Берлине вышли с ее иллюстрациями книги Э.-Т.-А. Гофмана и Оскара Уайльда. С 1920 года М. А. Исцеленнова жила с мужем, художником Н. Исцеленновым, в Париже, неоднократно выставляла свои работы в галерее и в салонах. Французский журнал «Боз Ар» писал о ее картинах: «М. Лагорио вдохновляется античными статуями, создавая плотными мазками свои декоративные полотна, напоминающие фрески, приводящие на память гибкие арабески и барочные феерии».

Кавуновская Нора

Многие парижане помнят эту обаятельную армянку (урожденная Сатурова), державшую в Париже игорные клубы, где играли в джин-рамми. Позднее она уехала с мужем на Лазурный берег Франции и долгое время держала игорный дом в Жуан-ле-Пене, прежде чем, завершив все земные игры, упокоиться навеки под этими березами...

Казачкин Юрий Павлович, 30.06.1899—5.05.1968

Юрий Павлович Казачкин был одним из участников «Православного дела», созданного поэтессой, монахиней и богословом матерью Марией. До войны «Православное дело» спасало тела и души бесприютных и голодных русских бедолаг, в войну пыталось спасти от гибели евреев, пряча их и выдавая им документы о крещении. За это мать Мария, юный ее сын Юра Скобцов, отец Димитрий Клепинин, Ф. Т. Пьянов и Ю. П. Казачкин отправлены были нацистами в лагерь. Ю. П. Казачкин был последним, кто смог проститься в подземном лагере «Дора» (Бухенвальд) с умирающим отцом Димитрием и посланным на смерть Юрой Скобцовым. Из лагеря он вернулся больным...

Казем-Бек Надежда Геннадьевна, 26.02.1881—1.02.1943

Можно посочувствовать бедной Надежде Геннадьевне. Ее сын, вождь младороссов («глава»), блестящий оратор, шармер, авантюрист Александр Казем-Бек уже в начале 30-х годов флиртовал с советской разведкой, с русскими, немецкими и итальянскими фашистами, потом был замечен в кафе во время переговоров с советским агентом А. Игнатьевым, в результате чего его популярное движение было скомпрометировано. В начале войны он был недолгое время в немецком лагере, потом уехал в США, где преподавал русский, поддерживал связи с ЦРУ, РСХД, Московской партиархией и еще Бог знает с кем, а после войны перебрался в СССР. Все эти скачки и предательства, по мнению Марины Горбовой (автора книги «Призрачная Россия»), «приводили в отчаяние его семью и были сурово осуждены старыми друзьями и всей русской эмиграцией».

Калашников Александр, протоиерей, 1860—1941

Отец Калашников был священником в Кламаре, юго-западном парижском пригороде, где жило много русских эмигрантов. Когда отношения о. Троицкого с обитателями старческого Русского дома в Сент-Женевьев-де-Буа испортились, митрополит Евлогий, как он вспоминает, перевел в Русский дом о. Калашникова, «прекрасного, доброго пастыря и культурного человека». Это был тем более удачный выбор, что «в России он занимал высокий пост в Министерстве финансов», а «вопрос о происхождении, чинах и титулах играл в Русском доме роль немалую», как с усмешкой вспоминает владыка, добавляя, что о. Калашников был уже немолод, часто болел: «В помощь больному настоятелю я дал молодого священника-врача Льва Липеровского».

Калитинская (урожд. Германова) Мария Николаевна,
1885—1940

Артистка Московского художественного театра Мария Германова уже с 1919 года играла в театрах Парижа и Праги, снималась в кино за границей. Н. Н. Берберова вспоминает, что в спектакле «Три сестры» у Питоевых Мария Николаевна играла на французском языке.

Еще не достигшая своих 90 лет Н. Н. Берберова безжалостно вспоминала в своей книге один из поздних эмигрантских спектаклей двух знаменитых актрис: «...забыть мне спектакля, где... М. Н. Германова... играла Грушеньку, а Рощина-Инсарова — Катерину Ивановну: обе выглядели на сцене, будто были бабушками этих героинь Достоевского или как будто это были те caмые Грушенька и Катя, которые были молоды в семидесятых годах прошлого века и сейчас все еще живут на свете». Уточним, что в пору этого спектакля Марии Николаевне было, вероятно, не больше пятидесяти и что она прожила на 40 лет меньше, чем сама Н. Н. Берберова.

Каллаш (ур. Новикова) Мария Александровна,
18.12.1886—26.02.1955

До революции Мария Александровна писала в газетах и журналах под псевдонимом Гаррис, а в эмиграции первую свою книгу выпустила в 1927 году под псевдонимом М. Курдюмов. За первой книгой («Риму или Христу») последовала через год вторая («Кому нужна церковная смута?»), еще через год третья — «О Розанове». В тот же год М. А. Каллаш становится постоянным автором журнала русской религиозной мысли «Путь». Большинство ее статей и впрямь посвящено было пути православия в России и в эмиграции. М. Каллаш считала, что церковь в России должна была смириться и стать на путь соглашательства с большевиками, и что не эмиграции ее осуждать за это. Против этой идеи М. Каллаш резко выступил тогда Г. Федотов, считавший, что даже ради сохранения культа нельзя оправдывать с самого высокого места террор и безвинные убийства, как это делал Московский патриархат. Отождествление же митрополита Сергия с православием Федотов считал ходом мысли типично римско-католическим. Каллаш в ответном письме Федотову ратовала за беспрекословное подчинение эмигрантской церкви Московской патриархии. В 1934 году М. А. Каллаш выпустила книгу о Чехове, где (задолго до книги Б. К. Зайцева) отметила, что Чехов в своем творчестве выразил русское богоискательство, главную стихию русской души. Высокую оценку этой книге дал И. А. Бунин: «Прав Курдюмов, когда говорит, что ‘главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, — беспощадно уходящее время”». Супруги Бунины вообще очень дружественно относились к писательнице. Вера Николаевна Бунина в 1933 году восхищенно записывает в дневнике: «Страстность, блеск, беспорядочность, безудержность Каллаш, издевающейся надо всем и над всеми, начиная с себя самой, какая-то религиозная одержимость».

В войну, судя по ее дневнику, Вера Николаевна Бунина часто думала о трудностях, которые переживала в Париже ее подруга М. Кал­лаш (бомбежки, голод). После войны, в 1946 году, М. Каллаш выпустила одну из своих последних книг — книгу о религиозной жизни России и эмиграции («Дни примирения»).

М. Каллаш была большой поклонницей Вождя младороссов Казем-Бека. Узнав после войны, что Казем-Бек, бежавший в начале войны в США, решил отныне делать карьеру по церковной линии, М. Каллаш написала ему пылкое письмо, объясняя, что и парижской православной пастве дозарезу нужны такие боевитые и энергичные деятели, как бывший Вождь.

«Что же касается возвращения в Россию, — писала Казем-Беку М. Каллаш, — то с этим надо подождать. Взяв советский паспорт, Вы можете здесь послужить церкви и общерусскому делу с большими результатами, чем в Москве...»

Кальницкий Михаил Николаевич, генерал-лейтенант,
1870—1961

Будущий Генерального штаба генерал-лейтенант Михаил Николаевич Кальницкий окончил гимназию в Тифлисе, потом пехотное юнкерское училище в Москве и Николаевскую академию Генштаба. К началу нашего века он уже служил на Кавказе, во время русско-японской войны был подполковником в 3-й Маньчжурской армии, полковником на границе, а перед Первой мировой войной — командиром 14-го гренадерского Грузинского полка, с которым и выступил на фронт. Осенью 1914 года за штурм плацдарма на реке Бзуре полковник Кальницкий произведен был в генерал-майоры и награжден Георгиевским оружием. Позднее он был начальником штаба армейского корпуса, начальником пехотной дивизии в чине генерал-лейтенанта. В 1919 году Кальницкий командовал сводной кавалерийской дивизией в Добровольческой армии и в конце концов оказался в эмиграции в Загребе. Там он под началом генерала Баратова создавал Зарубежный союз русских инвалидов, а после смерти Баратова на съезде в Софии был избран его председателем и возглавлял его до самой своей смерти в 1961 году: собирал средства в фонд помощи русским инвалидам, которых были многие тысячи, создавал для них старческие дома (вроде дома в Монморанси), издавал журнал «Русский инвалид», в котором сотрудничали лучшие писатели эмиграции.

Кандауров Л., умер в 1936

Советник русского посольства в Париже Л. Д. Кандауров, по сообщению М. Горбовой, с 20-х годов осуществлял связи между русскими эмигрантами-масонами и их французскими братьями из Великого Востока, приглашавшими русских к себе в храм на рю Кадет. Позднее при поддержке бывшего посла Маклакова Л. Кандауров создал масонский храм Великой Ложи на рю Ивет (16-й округ Парижа). «Поскольку масонские правила запрещали обсуждение в ложах политических проблем, — пишет М. Горбова, — русские эмигранты-масоны не нашли, к своему разочарованию, у французских братьев поддержки в их борьбе против коммунизма и решили возобновить существовавшие до революции русские ложи: разочаровало их и то, что Международная масонская ассоциация не позволила им учредить постоянное представительство...»

Гр. Капнист Алексей, 9.10.1916—1993

В годы эмиграции граф Алексей Дмитриевич Капнист занимал во Франции пост вице-президента Объединения зарубежных обществ страхования против пожара. Его отец граф Дмитрий Павлович Капнист был в России депутатом Четвертой Государственной думы, а дед Павел Алексеевич — тайным советником, сенатором, попечителем Московского учебного округа. Дед супруги Алексея Дмитриевича Капниста (урожденной Смирновой) был некогда священником русского посольства в Париже, а отец — капитаном корвета русского императорского флота.

В одной из трех своих мемуарных книг («Татьяна») дочь княгини Васильчиковой Татьяна де Меттерних вспоминает похожего на седого ежика, толстенького, быстроглазого графа Капниста, который был таксистом в Париже, но любил бродить по парижским толкучкам («блошиным рынкам»), где он безошибочно выбирал из груды разложенной на тротуаре, зачастую битой посуды настоящий, старинный фарфор. Он покупал и склеивал эти битые тарелки, которые потом украшали стены его тесной квартирки в неказистом, дешевом доме парижского предместья. Бродя по «блошиным рынкам», граф бередил свои воспоминания о прежней жизни в Одессе, где его коллекция старинного фарфора славилась на весь город...

Карабанов Борис, умер в 1977

Уже в 1930 году гримера Бориса Карабанова высоко ценили на аргентинских киностудиях, тогда же начал он работать и на студиях Франции. Его приглашали такие режиссеры, как Абель Ганс, Кристиан-Жак, Робер Брессон, Луи Дакен, Марсель Карне, Жан Жионо, Ле Шануа, Жак Беккер («Золотая каска»), Винсент Минелли — куда уж выше? Его имя есть в титрах многих десятков фильмов, и каких фильмов!

Спи спокойно, великий гример «фабрики снов».

Карбасников Николай Николаевич, 1885—1983

Карбасникова (урожд. Алянская) Анна-Роза, 29.9.1885—4.06.1986

Милый, рассеянный, точно не от мира сего, пианист Николай Карбасников в эмиграции занялся книгоиздательством.

Жена Н. Н. Карбасникова Анна-Роза Самуиловна Kapбacникова пережила своего ровесника-мужа на целых три года и дожила Божьей милостью до 100 лет.

Карпушко (урожд. Лаптева) Елена, 1907—1944

Уроженка петербургского Васильевского острова, мать двоих сыновей, умная, религиозная молодая женщина Елена Карпушко покончила с собой. Вот как рассказывает об этом друживший с ней священник о. Борис Старк:

«Не знаю, под влиянием чего, может быть, под влиянием наследственности у нее стали все чаще появляться мысли о самоубийстве. Она делала несколько попыток, ее спасали, клали в специальные лечебницы, лечили разными способами. Ей становилось легче, но... потом недуг возвращался. Она мне говорила: «Ты понимаешь, самый ужас в чем? Ведь я — христианка, отчетливо понимаю, какой это грех, понимаю, что хочу оставить двух сирот, понимаю весь ужас того, что делаю... и в то же время ничего не могу с собой сделать. Когда эта мысль проскальзывает в мою душу, я чувствую себя совершенно беспомощной и знаю, что все равно никуда от этого не денусь».

Муж принимал все меры, чтобы, взяв ее домой после очередного лечения в больнице, не оставлять ее одну. Но она, воспользовавшись тем, что он спустился в булочную купить хлеба, в один момент повесилась на люстре посреди комнаты. Эта трагическая смерть близкого человека, понимавшего, что делает с христианской точки зрения, и в то же время беспомощного перед тягой к непоправимому, не только потрясла меня, но и заставила пересмотреть мой взгляд на самоубийство вообще. Поэтому я не только очень рад, что получаю разрешение своих архиереев на заочное отпевание самоубийц, но и поминаю всех их за каждой литургией, так как знаю, что часто человек не волен в своих поступках, так сильна сила то ли зла, то ли болезни в нем. Но мы должны молитвенно помогать им в их загробной стезе».

Карташев Антон Владимирович, профессор, 1875—1960

Сын шахтера из уральского поселка Киштьма Антон Владимирович Карташев, окончив семинарию в Перми и духовную академию в Петербурге, где он был оставлен в должности доцента, стал одним из крупнейших историков русской церкви. Академию он оставил в 1905 году, не желая мириться с ее консерватизмом, служил позднее в Петербургской публичной библиотеке, потом преподавал на Высших женских курсах. А. В. Карташев был председателем Религиозно-философского общества и активно выступал за обновление русской церковной жизни. Вскоре после Февральской революции он стал обер-прокурором Святейшего Синода и бескорыстно ратовал за упразднение этой должности. В тот же самый год он стал министром вероисповеданий Временного правительства и членом Поместного собора Русской Церкви. Он был арестован после Октябрьского переворота, три месяца провел в тюрьме, а в начале 1919 года уехал через Финляндию в Париж, ибо большевистский режим он не жаловал. За рубежом А. Карташев стал одним из организаторов русского студенческого христианского движения, сыгравшего столь славную роль в религиозной жизни эмиграции, и последовательным борцом за единство христианских церквей. Он участвовал в экуменических конференциях в Англии и Шотландии и был одним из основателей Свято-Сергиевского богословского института, в котором затем на протяжении 35 лет преподавал историю Русской Церкви. В 1959 году вышли его двухтомный монументальный труд «Очерки по истории Русской Церкви» (в Москве переиздан в 1991 году, а также богословский трактат «Воссоздание Святой Руси». А. В. Карташев был блестящим представителем зарубежного ренессанса Православной Церкви, и никогда еще, пожалуй, русское богословие не было таким свободным и плодотворным, как в тот межвоенный период в Париже.

Кн. Касаткин-Ростовский Федор Николаевич,
поэт, 14.11.1875—22.07.1940

В начале 30-х годов на левобережной парижской улице Кампань-Премьер, помнившей и Бодлера, и Анн де Ноай, и Модильяни, и Маяковского, открылся Русский интимный театр, возглавляемый бывшей артисткой петроградского Малого театра Диной Никитичной Кировой. Репертуарной частью в театре ведал муж Д. Кировой князь Федор Николаевич Касаткин-Ростовский, известный поэт, а репертуар в театре был по большей части классический: Островский, Чехов, Тургенев. Сам князь нередко выступал с чтением своих стихов в различных эмигрантских собраниях. По рождению он принадлежал к одной из самых старых семей России, которая вела свой род от Константина Ростовского, старшего сына Всеволода Большое Гнездо. Окончив Пажеский корпус, князь Федор Николаевич служил в Семеновском полку, был ранен в годы Первой мировой войны, воевал против большевиков в рядах Добровольческой армии, в Новороссийске сам сформировал Свободно-гвардейский полк, чтобы бороться с Махно и красными, а в 1923 году через Болгарию и Сербию добрался в Париж. Дорогой этому блестящему офицеру лейб-гвардии довелось работать грузчиком, что нашло отражение в его стихах:

Мы — те, что когда-то носили погоны,

Теперь же мы носим мешки на плечах...

Еще до революции князь издал несколько сборников стихов (первый вышел, когда князю было 24 года). В эмиграции он продолжал писать стихи и пьесы. Интимный театр его жены Д. Кировой пользовался успехом в Париже, играли в нем известные актрисы, такие как Наталья Лисенко. В последние годы князь тяжело болел, а умер вовсе еще не старым (как писал русский поэт-фронтовик, «мы не от старости умрем, от старых ран умрем...»).

Похоронив мужа, Дина Никитична Кирова приложила немало усилий, чтобы издать новый сборник его стихов. Она еще долго играла в различных русских труппах Парижа. После Второй мировой войны Дина Никитична устроилась кастеляншей («бельевой дамой») в русский детский дом и помогала детям ставить самодеятельные спектакли...

Кассиан, епископ, ректор Св.-Сергиевской богословской
академии в Париже, 1892—1965

Будущий епископ Кассиан (Сергей Безобразов) родился в Петербурге и еще до революции успел стать там доцентом на кафедре истории церкви. Он был выслан из России в 1922 году, рукоположен в священники в Париже, стал епископом Катанским и принял деятельное участие в создании парижского Богословского института (академии), ректором которого оставался до самой своей смерти. В институте он преподавал Священное Писание Нового Завета, и был он, по рассказу высокопреосвященнейшего владыки Евлогия, «серьезный и глубокий профессор, пользующийся большой популярностью среди студентов». Митрополит так описывал довоенную жизнь ректора: «Человек прекрасного сердца, сильного и глубокого религиозного чувства, он живет интересами студентов, входит в их нужды, умеет их объединить, дать почувствовать теплоту братского общения. По пятницам к о. Кассиану в его две мансардные комнатки на Подворье собирались студенты для дружественной беседы за чаем. О. Кассиан их верный друг, помощник и заступник. Не раз случалось ему своим заступлением отводить какую-нибудь репрессивную меру, которую я готов был наложить на провинившегося студента. «Лишить стипендии!» — решаю я. А о. Кассиан мягко: “Hо есть, владыка, извинительные обстоятельства... Я свидетельствую...”».

Катуар (ур. Ломан) Александра Николаевна, 1864—1952

Катуар Андрей Генрихович, 1890—1976

Катуар И. (J.-Р.), умер в 1979

Жители Москвы и Подмосковья, которым доводилось ездить по живописной Дмитровской дороге, отлично помнят это французское название станции на выезде из Москвы — Катуар. Парижский профессор Никита Струве рассказал мне, что его дед со стороны матери Андрей (он же Генрих) Катуар был обрусевшим французом, купцом первой гильдии. Бабушка Никиты Струве Александра Николаевна (она была из обрусевшего немецкого рода фон Ломанов) умерла в Париже, а матушка Н. А. Струве Екатерина Андреевна Катуар (ее брат Андрей, как Вы заметили, еще записан Генриховичем, а не Андреевичем) вышла замуж за сына Петра Бернгардовича Струве Алексея Петровича. Струве были тоже из немецкого рода, а немецких фамилий, как Вы уже могли убедиться за время нашей кладбищенской прогулки, здесь великое множество. Обрусевшие немцы были придворными, военными, большими патриотами России и верными слугами русского императора. Впрочем, Петр Струве был уже интеллигентом и патриотом иного поколения.

Парижский врач И. Катуар звался уже по-французски, Жан-Пьером. Тетушка же Никиты Струве Ольга Андреевна, сестра его матери, вышла замуж за журналиста из «Последних новостей» Арсения Ступницкого, который возглавил после войны просоветские «Русские новости». Впрочем, колебаний такой амплитуды в семье Катуаров-Струве, пожалуй, больше не было, если не считать, конечно, былой эволюции самого патриарха — Петра Бернгардовича Струве.

Кашкина (урожд. графиня Бутурлина) Мария Дмитриевна, умерла 5.03.1941

История бедной Марии Дмитриевны Кашкиной «из древнего рода графов Бутурлиных» изложена священником Русского дома о. Борисом Старком в его «репатриантском» синодике. Конечно, история эта больше дает для понимания «возвращенческой» психологии самого священника, чем для понимания того, что же произошло с этой аристократкой, не уехавшей из России в 20-е годы, но сумевшей уехать в 30-е. Решивший возвратиться на родину сын адмирала и сохранивший (несмотря на свой скромный сан) дворянский гонор о. Борис ищет подтверждения своему «советизанскому» энтузиазму и находит его в судьбе Марии Дмитриевны, которую он выделял из всех гостей М. В. Маклаковой, чей дом охотно посещал на даче под Компьень. Разницу между М. Кашкиной и эмигрантами, выехавшими сразу после ужасов войны и революции, о. Старк видит в том, что Марии Дмитриевне «посчастливилось» провести в Советской России «славные» 20-е годы (когда была кровавая коллективизация, страна переживала голод и уже начались состряпанные ГПУ «вредитель­ские» процессы). Как выехала М. Д. Кашкина в 30-е годы, мы не знаем. Может, родным удалось ее выкупить: торговлю живыми душами советский режим начал задолго до нацистской Германии и коммунистического Вьетнама. Как же прожила эти «славные» годы М. Д. Кашкина? Конечно, в тюрьме, в лагере, в ссылке, где ей перебили ноги, вероятно, отбили внутренности, а заодно и волю к жизни. В результате, как без всякого юмора пишет о. Старк, «она сохранила очень теплые воспоминания о своих тюремщиках в лагере, молодых солдатиках». С этими симпатичными ребятами из ВОХРы, не успевшими подучиться русскому, Мария Дмитриевна «занималась там иностранными языками». С умилением и звукоподражательским мастерством передает о. Старк лагерные воспоминания Марии Дмитриевны: «Она была довольно грузная и ходила с трудом, так как ноги ее были перебиты... (отметьте тут своевременное отточие, позволяющее избежать описания прочих пыток — Б. Н.). После всего пережитого она стала заикаться и, несмотря на свою сложную судьбу (отметьте также элегантный, в стиле соцреализма, эпитет «сложную» — Б. Н.), всегда говорила мне: “В к-к-какое интер-ресное вр-ремя м-мы жив-вем! И к-как я бла-годарна Богу за то, что Он дал мне жить-ть в так-кое интересное время!”».

Свой рассказ о трагической судьбе искалеченной палачами женщины о. Старк завершает пассажем, свидетельствующим о том, что он уже знает о требованиях «идейности в литературе»:

«В моей памяти М. Д. Кашкина осталась как пример человека, сумевшего увидеть историю не через призму личных невзгод и переживаний, а перешагнув через эти личные чувства и личные обиды».

То есть планы «пятилетки» важней человеческих жизней и страданий... Как и многие репатрианты, о. Старк стал беспощадным патриотом и «государственником» новой России. И нельзя сказать, чтоб он ничего не знал о новой России. Он поостерегся, например, везти с собой в Совдепию книгу любимого поэта Ф. Н. Касаткина-Ростовского и объясняет эту свою осторожность вполне грамотно: «Так как он был в свое время белогвардейским офицером, то эта его психология отразилась частично в его стихах, и, возвращаясь на Родину, я предпочел не брать ее с собою...».

Кедров Михаил Александрович, адмирал, 1878—1945

Адмирал Кедров был героем двух войн нашего века. В 1920 году он обеспечивал эвакуацию русской армии из Крыма, пережил в Париже похищение своего начальника советскими агентами и даже успел перед самой смертью воздать должное сталинским военным победам... А всей-то его жизни было 67 лет...

Михаил Александрович Кедров окончил Кадетский корпус, а затем с отличием специальный класс Морского корпуса, совершил мичманом на фрегате «Герцог Эдинбургский» кругосветное плавание, а в начале русско-японской войны состоял при командующем Тихоокеанским флотом вице-адмирале Макарове. После гибели Макарова М. А. Кедров состоял в штабе нового командующего, контр-адмирала Витгефта, участвовал в бою на флагманском броненосце «Цесаревич», тем же снарядом, которым был убит Витгефт, М. А. Кедров был тяжело ранен и находился на излечении в немецком госпитале, из которого вернулся офицером на крейсер «Урал». После гибели крейсера в Цусимском бою М. Кедров был подобран в море русским транспортом. По возвращении в Петербург М. Кедров окончил Артиллерийскую академию, был назначен командиром эсминца, позднее командовал броненосцем «Петр Великий» и был «за отличия» произведен в капитаны 1-го ранга. Во время Первой мировой войны М. Кедров сменил адмирала Колчака на посту командующего морскими силами Рижского залива, где за успешные действия был награжден Георгиевским оружием с надписью «За храбрость». После Февральской революции М. Кедров был помощником морского министра (А. И. Гучкова), потом командующим бригадой кораблей на Черном море, занимал высокие посты в Белом движении, был назначен командующим флотом. «Этот выбор, — писал позднее о назначении Кедрова генерал Врангель, — оказался чрезвычайно удачным. Беспримерная в истории, исключительно успешная эвакуация Крыма в значительной степени обязана своим успехом адмиралу Кедрову». В Бизерте вице-адмирал Кедров возглавил Военно-морской союз, а с 1930 года был в Париже заместителем председателя Русского Общевоинского Союза (РОВС) генерала Миллера (позднее похищенного, как и его предшественник на этом посту генерал Кутепов, советскими органами в Париже). После драматического исчезновения Миллера и расследования предательства генерала Скоблина, после всех битв, страданий, побед и поражений, 12 февраля 1945 года героический адмирал Кедров (вместе с адмиралом Вердеревским) явился в группе Маклакова в советское посольство к послу Богомолову, чтобы заявить о сдаче эмиграции на милость большевиков-победителей. Впрочем, в своей краткой ответной речи генерал Богомолов дал понять, что такая сдача славных русских патриотов является еще неполной и недостаточной: «...русского патриотизма недостаточно... — сказал он, — советский патриотизм — понятие более высокое, более благородное... советские люди хотят убедиться в вашей искренности, надо дать доказательства вашей доброй воли...». Речь, без сомнения, шла о том, чтоб «поработать» для родины, поработать на советские «органы». Именно это предложил тот же Богомолов молодому герою войны князю Н. В. Вырубову в Алжире. Н. В. Вырубов полагает, что адмирал Вердеревский, может, и успел «поработать», ибо он съездил в Союз и благополучно вернулся. Что до адмирала Кедрова, то он вскоре умер, так и не взяв советского паспорта и избежав более близкого знакомства с «органами».

Хорошо знавший адмирала и отпевавший его священник о. Борис Старк вспоминает, что в Париже адмирал успел закончить какое-то учебное заведение, получить диплом инженера и даже работал инженером, что он женат был на вдове моряка Зилоти и воспитывал ее детей.

Кедров Николай Николаевич, профессор СПб. консерватории, 1871—1940

Кедров Николай Николаевич, 1905—1981

Николай Николаевич Кедров-старший преподавал в Петербургской консерватории и в придворной певческой капелле. После революции основанный им еще в 1897 году квартет Кедрова обосновался в Париже и отсюда разъезжал по всему миру с концертами. Н. Н. Кедров был также одним из основателей Русской консерватории в Париже и автором нескольких произведений церковной музыки. После смерти Николая Николаевича-старшего квартет возглавил его сын, тоже Николай Николаевич. Мне доводилось несколько раз навещать в Медоне дочь Н. Н. Кедрова, певицу Наташу Кедрову. Она пела в опере, в хоре и в русских ресторанах (например, в «Шахерезаде»). У нее было замечательное низкое контральто. У нас с ней были общие (географически общие, но с разрывом в полвека) воспоминания о Коктебеле. Она там гостила у М. Волошина. В дар коктебельскому музею Наталья Николаевна передала (через В. Купченко) собрание волошинских акварелей. Другая дочь Н. Н. Кедрова, Лиля Кедрова, была замечательной киноактрисой. Это она — старая француженка в «Греке Зорба».

В воспоминаниях прихожанки аньерского храма Христа Спасителя под Парижем княгини Любови Владимировны Чавчавадзе (урожденной Хвольсон) можно встретить растроганные строки: «В храмовый праздник пел в храме квартет Кедрова. После литургии был завтрак для прихожан и их друзей у нас в квартире... за столом Кедровы не скупились на песни. Этот завтрак еще более всех сплотил. Как хорошо жилось нам при храме, ни у кого не было чувства одиночества, все мы были частью большой приходской семьи».

Келдыш Игорь Михайлович, 10.05.1892—24.02.1968

Игорь Келдыш был художником-гримером в кино. И если Жану Ренуару (скажем, для фильма «На дне»), Александру Корде, Александру Грановскому или Жаку Тати нужен был гример, они звали Игоря Келдыша (или Армавира Шахатуни, или Бориса Карабанова, или Рахматова, или Яблоновского), потому что русские художники в кино — это был высший класс... Вряд ли многие помнят нынче во Франции о решающей роли русских изгнанников в возрождении французского кино 20-х годов нашего века.

Кельберин Лазарь Израилевич, 23.11.1907—28.12.1975

Лазаря Кельберина многие знали на довоенном Монпарнасе: он был человек общительный, присутствовал на всех заседаниях, сборищах, вечеринках... Он играл на рояле, сочинял стихи, писал статьи и — общался. «На мою память, он ничего значительного не произвел, — вспоминает В. Яновский, — хотя сочинял стихи и болтал непрерывно... Однако многие влиятельные поэты — Иванов, Злобин, Оцуп — относились к Кельберину с вниманием». Яновский явно завидует: к Кельберину многие относились с симпатией и звали его по-домашнему — Лёлик. Он и правда был симпатичный, дружил с мужчинами и нравился женщинам. Впрочем, многие знакомцы Кельберина вспоминали этого сына Монпарнаса не без иронии, дружно подтверждая тонкое наблюдение Яновского: «Кельберин, мистически настроенный, многократно сочетался законным браком: одной из его ранних жен была Лидия Червинская». Лёлик считал, что «ранние» и новые его жены должны помогать друг другу выжить, и создавал для них нечто вроде профсоюза жен (наблюдение, которым со мной поделился состоявший некоторое время в родстве с Кельбериным князь А. Оболенский). Поэтому одну из «ранних» жен, поэтессу Л. Червинскую Лёлик поселил в Ла Фавьере с семьей своей новой жены, красивой Натальи Оболенской. Хотя он по непостижимой причине (если верить тому же Яновскому) приветствовал перед войной приход Гитлера, позднее и самому ему тоже (по причине неарийского происхождения) пришлось скрываться на юге, где он играл на рояле в частной балетной школе. Потом (как мне рассказывал тот же А. Л. Оболенский) семье жены удалось переправить Лёлика в Швейцарию. С его «ранней» женой Червинской у новой жены хлопот было еще больше. У Червинской кончился ее, отчего-то иранский, паспорт, и неясно было в связи с «исламской революцией», как ей фотографироваться на новый — в чадре или без чадры. Лично мне тоже довелось познакомиться в Париже с одной совсем еще не старой француженкой, носившей редкую фамилию Кельберин, в парижской школе, куда поступила моя дочка. «Вы не дочь того Кельберина?» — спросил я у дамы-учительницы. «Я его вдова», — сказала она просто, и я подумал, что Яновский на сей раз написал правду. Вдова, на мое несчастье, преподавала дочке русский язык: лучше б она преподавала что-нибудь другое...

Говоря о стихах Кельберина, многие соглашаются с глобальною оценкой того же Яновского, хотя снисходительный московский эксперт Г. Мосешвили считает, что кельберинские стихи 30-х годов «были гораздо выше по уровню», чем стихи 20-х. Впрочем, симпатичный Лёлик и сам не придавал большого значения стихам, а после войны перестал писать их вовсе.

Что время? Страх, надежда, скука,

И умирает человек.

И даже краткая разлука

Всегда — навек.

Думаю, ирония и скепсис мешали Кельберину всерьез относиться к творению человеческому — особенно здесь, в божественном Фавьере, перед лицом Его творенья:

Посмотри, кем над морем июльским луна зажжена?

Кем — любовь? Посмотри, это данное Богом вначале

Для обмена на жизненный опыт, на опыт печали.

Симпатичный Лёлик пережил всех монпарнасских друзей. Кроме разве что «ранней» жены и несимпатичного Яновского...

Керсновский Антон, 1907—1944

Молодой русский историк Антон Антонович Керсновский в 1933—1938 годах выпустил в Париже четырехтомный труд «История русской армии». Его перу принадлежало также много статей по военным проблемам и истории войн. Потом не заставила себя ждать новая война, по свидетельству французов, то ли «смешная», то ли «странная» (drole de guerre). А. А. Керсновский был призван во французскую армию и тяжело ранен. Умер он от туберкулеза в 1944 году, незадолго до освобождения Парижа.

Кистяковская Мария Николаевна, 23.07.1887—14.10.1960

Кистяковский Игорь Александрович, 1876—1940

Н. Н. Берберова сообщает, что Марии Николаевне Кистяковской посчастливилось попасть на страницы воспоминаний А. Белого. Что же до ее супруга Игоря Александровича, то он был и сам известный адвокат, приват-доцент Московского университета и член кадетской партии, после революции занимавшийся политической деятельностью на Украине.

Кистяковская Наталья Михайловна, 6.07.1900—23.01.1946

Н. М. Кистяковская издала в 1925 году в Париже (в издательстве Я. Поволоцкого) сборник своих стихов «Астрея», который не прошел незамеченным и в эмигрантской периодической печати.

Клягин Александр Павлович, 1884—1952

Когда с виллы Бельведер Бунины переехали в войну на виллу Жаннета, их соседом оказался богатый русский инженер и предприниматель Александр Клягин. «Вилла, на которой я жил, оказалась в ближайшем соседстве с его собственной великолепной виллой, и мы часто коротали в ней время в наших долгих беседах... — вспоминал позднее И. Бунин. — Без конца рассказывал он мне в эти часы и о своей удивительной жизни — с живостью тоже совершенно удивительной для его возраста». Если бы Бунин слушал внимательнее, он бы отметил, что этот Клягин на самом деле не так уж стар, во всяком случае, на 14 лет моложе самого Бунина...

Бунин побуждает Клягина писать прозу. Но конечно, не только одиночество и занимательные истории «русского американца» притягивали на миллионерскую виллу обедневшего писателя-академика, совершенно трагически переживавшего в то время скудость военного питания. Обо всем этом тоже есть в дневнике Бунина: «Нынче у нас за обедом голые щи и по три вареных картошки. Зато завтракали у Клягина — жиго, рис, все плавает в жиру». Как видите, к жирной пище 73-летний Бунин относится вполне положительно. И еще: «Вчера завтрак с Верой у Клягина. Он читал 2 рассказа. Второго я совсем не слыхал — выпил за завтр. рюмку мару и стакана 3 вина, за кофе 2 рюмки коньяку и полрюмки ликеру — и сидя, спал. Придя домой, спал от 6 до 10. В 11 лег и проспал еще часов 10. Переутомление. Нельзя мне так пить».

Впрочем, временами Бунин и вполне искренне (на трезвую голову) восхищается «русским американцем»: «Пил чай у Кл. Какой очар. живой человек!». Позднее, уже в Париже, Бунин пересказал историю обогащения Клягина в предисловии к его книге «Страна необычайных возможностей». Судя по язвительному описанию, оставленному смертельно обиженной Буниным Н. Н. Берберовой, разумное свое решение (не «переутомляться») Иван Алексеевич все же забыл: он пил с Клягиным (да и с другими) по-прежнему. Впрочем, Клягина он все-таки пережил. На год.

Священник о. Борис Старк вспомнил в старости о середине 20-х годов, когда на дачу километрах в 300 от Парижа, где он тогда гостил, каждое воскресенье приезжал на своей машине русский бизнесмен Александр Клягин. Он приезжал к своей невесте — молодой и очень красивой француженке по имени Клер Робен. Потом, как вспоминает о. Борис, Клягин женился на Клер, у них было двое детей, «дважды его постигало банкротство во время очередных кризисов, он с семьей оставался буквально без ничего, потом снова начинал свои дела и... преуспевал». В войну Клягин стал строить для немцев Атлантический вал. «Причем, непонятно было, — пишет о. Борис Старк, — что это? — сотрудничество или саботаж. Так, он вытаскивал многих военнопленных из Германии, якобы для своих стратегических работ, а потом устраивал им свободные документы и отпускал... После освобождения Клягин был посажен в тюрьму, как сотрудничавший с оккупировавшими Францию войсками. Сидя в тюрьме, он написал две очень талантливые книги, частью автобио­графические. Потом его выпустили, видимо, учтя его положительную роль в судьбах многих военнопленных, а также и то, что все значение этого Атлантического вала было равно нулю. И вот он умер... Как выяснилось после его смерти, он помогал очень и очень многим русским, как отдельным лицам, так и благотворительным организациям...»

Честно говоря, я был рад, найдя после дышащего ненавистью описания Клягина у Берберовой это свидетельство человека, знавшего его близко...

Клячкина Рома Семеновна, 22.01.1902—22.10.1959

О своей рано угасшей сестре Роме мне рассказывала на авеню Сакс в Париже Вера Семеновна Клячкина.

Рома была маленькая, хрупкая девушка с огромными, точно перевернутыми глазами.

В двух бархатных и пристальных мирах

Хоть миг один как Бог я прожил...

Вера Семеновна утверждает, что эти стихи посвятил ее старшей сестре Роме молодой Владимир Набоков, который был в нее влюблен в Берлине. К сожалению, Вера Семеновна смогла вспомнить всего две строчки...

Несмотря на кажущуюся хрупкость, Рома обладала сильным характером. Она была очень способная, отец-юрист прочил ей блестящую адвокатскую карьеру. Талант в ней был, вспоминает сестра, была искра Божия... Но учиться ей не пришлось — революция, переворот, одна война, другая, изгнание... Часть семьи погибла еще в России, иных убили большевики. Остальные сумели бежать за границу.

В Берлине Романа Клячкина работала во французском посольстве (как и будущая жена В. Набокова Вера Слоним — может, Вера и привела ее на вечер Набокова, на котором среди поклонниц поэзии было по меньшей мере три поклонницы Володи Сирина-Набокова, из них две еврейки — Женя Либерман-Каннак и Вера Слоним, будущая г-жа Набокова). Владимир Набоков заметил Рому, познакомился, встречался с ней и даже, если верить младшей сестре Вере Семеновне и некоторым из биографов, делал ей предложение. Вера Семеновна вспоминает, какой он был удивительный, юный Володя: «худенький, как жердочка, и весь точно стремился вверх». (Младшую сестру, Веру, он даже не замечал, она была совсем девочка, Лолита.) Набоков понравился и Роме, но она отказала ему, потому что была тогда влюблена в другого поэта: звали его Нижат Нихат, он был турок, стихи писал по-французски, был поклонник Леконта де Лиля. Но выйти за турка родители Роме не разрешили (мало того, что поэт, — еще и турок), она уехала в Париж и там даже слегла от горя... Потом она поправилась, жила в Париже, работала, дружила с матерью Марией, участвовала в работе ее «Православного дела», которое до войны спасало от голода русских бедняков, а во время оккупации — бедолаг-евреев, обреченных на смерть. На ее счастье, Рома гостила в Перигоре у третьей из сестер Клячкиных, когда в «Православное дело» на рю Лурмель явилось гестапо и арестовало мать Марию, ее сына и ее помощников. Была у Ромы еще и четвертая сестра, которая была замужем за адъютантом Пилсудского Болеславом Венява-Длугошевским. В войну он был в Нью-Йорке и там, не пережив польских бед, покончил с собой (в войну многие и в тылу не могли пережить эту пору отчаянья). Недавно прах его был торжественно перенесен в Краков...

После войны Романа Клячкина помогала Михаилу Корякову бежать с советской службы в Париже и переводила на французский его книгу «Москва слезам не верит»... Может, она и жалела временами, что рассталась с Володей Набоковым... Во всяком случае, так думала ее младшая сестра.

Сестры Клячкины ответили согласием, когда в 1987 году у них попросили разрешения захоронить в Роминой могиле одного русского писателя, из новых эмигрантов (свободных мест на Сент-Женевьев не было, а смерть не ждет). Этим писателем оказался мой добрый коктебельский знакомый Виктор Платонович Некрасов. Думаю, что, встреться он с Романой при жизни, они бы подружились...

КНяжевич Николай Антонионович,
свиты Е. И. В. генерал-майор, 1871—1950

КНяжевич (урожд. Обухова) Екатерина Борисовна, 1891—1954

Генерал его императорского Величества свиты Николай Антонионович Княжевич командовал некогда Крымским полком, а потом был даже Таврическим губернатором — пост высокоответственный, потому что в Крыму проводила почти каждое лето царская семья. Сам Николай Антонионович был по происхождению серб, а супруга его Екатерина Борисовна была из Обуховых (приходилась кузиной знаменитой певице Н. Обуховой). Супруги доживали свой век в старческом доме, но не любили сидеть сложа руки и оба нашли себе приработок на русском кладбище. Екатерина Борисовна оформляла металлические дощечки с именами для временных крестов, а генерал нанялся в помощники к садовнику, бывшему своему сослуживцу и подчиненному, полковнику К. Баженову. Целые дни сидел генерал в белом колониальном шлеме на зеленых могилках и подстригал дерн специальными ножницами. Конечно, он любил, когда его отвлекали от скучной работы — подходили, расспрашивали... Тогда он откладывал ножницы и заводил рассказы о былом времени. «Он очень много знал, много помнил и очень интересно рассказывал», — свидетельствует кладбищенский поп о. Борис Старк, который напоминает, что генерал Княжевич много хорошего сделал для Тавриды, где-то даже построил мечеть для татар и вообще был человек благожелательный. Только раз возникло у любопытного о. Старка с генералом взаимное непонимание. Оккупационные власти велели эмигрантам записаться каждому в особый комитет: русским — в русский, украинцам — в украинский. Но, видно, русские никогда над этими проблемами не думали, так что генерал Княжевич, который и вовсе был серб, спросил у о. Бориса, куда ему лучше записываться — в украинский комитет или в русский.

— Я ведь не знаю, какие из моих имений там в лучшей сохранности, — сокрушенно сказал генерал, откладывая на чужую могилку садовые ножницы.

Тут о. Борис замолчал недружелюбно...

Но только все это были преждевременные хлопоты... В 1950 году генерал Княжевич лежал перед погребением в одной часовне с усопшим адмиралом Г. Старком, отцом священника.

Князев Борис, danseur, choreographe, professeur de danse, 1.07.1900—6.10.1975

Как сообщает французская надпись на надгробье (может, воспроизводящая текст парижского объявления о частных уроках танца), Борис Князев был танцовщик, постановщик-хореограф и учитель танца. Младшая ровесница Князева Нина Тиканова училась вместе с ним в парижской школе на рю Петит-Экюри у Николая Легата, потомственного танцовщика Императорского балета и знатного педагога, к которому приезжали на уроки даже звезды из дягилевской и других знаменитых антреприз (Александра Данилова, Жорж Баланчин и др.). Из учеников «Старика» Легата, которые стали ее друзьями, Нина Тиканова называет наряду с Князевым Женю Деларову, Ольгу Шматкову, Ирину Лучезарскую...

КНязев Михаил Валерианович, адмирал, 21.11.1856—14.02.1933

КНязева (Бартошевич) Софья Андреевна, 27.01.1860—3.02.1932

В преданной недавно гласности (Исход, Изд-во «Гея», 1998. III. 2) «Сводке агентурных сведений из Германии о подготовке вторжения Русской армии в Россию...» от 3.4.1922 г. можно прочесть: «Из Парижа в Берлин приехал председатель правления Добровольческого флота адмирал Князев и члены правления Бекленишев и Линде. Между ними и представителями северогерманского Ллойда при участии представителей германского министерства... состоялось совещание о приобретении бывшего русского Добровольческого флота. Русский торгово-промышленник Давыдов, принимавший также участие в переговорах, допускает возможность, что немцы, получив флот, поспешат столковаться с большевиками».

Остается пожалеть участника этой грустной акции, старого адмирала, жившего в 1922 году уже в парижском изгнании, супругу его, которую 77-летний Михаил Валерианович пережил на целый год, и былых русских налогоплательщиков...

де Коби (de Koby, ур. Гамзакурдия) Тамара Романовна, 1896—1979

О похожей на роман жизни незаурядной русской женщины Тамары Гамзакурдия (она была, правда, угорских и грузинских кровей, но это ли в новинку на Руси?) рассказал живущий в Париже историк моды Александр Васильев. Великолепная книга Васильева посвящена триумфальному шествию русской моды, русских модельеров и манекенщиц по Европе и всей планете после их изгнания из России — иными словами (именно этими словами автор озаглавил книгу), она посвящена русской «красоте в изгнании». Ну, а история Тамариной жизни — вот она...

Русский бродячий цирк, скитаясь по Венгрии, выкупил у цыганского табора и удочерил венгерскую девочку, похищенную когда-то цыганами. Девочка подросла и вышла замуж за циркача Романа Гамзакурдия, а позднее, уже в Закавказье, родилась от этого циркового брака дочка Тамара. Совсем маленькой она начала учиться танцу в балетной школе в Тифлисе, продолжала обучение в московской студии славного Михаила Мордкина, потом танцевала в частной опере Зимина. В годы российской катастрофы Тамара, бывшая уже известной балериной, добралась до Ялты и открыла там балетную студию. Одним из самых упорных учеников в этой студии был сверстник Тамары, молодой белый офицер с Кавказа Александр Миросхеджи. Он крестился, принял новое имя — Александр Демидов, стал партнером Тамары, а в начале их эмигрантских гастрольных скитаний — и ее первым мужем. Успех Сергея Дягилева в Европе предрек и облегчил европейский успех русских балетных трупп, а чаще даже балетных дуэтов (ибо труппу создать нелегко и недешево), вроде знаменитого дуэта Сахаровых. Одним из таких знаменитых дуэтов стал и дуэт Демидов—Гамзакурдия, коронным номером которого был поставленный еще Тамариным учителем Мордкиным в Москве танец «Вакханалия» на музыку Глюка. С этим танцем супруги с успехом проехали по всей Европе, выступали даже в лондонском «Колизеуме». В этой «Вакханалии» партнер волочил по сцене за волосы свою жертву, и вот в один злосчастный день Тамара изранила спину о гвоздь, нарочно вбитый в помост завистливой соперницей. Пришлось прекратить выступления, и Тамара становится концертмейстером в знаменитой труппе русских лилипутов, которая под руководством Ратушева с успехом выступала в парижском «Фоли-Бержер»». Импресарио труппы, бывший русский офицер Сергей Кобиев, или Серж де Коби, стал позднее вторым мужем Тамары. Подлечившись, Тамара танцует снова. Ее даже зовет с собой на гастроли знаменитая Анна Павлова. Но в 1931 году Тамара решает оставить сцену. Еще во время гастрольных скитаний Тамара познакомилась в Берлине с симпатичной, увлекавшейся всеми модными философскими учениями киевлянкой Ларисой Бейлиной, которая, переехав в Париж, открыла там дом моды «Лор Белен». Лариса, которая раньше увлекалась Штейнером и антропософией, теперь увлеклась Гурджиевым, а ведение дел в своем доме моды она передала под твердую руку деловой Тамары Гамзакурдия, сумевшей продержать это ателье на плаву долгих 30 лет (это при парижской-то конкуренции) и давшей в нем работу многим русским мастерицам и их мужьям, бывшим офицерам: муж заведующей складом фирмы Оксаны Байковой гвардейский офицер Глеб Байков работал шофером, пока не выучился на врача, бывший муж и балетный партнер Тамары, бывший офицер Александр Демидов стал помощником директора, матушка его была в «Лор Белене» портнихой, Елизавета Солонина — маникюршей, а падчерица Тамары Ирина де Коби создавала новые модели. Итак, эти замечательные женщины-труженицы не только спасли от голода свои семьи, но и внесли струю высокого вкуса и культуры в европейскую и американскую моду. Если верить формуле Достоевского («красота спасет мир»), то именно они пытались спасти мир от новой катастрофы...

Конечно, чтобы дому моды или ателье выдержать конкуренцию, нужна была строгая, иногда очень узкая специализация. «Лор Белен» специализировался на корсетах. Мода на женственные линии фигуры, которую на время потеснили девушки-гамены, эти твигги 20-х годов, мода эта возвращается в 30-е, и вот тут-то Тамаре пригодилось блестящее знание балетного костюма. Оставалось осваивать новые материалы. В 50—6О-е годы знаменитая актриса Марлен Дитрих выходила на сцену в белом, усыпанном стеклярусом, платье — и непременно в корсете, сделанном ее русской подругой Тамарой (так что мужские треволнения в зале были вызваны не только природными формами актрисы, но и искусством Тамары). Модельерским мастерством, личным обаянием и даром дружбы Тамары Гамзакурдия-Коби (и конечно, ее платьями, бельем, купальниками, корсетами) восхищались такие прославленные женщины подлунного мира, как Марлен Дитрих (надпись на фотографии, подаренной ею Тамаре, гласит: «Я Вас люблю, я перед Вами преклоняюсь. Марлен»), как Жаклин Кеннеди, как королева Югославии, как русская меценатка леди Детердинг, как баронесса Ротшильд, императрица Аннама...

Тамара Гамзакурдия-Коби умерла в Ницце 83 лет от роду, но перед смертью успела все же посетить Россию и оставить на ее непредсказуемых просторах свой архив, который добросовестный автор книги о «красоте в изгнании» Александр Васильев, по его признанию, напрасно «разыскивает и по сей день».

Коверда Анна Антоновна, 6.03.1886—15.03.1967

В июне 1927 года на заседании варшавского чрезвычайного суда свидетельница Анна Коверда заявила:

«Об убийстве я узнала из газет. Оно было для меня неожиданностью. Борис был всегда впечатлительным, тихим и скромным. Он содержал семью, так как я болела и не имела работы. Он работал на всю семью...».

Речь тут идет о 19-летнем сыне Анны гимназисте Борисе Коверде, который предстал перед варшавским судом по следующему обвинению:

«7-го июня 1927 г., в Варшаве на главном вокзале, намереваясь лишить жизни посланника СССР в Польше Петра Войкова, выстрелил в него из револьвера шестикратно и шестикратно ранил его в область грудной клетки, по левой стороне, что вызвало внутреннее кровоизлияние в область легких и смерть Войкова...».

На вопрос председательствующего, признает ли он себя виновным, подсудимый ответил:

«Признаю, что убил Войкова, но виновным себя не признаю... Я убил Войкова за все то, что большевики совершили в России. Лично я его не знал».

Итак, еще один юный мститель, еще один террорист в безумном мире террора: нервный, впечатлительный юноша, который вынужден был работать на семью (иногда совмещая две низкооплачиваемые должности — корректора и разносчика в белорусской газете, всё за 150 злотых, потому что отец жил далеко и деньги присылал редко), который приходил в гимназию, не приготовив уроки, который читал много пылкой публицистики, множество газетных статей и роман генерала Краснова «От двуглавого орла к красному знамени», который в детстве мечтал быть Иваном Сусаниным, а в юности, измученный бесперспективностью нищенского существования, не сумев ни уехать в Прагу, ни вернуться в Россию, решил совершить подвиг... Последний взрыв в его душе произошел, по словам защитников и его собственному признанию, когда он прочел книгу М. Арцыбашева «Записки писателя». Там, в частности, говорится о таком же вот совершенном в одиночку убийстве советского делегата Воровского швейцарцем Конради в 1923 году. Дочитав книгу, неуравновешенный, пылкий юноша Коверда принял решение...

У защитника Мариана Недзельского была на процессе нелегкая задача — оправдывать преднамеренное убийство, нарушение заповеди Божией верующим, религиозным юношей. Как и другие свидетели, он напомнил о сценах большевистского террора, которые Борис Коверда видел в детстве, в России, о кровавом убийстве священника на замерзшей реке...

«Будьте хоть раз справедливы, скажите, — воскликнул адвокат, — являются ли эти две смерти (Воровского и Войкова — Б. Н.) действительно такими ужасными по сравнению с 1 700 000 жертв вашей Че-ка...» (адвокат сослался на тогдашние подсчеты Василия Маклакова, который к 1945 году сбился со счета и все убийства простил Сталину и Ленину скопом).

Адвокат говорил о том, что Коверда убивал в Варшаве Войкова не как посланника, а как деятеля Коминтерна, террористической организации, которая «разверзла адовы врата на востоке Европы», где забыты были все заповеди, все завоевания христианской этики, где появились новые пророки, для которых «убийство и месть являются заповедью будущего, которое следует строить на крови и развалинах»:

«Мы уничтожим девять десятых человечества ради того, чтобы одна десятая дожила до победы большевизма», — сказал первый пророк Ленин. «Единственной формой победы является уничтожение противника», — прибавил второй пророк Троцкий. Третий, Бухарин, заявил, что только казни и убийства образовывают сознание коммунистического человека. Дзержинский считал кровавый террор чрезвычаек признаком народного гнева, получившего систематическое оформление... Диктатор Украины Лацис цинически выдвигал новый принцип юстиции: «Не ищите доказательств того, что подсудимый словом или делом выступал против советской власти. Первым вопросом должно быть, к какому классу он принадлежит. Это должно решить вопрос о его судьбе. Нам нужно не наказание, а уничтожение...». «Долой любовь к ближнему! — сказал Луначарский. — Мы должны научиться ненависти. Мы ненавидим христиан, даже лучшие из них — наши враги. На знаменах пролетариата должны быть написаны лозунги ненависти и мести!»

Девятнадцатилетний Борис Коверда был приговорен к пожизненному заключению... Бедный мальчик. Бедная Анна Коверда.

Правое парижское издательство «Возрождение», напечатавшее перевод материалов варшавского процесса, видело в террористическом акте юного Коверды «залог возрождения» России... Тaк что если впечатлительный юноша и действовал один, на свой страх и риск, без сообщников, то «вдохновители» у него все же были: и авторы «Возрождения», и популярный в эмиграции генерал-прозаик Краснов, и красноречивый Михаил Арцыбашев, который свою пламенную (и, вероятно, вполне справедливую) статью «Показания по делу Конради» завершил все же вполне подстрекательски:

«И если у кого-нибудь из нас поднимется рука на одного из этих лицемеров, преступников, грабителей и убийц, да не осудит его суд совести человеческой!».

У бывшего властителя умов Арцыбашева рука не поднялась. Но призыв его был услышан... Как слово наше отзовется...

Козачевский Олег Александрович, доктор, 19.04.1926—26.06.1989

В 1932 году высокопресвященнейший владыка митрополит Евлогий посетил Аньерскую приходскую школу и сфотографировался на память вместе с детьми и воспитательницами. На этой фотографии из книжечки об Аньерском приходе — внизу в центре — шестилетний Олег Козачевский, будущий доктор, а слева — мама его, С. В. Козачевская, она во всех делах прихода активно участвовала — совсем еще молоденькая, красивая... Книжечку эту подарила мне бывшая аньерская прихожанка Е. И. Слезкина, которая ныне игуменья в русском монастыре в Бюси-ан-От, что в 30 километрах от моего дома, за лесом (в кои-то веки выбрался туда на Пасху)...

Гр. Коковцев Владимир Николаевич, статс-секретарь Е. И. В., член Государственного Совета, сенатор,
действительный тайный советник, 1853—1943

К этому перечню былых высочайших должностей столь близкого к императорскому трону государственного деятеля, как граф Коковцев, нам, пожалуй, и добавить нечего. Разве что уточнить, что с 1904 до 1914 года был он в России министром финансов, а с 1911 по 1914 год еще и председателем Совета министров.

В эмиграции, в Париже, граф Коковцев стал ближайшим советником митрополита Евлогия, и высокопреосвященнейший владыка так говорит об этом в своих воспоминаниях:

«За все эти годы гр. Коковцев был в Епархиальном Управлении (так же как и в Приходском Совете) моей главной опорой. Он живо и горячо относился ко всем вопросам, которые выдвигала епархиальная жизнь, а его государственная подготовка, широта горизонтов и дисциплина труда делали его незаменимым членом Епархиального Совета».

Прислушивались к мнению Коковцева и видные французские политики, так что графу Коковцеву удалось многое сделать для упорядочения правового статуса эмигрантов.

Трудолюбивый граф Коковцев успел издать в Париже (в 1933 году) и два тома своих воспоминаний «Из моего прошлого» — немногим больше тысячи страниц.

Граф умер в 1943 году и был похоронен в склепе под церковью.

В Париже, где в пору войны с оккупантами сотрудничало подавляющее большинство населения, счеты после освобождения сводили не с предателями, петенистами и карьеристами (ловко ставшими «резистантами последнего дня»), а главным образом с бедными женщинами, оставленными выживать при оккупантах. О. Борис Старк вспоминает, что дочка графа В. Коковцева «неосторожно себя афишировала с немецкими офицерами во время оккупации. Когда немцы были изгнаны, то первое время происходили некоторые эксцессы: тех, кто сотрудничал с немцами, арестовывали, женщин брили наголо и выставляли на публичный позор. Среди них оказалась и дочка графа В. Н. Коковцева. Ее обрили и выставили у окна мэрии в Нейи, где она жила. Впрочем, скоро был наведен порядок, и такие эксцессы были прекращены.»

Колар (урожд. Жирова) Ольга, 14.03.1933—5.09.1964

В 1938 году, после нескольких лет перерыва, Вера Николаевна Бунина снова начинает писать дневник, и в первой же августовской записи появляется новый персонаж — девочка, пятилетняя Оля Жирова, дочь новой знакомой Буниных, 35-летней Елены (Ляли) Жировой. Вера Николаевна и Иван Алексеевич Бунины, у которых не было детей, привязались к ребенку, нежно полюбили Олечку. Вот эта первая запись Веры Николаевны за 1938 год:

«Берет время и девочка. Интересно. Давно не возилась с детьми. Девочка не простая, уже чует в семье драму. «Вы мне надоели, напишу папе, чтобы он взял меня». Все «неприятности» из-за еды... Может час просидеть над тарелкой и не есть».

Жировы живут у Буниных на вилле, снятой в Босолей, потом на вилле в Грасе, живут в их тесной парижской квартирке. Вера Николаевна восторженно переписывает в свой дневник Олины письма из Парижа, а Иван Алексеевич, напротив, аккуратно вносит в свой дневник шутливые стихотворения, которые он сочинил для Олечки (переписывает то ли для будущих биографов, то ли из умиления собственной любовью к ребенку). Дни рождения Олечки для Буниных важное событие, новые хлопоты, как и Олина школа, ее отдых, ее здоровье... Почти без нареканий небогатые супруги Бунины содержат ребенка и мать-одиночку. Когда Бунины вернулись после войны в Париж, Ляля с Олечкой и Зуров жили уже в их квартире. Бунину пришлось тогда пожертвовать своим кабинетом... А девочка подросла, она отвыкла от Буниных, у нее трудный возраст, прежней близости нет, и все же... В 1951 году, хотя Бунин уже был тяжко болен и Вера Николаевна сидела неотступно у его постели, «все же окончание гимназии Олечкой (как сообщает Татьяна Муравьева-Логинова — Б. Н.) празднуется у Буниных: ...приглашен весь класс, граммофон гремит с 5 часов до 11 вечера: все пляшут до устали. Вход взрослым запрещен. А рядом Князь (домашнее прозвище Бунина — Б. Н.) старается заглушить душивший его кашель и терпеливо ждет конца веселья...». Впрочем, в письме Веры Николаевны это же событие описано без всякого надрыва: «Граммофон гремел с 5 ч. дня до 11 в. Все были счастливы и плясали до устали». И тут же несколько слов о любимой Олечке: «Олечка стала очень мила, с очаровательной улыбкой и красивым сочетанием тонов — лица, глаз, волос, зубов...» Еще через два года (в год смерти Бунина) Вера Николаевна сообщает той же Т. Логиновой: «Олечка перешла на следующий курс в Сорбонне. Сейчас продолжает изучать «steno» и упражняется на машинке. В декабре экзамен. Очень мила и умненькая...»

В тот же год в письме Андрею Седых Вера Николаевна рассказывает о похоронах мужа: «Со мной везли гроб самые близкие: моя племянница, наша Олечка, которая зовет И. А. «Ваней», ee мать..»

Олечка вышла замуж в 28-летнем возрасте. В день ее свадьбы ее 58-летняя мать, Елена Николаевна Жирова, умерла от разрыва сердца. Сама Оля пережила мать всего на три года и умерла в возрасте 31 года. Остались на память лишь нехитрые бунинские стихи (их множество):

С постели рано я вскочил:

Письмо от Оли получил!

Я не читал и не молчал,

А целый день скакал, кричал:

«Как наша Оля подросла!

Переросла она осла!..

...Потом, смотрите, как она

Ужасно сделалась умна!»

И еще, и еще, и еще...

Милая Олечка, я нездоров,

Так что теперь не пишу я стихов.

Кроме того ослабел я сейчас —

Очень уж голодно стало у нас...

Колчак Софья Федоровна, вдова адмирала,
Верховного правителя России, 1876—1956

Колчак Ростислав Александрович, сын адмирала, 1910—1965

Колчак (ур. Развозова) Екатерина Александровна,
невестка адмирала, 1910—1975

Семья расстрелянного большевиками в 1920 году в Иркутске адмирала А. В. Колчака, который в 1916—1917 годах командовал Черноморским флотом, а в 1918-м объявил себя Верховным правителем России.

Коновалов Александр Иванович, 1875—1949

Прогрессивный предприниматель (он уже в 1900 году на своих текстильных предприятиях ввел девятичасовой рабочий день), либерал, политик, депутат четвертой Думы от партии «прогрессистов» и масон Александр Иванович Коновалов был в первом и четвертом Временном правительстве России министром торговли и промышленности, а также товарищем (то есть заместителем) премьер-министра Керенского. В эмиграции примыкал к Милюкову и был председателем правления лучшей эмигрантской газеты «Последние новости», которую редактировал Милюков. Коновалов возглавлял также одно время Союз Земств и городов (Земгор) и был председателем Союза общественных организаций.

Корнилов Федор Дмитриевич, 1864—1945

Когда предприимчивый Алексей Васильевич Рыжиков собрался открыть в Париже свой первый ресторан-кабаре, он решил, что кухня не должна быть в ресторане лишь придатком к другим искусствам. Он помнил, как еще в прошлом веке французский творец русского салата (месье Оливье) привез с собой в Петербург париж­скую знаменитость — повара Дюге. Рыжиков объявил, что у него в «Эрмитаже» будет царский повар Федор Дмитриевич Корнилов. И если даже Федор Дмитриевич не был на самом деле штатным личным поваром последнего русского императора (как заявляла об этом ресторанная реклама), это был повар высочайшего класса. Он вышел из поварской семьи и вместе с братом пошел по стопам отца, трудился в петербургском отеле «Европа», позднее выполнял заказы для Царского Села, Петергофа и Зимнего, для великих князей (так что царским поваром его все же назвать было можно, хотя, точнее, он был «царь поваров»). Когда в царском дворце принимали Пуанкаре, Корнилов хлопотал у плиты, он же обливался потом на торжествах по случаю 300-летия Романовых. Герцог Лейхтенбергский возил Корнилова в 1900 году на Всемирную выставку в Париж... Сюда и вернулся Корнилов 20 лет спустя эмигрантом, чтобы обрести мировую славу. Рыжиков, пригласив в свой «Эрмитаж» «царского повара», запустил его имя в первую свою рекламу вместе со звучными именами цыганской примы Нюры Масальской, ее кузенов и кузин из хора — Саши Масальского, Володи Михайлова и Маши Сувориной... «Дорогой длинною, да ночкой лунною...» Остальное найдете в романах Набокова, Хемингуэя, Ремарка, Кесселя...

Был потом и свой ресторан у Корнилова. Уже в 1924 году он yшел из «Эрмитажа» под своды своего «Осетра» на Пигаль, а потом еще дальше... Париж 20—30-х годов без русских кабаре, без кухни Федора Корнилова не Париж. Так что не одни русские певцы, князья, министры, модельеры и красавицы-балерины составляли тогда славу развеселой европейской столицы, но и ее русские повара. Среди них едва ли не первым среди равных был Федор Дмитриевич Корнилов, да упокоит Господь его душу.

Коровин Константин Алексеевич, 23.11.1861—11.09.1939

Коровина Анна Яковлевна, 8.03.1873—20.04.1947

Коровин Алексей Константинович, умер в декабре 1950

Константин Коровин, похороненный здесь рядом с женой и сыном Алексеем, был в России (да и во Франции тоже) не только известным живописцем и графиком, но и прославленным театральным художником. Отец его вышел из старообрядческой семьи, а мать была дочерью крупного чаеторговца. Совсем еще молодым художником Константин Коровин вошел в Абрамцевский кружок (по названию имения Абрамцево — к северо-востоку от Москвы, не доезжая Сергиева Посада) Саввы Мамонтова, увлекся сценографией, оформлял вместе с Врубелем и Малютиным оперы «Садко», «Снегурочка», «Псковитянка». Что касается его живописи, то Коровин, по мнению художественных критиков, сделал решительный шаг к импрессионизму.

В 1899—1900 Коровин оформлял Русский павильон на Всемирной выставке в Париже и был удостоен ордена Почетного легиона, Большой премии, двух золотых и нескольких серебряных медалей. В те же годы он выставлялся на выставках «Мира искусства». Вплоть до своей эмиграции (в 1923 году) он также преподавал и участвовал в общественной работе. В Париже Коровин занимался живописью, выставлялся в парижских галереях, оформлял театральные спектакли, но также и много писал — рассказы, очерки, мемуарные книги (о встречах с Чеховым, Шаляпиным, Врубелем).

Картины Коровина были очень популярны в Париже, едва ли не первым он начал писать ночные Бульвары. Известный парижский фотограф Е. Рубин рассказывал мне, что, к огорчению его отца Г. И. Ру­бина, продававшего картины Коровина, с годами картины эти становились хуже, ибо художник повторял себя, гнался за заработком и беззаботно пропивал деньги с Шаляпиным. Е. Рубин рассказал мне, как Коровин брал его, совсем еще молодого, в игорный дом на Бульвары: с ним было так интересно, с Коровиным, он был удивительный рассказчик. Однако судьба его сына-калеки причиняла ему много горя...

Век Коровин кончил вполне печально, в старческом доме, да он уже и задолго до конца писал другу в Россию:

«...трудно описать последовательно всю петлю, затянутую моей жизнью здесь постепенно, всю надежду, потерянную вследствие сплетения неудач, как бы рока: болезней, бессредствия, обязательств и долгов, омрачения и невозможности создать труд как хочешь, т. е. затеи как художника. Ведь аппарат художника тонкий и трудно иметь импульс, когда мешает жизнь, ее будни, болезни и горе».

Еще печальнее кончил жизнь сын Константина Коровина Алексей Константинович, тоже художник, учившийся у отца, писавший под его руководством декорации, до эмиграции тоже участвовавший в выставках, а позднее работавший «под отца». Еще в раннем возрасте Алексей Константинович потерял в результате несчастного случая обе ноги, и несчастью этому противостоял с трудом. В 1950 году он покончил жизнь самоубийством (ему было всего 53 года).

В молодые годы супруга Константина Коровина Анна Яковлевна Коровина (урожденная Фидлер) была хористкой в частной опере Саввы Мамонтова. Как Вы поняли, ее судьба не щадила тоже.

Кочубей (урожд. Закревская) Анна Игнатьевна,
22.01.1987—22.11.1941

Анна Игнатьевна Кочубей (урожденная Закревская) была дочерью сенатского чиновника Игнатия Платоновича Закревского, не имевшего, по утверждению Н. Н. Берберовой, графского титула и не состоявшего в родстве со знаменитым графом А. А. Закревским, женатым на пушкинской «медной Венере» Аграфене Закревской. Двойняшка-сестра Анны Игнатьевны, Александра (Алла) жила во Франции и была замужем за французом Муленом. Однако по-настоящему знаменитой, знакомой всем читающим россиянам стала ее младшая сестра Мария (Мура) Закревская, вышедшая первым браком замуж за погибшего позднее, в годы Гражданской войны И. А. Бенкендорфа, а потом за барона Будберга: это ей посвящен биографический роман (А. Вознесенский назвал его «инфроманом», во Франции же иногда называют этот жанр «документальным романом», «докуроманом») писательницы Нины Берберовой — «Железная женщина». Конечно, биографический роман такого рода может лишь условно считаться документальным, однако это старинный, вполне респектабельный и весьма любимый публикой жанр. В берберовской истории Муры Будберг наиболее романической и наименее, на наш взгляд, правдоподобной представляется нам история с помощником Дзержинского Петерсом, который пылко мечтает овладеть какой-нибудь настоящей княгиней из числа арестованных (в данном случае Мурой Закревской), а овладев ею, выпускает ее на волю, да еще вместе с ее возлюбленным, британским шпионом. Однако освобождение молодой женщины после успешной вербовки в органы представляется вполне правдоподобным. Вскоре после освобождения М. Закревская становится возлюбленной и секретарем Горького, уезжает с ним за границу, уговаривает его вернуться в Россию, однако сама остается на Западе и связывает свою жизнь с Гербертом Уэллсом, а в самые страшные времена России, приехав к изголовью умирающего Горького, привозит в Москву (после нажима и угроз со стороны органов) хранившийся у нее в Лондоне архив Горького (таков один из самых драматических эпизодов книги Н. Берберовой).

Во время моего первого странствия по Италии я набрел однажды на деревушку Чиконья в Тоскане (между Флоренцией и Ареццо), где жил сын Марии Игнатьевны (и стало быть, племянник Анны Игнатьевны) милейший Павел Иванович Бенкендорф (Поль). Он рассказал мне, что его мать, которую он перевез из Англии в Италию, скончалась в этой деревушке незадолго до моего приезда, после того как «случайно» сгорел стоявший близ деревенского дома фургон с ее бумагами (которые всегда так беспокоили Москву)... Еще год спустя в Лондоне мне довелось познакомиться и с симпатичной сестрой Павла — Татьяной Александер, дочерью М. И. Будберг-Закревской. Не думаю, чтобы дети Марии Игнатьевны были посвящены в разведтайны баронессы. Еще меньше знала о них, вероятно, ее сестра Анна, которая была замужем за Василием Васильевичем Кочубеем, некогда мировым судьей, уездным предводителем дворянства, депутатом Четвертой думы. Анна умерла совсем еще не старой, оставив сына, которого звали, как и отца, Василием Васильевичем (без сомнения, больше огорчений, чем младшая, доставила Анне ее двойняшка-сестра Александра (Алла), которая, по сообщению Н. Берберовой, впала в депрессию, бедствовала в Париже и покончила жизнь самоубийством). Сын Анны Игнатьевны Закревской-Кочубей прожил на свете всего 26 лет и умер, оставив молодую вдову Елену (урожденную Ладыженскую) и маленького сына (его тоже звали Василием). Елена вышла вторым браком за искусствоведа Андрея Дмитриевича Шмемана, который стал добрым отчимом младшему Василию, а мне — добрым советчиком в моих нынешних кладбищенских и генеалогических розысках, ибо А. Д. Шмеман председательствует в Союзе русских кадетов в Париже и заседает в административном совете архиепископата. Что до младшего Василия Кочубея, его пасынка, то он стал профессором геологии и преподает в бразильском университете. Кстати сказать, кроме высокого общественного положения и тяги к образованию род Кочубеев издавна славился своим богатством, и это отмечал еще А. С. Пушкин («богат и славен Кочубей»). Обитателям нынешней Ниццы об этом напоминает кочубеевская вилла, ставшая государственным музеем...

Краснова (урожд. Неверовская) Надежда Михайловна, 13.08.1896—22.06.1943

Скончавшаяся в 46 лет Надежда Михайловна Краснова была женой Семена Краснова, который приходился племянником знаменитому казачьему генералу, журналисту, популярнейшему в эмиграции писателю и историку Петру Николаевичу Краснову, с 1943 года возглавлявшему в Германии казачьи войска. В мае 1945 года в Австрии он был выдан английским командованием советским войскам вместе со многими тысячами казаков и двумя тысячами казачьих офицеров, а в 1947 году был предан в Москве мучительной казни. Племянник Петра Николаевича Семен Краснов был также казнен. О. Бо­рис Старк, отпевавший его жену, так вспоминает о своих встречах с этим трагическим человеком после безвременной смерти его жены:

«На ее похоронах и потом на частых панихидах, которые он служил на могиле жены, он был в форме немецкого полковника (позднее, кажется, немцы дали ему чин генерала). Для меня в этой ситуации это был убитый горем муж, и в разговоре после панихиды мы никогда не касались вопросов политики. Мое отношение к его форме он, очевидно, понимал. Но должен отметить, что никогда он не приходил ко мне в Русский Дом, где я жил... Как-то раз он обмолвился: «Не захожу сам, т. к. мы уйдем, а Вы останетесь». Не желал нас компрометировать общением с немецким офицером».

Кривошеин Игорь Александрович, штабс-капитан л.-гв. конной артиллерии, армия генерала Врангеля, узник нацистских и советских концлагерей, участник движения Сопротивления, инженер, 1899—1987

Даже этот поразительный намогильный список жизненных этапов моего соседа по парижскому жилью в 13-м округе Игоря Кривошеина не исчерпывает всех подвигов, порывов, увлечений, заблуждений и трагедий его жизни. Воистину это была жизнь героического (и трагического!) сына века. Так что наберитесь почтения, жалости, терпения и терпимости, склонив голову перед этой могилой... Мир праху твоему, раб Божий Игорь Александрович Кривошеий!

Игорь Александрович был третьим из пяти сыновей Александра Васильевича Кривошеина, известного государственного деятеля, министра-реформатора и соратника Столыпина до революции, а после нее — премьер-министра правительства Врангеля в незабываемую, поистине историческую эпоху полуострова Крым. Как до революции, так и в эмиграции современники высоко ценили природный ум А. В. Кри­вошеина — об этом найдешь строки и у Бунина, и у В. Оболенского, и у Врангеля. Как и другие сыновья А. В. Кривошеина, Игорь Александрович получил хорошее образование, был выпускником Пажеского корпуса, знал европейские языки. Он успел повоевать против немцев в Первую мировую войну, а потом и против большевиков — в Гражданскую, на которой он сражался в деникинской армии и под Перекопом у Врангеля. Кончил Игорь Кривошеий войну в чине штабс-капитана лейб-гвардии конной артиллерии, из Крыма эвакуировался вместе с отцом. В Париже И. А. Кривошеин закончил образование, получил диплом инженера-электротехника, нашел хорошую работу, женился на Нине Алексеевне Мещерской. Как и его молодая, энергичная жена, как и многие «эмигрантские дети» из «хороших семей», Игорь Александрович переживал кризис переоценки твердой антибольшевистской позиции отцов, испытывал ностальгическое чувство «вины перед родиной», сблизился с движением «младороссов», искавших нового пути в красных и коричневых идеологиях (и нередко попадавших в объятия красно-коричневых идеологов и разведок). Искал он ответа на свои сомнения и в ложе благородных русских масонов. Не исключено, что именно там он попал в орбиту «ловцов душ»... А потом грянула новая война. Вместе с другими русскими эмигрантами (по большей части масонами) Игорь Александрович попал в лагерь Компьень. Впрочем, всех, кроме евреев, оттуда скоро выпустили. Лагерь завершил антифашистское воспитание Игоря Кривошеина. Он начинает сотрудничать с «Православным делом» матери Марии, которое спасало в ту пору жизнь обреченным здешним евреям, становится активным участником Сопротивления. Он был не из тех многочисленных французских «резистантов последнего дня», что обзавелись перед уходом немцев справками об «участии в Сопротивлении», он был настоящим героем, рисковавшим жизнью ежечасно. Игорь Александрович устанавливает в оккупированной Франции связь с английской разведкой и сотрудничает со «Свободной Францией» де Голля. Связным его становится младший брат Кирилл.

И вот однажды... Помню, как потрясла меня в его передаче эта история, рассказанная им на мирных тропинках парижского парка Шуази, что на полдороге между его и моим домом. Был жаркий полдень. Моя годовалая доченька перебирала у газона грязный парковый песок, голос Игоря Александровича звучал тихо, ровно, но мне слышалась в нем неизжитая боль... Однажды в оккупированном Париже он встретил на улице друга студенческих лет, немца. На немце была ненавистная нацистская форма, он был уже майор, и когда Игорь сказал ему, как все это страшно, как горько, немец с жаром признался, что он тоже ненавидит тирана Гитлера, что он тоже хотел бы бороться против него... При следующей встрече Игорь Александрович передал майору Бланку список вопросов, присланный из Лондона. Ну а потом провокатор выдал их обоих, и майора Бланка сразу поставили к стенке. Может, это воспоминанье о погибшем немце и дребезжало болью в голосе моего собеседника. Татьяна Осоргина-Бакунина говорила мне, что ее старый друг И. А. Кривошеин до смерти не мог забыть этого немца, винил себя в его гибели... Самого Игоря отправили в Бухенвальд, оттуда в лагерь смерти Дахау. Он выжил, но вернулся домой чуть живой. А Париж кипел в те месяцы: русская эмиграция переживала патриотический подъем — подъем слепого патриотизма, вызванного счастливой русской победой. Что там молодой Кривошеин — столпы эмиграции и масонства, заслуженные борцы с большевизмом пошли с повинной в советское посольство! Герой Сопротивления Игорь Кривошеин становится вскоре во главе движения русских, а потом и «советских патриотов». У него впечатление, что, как бывало в лагере, они продолжают борьбу против общего врага. Его не смущает, что борьба идет теми же подпольными методами, что и в лагере: это же борьба за правое дело. Только сегодня некоторым из историков приходит в голову, что, возможно, уже и в немецких лагерях были советские профессионалы-подпольщики из органов (как, скажем, во французской компартии верховодили профессионалы-подпольщики из «органов» и Коминтерна). Многие тысячи русских берут в ту пору во Франции русские паспорта. Однако, пригласив брать паспорта, советские власти не спешат пустить их на родину. Эти «советофилы» могут пригодиться и здесь. Им объясняют, что возвращение еще надо «заслужить», надо «послужить», «поработать», «оправдать доверие». Новые «советские патриоты» захватывают бывший штаб русско-фашист­ской администрации на улице Гальера. Дом становится центром советской разведки. Символика этой перемены ускользает от сознания эмигрантов. Да и вообще, у них нет чувствительности подсоветских интеллигентов. Они не различают скрытого смысла слов, оттенков голоса, выражения лиц. А «лица» у тех, кто заказывает музыку, всегда одни и те же. Позднее, через много лет русские научатся узнавать эти лица — как научился сын Игоря Александровича Никита Кривошеин, как научились мои родители, мои сокурсники («Осторожно, этот человек Оттуда!»), но пока...

К тысячам желающих «поработать» членов компартии («французской секции Коминтерна») во Франции прибавляются десять тысяч русских эмигрантов с советскими паспортами... В ту пору коммунистический профсоюз, готовясь к захвату власти коммунистами, пускает под откос первый французский поезд, и французское правительство, выдворив из Матиньона министров-коммунистов, идет на крайние меры. Оно высылает из Франции два десятка активных «советских патриотов»-«возвращенцев», имеющих советские паспорта. Заслуженный герой французского Сопротивления Игорь Кривошеин попадает в их число. Он выслан. Сперва чекисты держат его в пересыльном лагере в Восточной Германии, потом впускают в Россию. За ним едет семья. Начинается новый, русский период жизни Кривошеиных в страшной (ныне, похоже, забытой и даже беспамятно воспеваемой) сталинской России 40—50-х годов. Полунищета и нищета, квартирные трудности, униженное положение обманутых «ре-эмигрантов», которые у всех на подозрении, вечная и повсеместная слежка и, наконец, снова лагерь. Игорь Кривошеин был арестован — на сей раз КГБ, как английский шпион, как французский шпион, как монархист, масон и злейший враг советской власти, интересам которой ему довелось служить. Восемнадцать месяцев жестокого следствия на Лубянке, после которого постановлением Особого совещания (неужели нужно было так долго совещаться, чтоб фабриковать фальшивые обвинения?) — приговор: десять лет лагеря по статье 58-4 Уголовного кодекса («сотрудничество с международной буржуазией»). Для Кривошеина начинаются лагерные муки — сперва описанная у Солженицына марфинская «шарашка», но потом уж и настоящие лагеря, описанные тем же Солженицыным, а еще страшнее — Шаламовым... Озерлаг в Тайшете... Игорь Александрович вышел на свободу лишь после смерти Сталина. Его сын Никита окончил к тому времени институт, но потом... Я помню, как бывший приятель по Инязу испуганно шепнул мне в Москве, что арестован наш бывший студент Никита Кривошеин. Три года исправительно-трудовых лагерей (по статье 58-10 часть 1) за «шпионаж в пользу Франции», точнее, за интервью корреспонденту вполне «левой» газеты «Монд»: три года в Дубровлаге и четыре года в Малоярославце, за сотым километром. Я впервые увидел моего нынешнего парижского соседа, переводчика ЮНЕСКО Никиту Кривошеина в 60-е годы, в московском Доме кино, где мы оба работали на синхронном переводе фильмов. Помню, юные киноведки балдели тогда от его странного, «ненашего» русского, от его сказочного французского, от изысканной мужской красоты последнего и единственного потомка семьи Кривошеиных...

В 1974 году Кривошеины вслед за вынужденным уехать Никитой вернулись во Францию...

С Игорем Александровичем мы стали видеться в начале 80-х годов, когда я поселился в 13-м округе Парижа, близ его дома. Только что умерла его жена Нина Алексеевна. Игорь Александрович был грустен, потерян. Новости из брежневской России не вселяли оптимизма, а судьба России волновала его по-прежнему. Помню, он спросил меня однажды, можно ли возлагать надежду на новых националистов-«почвенников», вдохновляемых тогдашним ЦК ВЛКСМ... Мы стояли близ его дома. На другой стороне улицы маляры замазывали ругательные ночные надписи на стенах белого домика.

— Это штаб молодых здешних националистов, — объяснил мне Игорь Александрович. — Каждую ночь его стены покрывают ругательствами... Но они ведь и правда расисты, эти правые...

Игорь Александрович улыбнулся грустно, и я понял, что мне не стоит ему рассказывать про шустрых московских расистов-карьеристов из ЦК ВЛКСМ и «Молодой гвардии». К тому же мне вспомнилось, что до войны здешние эмигрантские евразийцы и «младороссы» тоже питали надежды на комсомол и расистский национал-большевизм, на молодые кадры Красной Армии, на мирное перерождение большевиков, на что-то еще столь же странное и безнадежное. Наша бедная родина...

Кстати, престижный орган националистов-«почвенников» журнал «Наш современник» не обошел вниманием трагическую судьбу героя Сопротивления и русского патриота Игоря Кривошеина. Через много лет после его смерти журнал сообщил, что Кривошеин вовсе не был выслан в СССР французским правительством, а совсем напротив — как и другие «сионисты-масоны», он ринулся туда «не без особых заданий масонских организаций по налаживанию братских связей»: «Именно с такой миссией в СССР выехал вместе с семьей высокопоставленный масон, член масонского правительства И. А. Кри­вошеин. Однако чекисты сразу поняли характер его миссии. Он был арестован...» В этом журнальном пассаже все остроумно поставлено с ног на голову. Действительно, И. А. Кривошеин ратовал некогда за «перенос масонской работы в Советскую Россию». Но делал он это не без подачи самих чекистов, заманивавших масонов в Гулаг.

Сын покойного И. А. Кривошеина Никита Игоревич Кривошеин не стал спорить с журнальной ахинеей, но как человек, имеющий солидный советский опыт, указал в письме в редакцию, что «автора всей этой липы надо искать на Лубянке...» Ну да, в том самом здании, где Игоря Кривошеина мучали, но не добили за полтора года следствия...

Что же до самой принадлежности Игоря Александровича к масонской ложе, то его сын пишет: «Незадолго до смерти, в 1987 году, отец с радостью говорил мне о десятилетиях, проведенных в ложах шотландского обряда, о том духовно-мистическом богатстве, что он там получил, и о том, что его православная вера приобрела благодаря всему этому — еще большую крепость».

Кривошеина Нина Алексеевна, 1895—1981

Откликнувшись на исходе своих дней на призыв А. И. Солженицына, парижанка Нина Алексеевна Кривошеина (урожденная Мещерская) написала для «Всероссийской мемуарной библиотеки» парижского издательства «ИМКА-пресс» одну из интереснейших книг о русской эмиграции и о советской жизни конца 40—50-х годов («Четыре трети нашей жизни»). Женщина была талантливая, энергичная, да и судьба выпала супругам Кривошеиным удивительная. К тому же, пройдя через все испытания, прожила Нина Алексеевна, несмотря на хрупкое здоровье, долгий век — жила и во дворцах, и в коммунальных лачугах советской провинции, а в конце жизни жила по соседству с нашим домом, в 13-м округе Парижа, на краю «Чайнатауна»...

Отец Нины Алексеевны Алексей Павлович Мещерский (из той ветви Мещерских, что не имела княжеского титула) был инженер, энергичный предприниматель, богач, банкир, директор Сормовского, а потом Коломенского заводов. Была у Нининой семьи большая квартира в Петербурге, появились уже у красивой образованной девушки первые поклонники — будущий знаменитый экономист и богослов Кирилл Зайцев, композитор Сергей Прокофьев... После Октября последовали арест отца (и угроза расстрела), ночной побег за границу по льду Финского залива, а за рубежом — первый брак, через год — развод и второй брак. Вторым браком Нина Алексеевна вышла за Игоря Кривошеина, сына бывшего царского министра, соратника Столыпина, а позднее врангелевского премьер-министра Александра Кривошеина. Эмигрантское странствие — Белград, Константинополь, Ницца — временно завершилось в Париже, и последовали двадцать семь лет эмигрантской жизни, жизни вполне терпимой и даже веселой: Игорь Александрович выучился на инженера и нашел работу, Нина Алексеевна стояла за стойкой своего ресторанчика близ русского собора (у нее там пела Лиза Муравьева, а подпевал за столиком младший сын Льва Толстого Михаил Львович), были встречи, концерты, путешествия по Европе в своем автомобиле. Позднее появился сын Никита (и конечно, взяли ему няню)... И вот однажды, году в 1931-м, родственник графа Адама Беннигсена Миша Чавчавадзе привел молодую, любопытную, энергичную Нину в кафе «Ле Вожирар», в 15-м районе Парижа, где проживало много русских: «так я попала к младороссам и так... там и осталась». Эта веселая фраза, произнесенная Ниной Алексеевной на девятом десятке лет, неплохо передает легкость тогдашних решений молодой женщины. Впрочем, Нина Алексеевна дает и некоторые объяснения тогдашнего успеха младоросской партии в аристократических и интеллигентских верхах эмиграции, сообщая, что «глава» партии, ее «вождь» (ее фюрер) Александр Казем-Бек был «человек примечательный, обладавший блестящей памятью, умением тонко и ловко полемизировать и парировать атаки — а сколько их было! В ранней юности был скаутом, в шестнадцать лет участником Гражданской войны, потом участником первых православных и монархических съездов в Европе. Человек честолюбивый, солидно изучивший социальные науки и теории того времени, с громадным ораторским талантом, он имел все данные стать «лидером», а так как все русские политические организации — кадеты, эсдеки, эсеры — рухнули под натиском марксистского нашествия, то и надо было найти нечто иное, создать что-то новое. Таким образом, Младоросская партия оказалась единственной новой, то есть не дореволюционной партией, партией, родившейся в эмиграции и, нравилась она или нет, она и до сих пор остается единственным политическим ответом в зарубежье на большевистскую революцию. Был ли это просто ответ на новый социальный фактор тридцатых годов XX века — фашизм? Да, конечно, это отчасти так и было, и в 1935—36 гг., как белый, так и красный фашизм довольно-таки ярко и четко выявили свои гадкие мордочки среди Младороссов».

Проще говоря, младоросские теории примыкали и к нацизму, и к национал-большевизму, причем «вождь» вел тайные переговоры и с русскими фашистами из Германии, с агентами ГПУ, а карьеру свою кончил тем, что с началом войны бежал из Парижа в США, а после войны тайно, через Швейцарию, переправился из США в Москву, где и осел в зарубежном отделе Московской патриархии. Но в начале 30-х годов «новизна» (а главное — молодость) младороссов соблазняла многих в эмиграции, а лозунг «Царь и Советы», похоже, никого не шокировал. Не последнюю роль тут сыграл, вероятно, протест «эмигрантских детей» против их «промотавшихся отцов». Вот ведь и Нина Алексеевна признает: «Главное, что меня привлекло к ним, — был их лозунг: «Лицом к России!». Лицом, а не задом, как поворачивалась эмиграция, считавшая, что с ней из России ушла соль земли, и что «там» просто ничего уже нет. Конечно, это «лицом к России» не все Младороссы могли вполне воспринять и переварить: иногда они впадали в нелепое и почти смехотворное преклонение, в восторг перед “достижениями”...».

Эти откровения былой «младоросской» активистки и ее ощутимо уцелевшие до старости симпатии очень показательны. Остается добавить, что «лицом к России» и «младороссы», и левые евразийцы поворачивались в розовых очках или с завязанными глазами, а сведения о «достижениях» черпали из фальшивок коммунистических бюро дезинформации, от «агентов влияния» и от профессионалов коминтерновской разведки. Все, кто поверил этим фальшивкам, дорого заплатили за свои увлечения и легковерие. В первую очередь Нина Алексеевна Кривошеина. Несомненно, что дорога в ад была вымощена добрыми намерениями.

В начале войны И. А. Кривошеин (вместе с другими благородными искателями истины из масонской ложи) был заключен оккупантами в лагерь Компьень, вскоре освобожден, примкнул к Сопротивлению, потом был снова арестован нацистами и заключен в Бухенвальдский концлагерь, где сблизился с русскими узниками, где выжил, чуть живой вернулся в Париж, отлежался дома и встал во главе движения за возвращение эмигрантов на родину, так называемого движения «советских патриотов», курируемого, конечно, советской разведкой. Как и ведомые ими патриотически настроенные эмигранты, супруги Кривошеины взяли советские паспорта (и как все, никуда пока не ехали), а в конце 1947 года муж Нины Алексеевны был выслан из Франции в Россию, и вскоре семья последовала за ним — в провинциальный Ульяновск. Вот тут-то и начинается самая подлинная, самая драматическая часть мемуаров Нины Алексеевны. При сравнении с картинами «мирной послевоенной жизни» советской провинции и историей злоключений обманутых «ре-эмигрантов» мемуарный рассказ Н. А. Кривошеиной о прежней, эмигрантской жизни кажется хоть и занимательным, но легковесным (вроде той же истории ее прихода к «младороссам»). Уже на борту электрохода «Россия», шедшего в Одессу, Нина Алексеевна заметила, что советские члены экипажа смотрят на «возвращенку» как на ненормальную. Ну, а действительность провинциальной России превзошла все ожидания семьи: лишения, голод, холод, убожество жизни, организованное и добровольное стукачество, произвол властей, приемные КГБ, арест мужа, лагерь, потом арест подросшего сына... Господи, как дорого пришлось платить за многочасовые демагогические крики красноречивого карьериста Казем-Бека, за раздутое совестливыми патриотами «белогвардейское» «чувство вины перед Родиной», за ностальгическое нытье, за неумение слушать о чужих страданиях, понимать их и читать между строк... Бедная, бедная Нина Алексеевна...

Один из самых внимательных читателей мемуарной книги Н. А. Кри­вошеиной, ее друг Н. В. Вырубов сказал в этой связи о судьбе русских «возвращенцев»:

«...уехавшим было еще хуже. Кто сгинул в лагерях, кто бедствовал, во всяком случае все подверглись преследованиям. Это было подло, заманивать людей в страну, зная, что они там никому не нужны, да и не приспособлены к советской жизни.

И действительно, даже если мы не враждебно настроены, мы для советского строя не подходим — из-за воспитания, из-за того, что мы видели, что мы знаем...».

В 1974 году, после 27 лет советской жизни, Кривошеины вслед за сыном вернулись в Париж. Перед смертью, в 1981 году, Н. А. Кривошеина закончила работу над своими воспоминаниями.

Я впервые пришел к Кривошеиным, оказавшимися моими соседями в 13-м округе Парижа, вскоре после смерти Нины Алексеевны. Игорь Александрович писал в то время послесловие к мемуарам жены, которые и были вскоре изданы издательством «ИМКА-пресс». «Мы не жалели о пройденном нами пути», — писал муж Нины Алексеевны в послесловии... Жалей не жалей — это был путь, типичный для нашего века... Крестный путь обманутых патриотов-эмигрантов.

Крылова Елизавета Дмитриевна, 1868—1948

Елизавета Дмитриевна Крылова была супругой академика Н. Н. Кры­лова, знаменитого математика, механика и кораблестроителя, основоположника теории корабля и автора работ по теории компасов, по математике, по истории науки. Сам академик умер в 1945 году в России, увенчанный всеми премиями и тремя орденами Ленина, а супруга его, как полагает о. Борис Старк, отпевавший Елизавету Дмитриевну, выехала за границу со своей дочерью и зятем — физиком П. Л. Капицей, работавшим в Англии, и домой не вернулась.

Крымов Владимир Пименович, 20.07.1878—6.03.1968

Владимир Пименович Крымов прожил на свете почти 90 лет и больше 50 из них издавал свои книги, а журналистикой занимался больше 70 лет, ибо еще студентом Петровско-Разумовской земледельческой и лесной академии он начал печататься в московских газетах, а в 30 с небольшим совершил деловую поездку в Южную Америку и не упустил при этом случая прогуляться по обеим Америкам. Впрочем, и о делах он не забывал тоже, этот поразительно деловой россиянин. Он взял подряд на печатание почтовых марок для Венесуэлы, поставлял русскому двору американские машины «линкольн», знал всех во дворцах и в деловых кругах... В 1912 году вышла его книга, в которой он собрал свои путевые очерки и фельетоны, в 1914-м — новая книга о путешествии по США и Вест-Индии, потом еще и еще. Он успел поработать коммерческим директором знаменитой газеты А. Суворина, три года издавал журнал «Столица и усадьба». В апреле 1917 года В. П. Крымов двинулся с женой в кругосветное путешествие, странствовал два года и описал свое странствие в книге «Богомолы в коробочке». В ту пору этот выходец из бедной прибалтийской семьи был уже «почти миллионером». Позднее он умножил в Берлине свое состояние удачным участием в германо-советской торговле. С приходом к власти фашистов он перебрался во Францию, поселился к пригороде Шату и волновал воображение бедных эмигрантских собратьев слухами о несметном своем богатстве. Однако он не давал себя разорить бесчисленным просителям... В годы войны помогал, впрочем, талантливому И. И. Тхоржевскому.

Он написал еще один роман в четырех книгах («За миллионами»): это имеющая автобиографический характер история человеческого обогащения, погони за деньгами, которая и вообще играет во всех его произведениях ключевую роль. Некоторые из критиков отмечали умение В. Крымова заглянуть во все уголки психологии своего героя, другие ругали его на чем свет стоит. Его произведения (а их было множество) охотно переводили в Англии. Последний свой большой роман («Завещание Мурова») он издал в Нью-Йорке в 1960 году (82 лет от роду). Крымов писал его в годы оккупации, уже почти ослепший. В том же году альманах «Мосты» напечатал его роман «Анатас», темой которого явилась парапсихология. Не только богатством своим, но и работоспособностью, и долголетием превзошел он бедных своих эмигрантских собратьев. Впрочем, эти завидные качества все же не сделали его первым писателем эмиграции.

Кудрявцев Василий Васильевич, доброволец Русской Северной армии, Опочка Псковской губ., 1890—1968

Кудрявцев Николай Васильевич, доброволец
Русской Северной армии, Опочка Псковской губ., 1883—1963

Братья Кудрявцевы прожили чуть не полвека в Париже, но на своем надгробье просили указать лишь самое главное — что они родом псковские, из милой Опочки, и что они ушли добровольцами сражаться против большевиков. Это главное, а всего и в романе не опишешь... А мне ведь доводилось бывать в Опочке — милый северный городок... Но вот в памяти только и осталось, что две пушкин­ские строки: «И путешествие в Опочку, И фортепьяно вечерком...».

Кузнецов Борис Николаевич, 20.02.1896—10.07.1973

Кузнецов С. М., 28.12.1889—14.10.1955

Оба Кузнецова, хотя и не родственники, были драматические актеры, собратья по искусству, продолжавшие играть на сцене и в эмиграции.

Кузнецова Мария, 1880—1966

Мария Николаевна Кузнецова родилась в Одессе (где женщины от века были так красивы), в семье знаменитого художника Миколы Кузнецова, который написал несколько дочкиных портретов (наряду с портретами Чайковского, Шаляпина, Направника, Васнецова, Поленова) и который сам позировал многим собратьям по искусству (казак с повязкой на лбу в «Запорожцах...» Репина — это он, и палач, и дьявол на картинах того же Репина — тоже он). П. И. Чайковский и часто бывавший в одесском доме художника Илья Мечников отмечали, что девочка-то у Миколы Кузнецова растет гениальная певунья. Выйдя замуж за сына акварелиста Альберта Бенуа и переехав в Петербург, Мария начинает брать уроки у итальянского певца Марти и вскоре, в 1904 году, она дебютирует в роли Маргариты («Фауст» Гуно) в антрепризе князя Церетели. Ее приглашают на пробу голосов в Мариинский театр, и уже через год, в 1905-м, она становится солисткой прославленной Мариинки. Она растет не по дням, а по часам и напряженно учится, у всех — у мэтров, у партнеров, у Шаляпина, у Тартакова, у А. Петровского, у Направника... Она обратилась за советом о движении на сцене к Ольге Преображенской, и та открыла в ней талант балерины. Репертуар Марии Николаевны расширяется, и тут она воистину неукротима. Она первой поет партию Февронии (Римский-Корсаков) в Петербурге и Клеопатры (Ж. Массне) в Монте-Карло. Она знакомит русскую сцену с «Таис» Массне, и очарованный ею французский композитор пишет для нее оперу. В воспоминаниях поэта Пяста я наткнулся как-то на любопытную картинку довоенной петербургской жизни. К приятелю Пяста художнику Александру Головину приезжают позировать для портретов прославленные артисты: «...при мне в уютной качалке расположилась однажды знаменитая тогда М. Н. Кузнецова-Бенуа. Она была, конечно, с какою-то dame de compagnie. Была, конечно, с модною тогда микроскопической собакой на руках. Была в изумительно-прозрачном утреннем наряде, с длиннейшими рукавами, в каких-то сверхбезукоризненных лакировках с острейшими концами и бесконечной величины каблуками на ногах. Производила впечатление явления из какого-то другого (впрочем, совершенно реального) мира...».

В начале описываемого Пястом 1908 года гастроли Кузнецовой в парижской «Гранд-Опера» прошли с бешеным успехом. Говорили, что она обогатила достижения итальянского вокала волшебной певучестью украинской речи. Потом были Монте-Карло, Лондон, Нью-Йорк, Чикаго, Южная Америка, Япония, Испания. В 1917 году она вернулась из Швеции и застала развал театра. В 1918-м она покинула Россию, а в 1919-м была солисткой сразу в двух театрах — в датском и шведском. Она решает приобрести репутацию танцовщицы, создает собственный театр миниатюр, а позднее ее новый муж, племянник композитора, банкир и миллионер Альфред Массне, помогает ей открыть в Париже свой оперный театр — «Русскую оперу». В ее театре были лучшие певцы, лучший хор и лучший балет (под руководством Фокина), работали такие режиссеры, как Санин и Евреинов, такие художники, как Билибин и Коровин... Театр Елисейских полей, где шли спектакли ее труппы, не вмещал всех желающих. Потом были Мадрид, Мюнхен, Милан, завоевание Южной Америки. В 1934 году Париж отметил тридцатилетие ее триумфов. Она поселилась в Барселоне, консультировала театры, давала уроки...

Кульман Николай Карлович, профессор, 1.12.1871—17.10.1940

В первые годы изгнания (в 1923 году) благодаря заступничеству французских славистов и возглавлявшего кабинет президента А. Мильерана Эжена Пети (на счастье эмигрантов, он был женат на первой русской адвокатессе) в Сорбонне было открыто русское историко-филологическое отделение. Курс русской литературы на нем читал профессор Николай Карлович Кульман. До приезда в Париж он уже читал лекции в Белграде и в Софии. Сын Николая Карловича стал священником, любимым настоятелем Аньерского храма (о. Мефодий Кульман), а потом помощником епископа в кафедральном соборе на рю Дарю.

Кутепов Александр Павлович, 1882—1930

Надпись на «символической», «памятной» (пустой) могиле генерала Кутепова гласит: «Памяти генерала Кутепова и его сподвижников».

Александр Павлович Кутепов окончил гимназию в Архангельске, потом пехотное училище, участвовал в русско-японской войне и был «за оказанные боевые отличия» переведен в лейб-гвардии Преображенский полк. В годы мировой войны он был награжден многими боевыми орденами, командовал в чине полковника гвардии Преображенским полком. Отдав приказ о его расформировании, А. П. Кутепов вступил в Добровольческую армию, оборонял Таганрог с одной офицерской ротой, под Екатеринодаром стал командиром Корниловского полка. После взятия Новороссийска он был назначен Черноморским военным губернатором и произведен в генерал-майоры. В 1919 году был произведен в генерал-лейтенанты «за боевые отличия» во время Харьковской операции, позднее прибыл в Крым и командовал Первой армией. При эвакуации Крыма он назначен был помощником главнокомандующего и произведен в генералы от инфантерии «за боевые отличия». В 1928 году, после смерти генерала Врангеля, великий князь Николай Николаевич поставил генерала Кутепова во главе Русского Общевоинского Союза. Генерал Кутепов возглавил тайную борьбу против большевистской России. В этой тайной войне профессионалы из ГПУ очень скоро переиграли отважного боевого генерала, засылая к нему многочисленных агентов, создавая (в рамках операций «Синдикат-2», «Трест» и др.) фальшивые монархические союзы на советской территории, завлекая его в авантюрные операции. Врангель довольно рано понял, что Кутепов попал в ловушку, и порекомендовал ему прекратить эту бессмысленную, жертвенную, трагическую деятельность. Генерал Кутепов не внял указанию старшего по званию и продолжал играть в игры ГПУ. Обманутыми ГПУ оказались не только знаменитый Шульгин, но и племянник Врангеля «евразиец» Арапов, и многие другие. После смерти Врангеля Кутепов остался хозяином положения и продолжал эту наперед проигранную игру в терроризм. В середине января один из агентов ГПУ (де Роберти) раскрыл Кутепову, что им манипулирует советская разведка и что на него самого готовится покушение. Охрана Кутепова была усилена. На воскресенье (26 января 1930 года) генерал дал выходной своему шоферу и телохранителю и, выйдя из дома у себя в 7-м округе Парижа, отправился пешком к обедне в церковь галлиполийцев. По дороге он был похищен оперативной группой советской разведки, переправлен в Марсель на борт советского корабля, который взял курс на Новороссийск. По утверждению советской печати и «свидетелей» на московских процессах, генерал умер в пути от сердечного приступа...

Кутепова (урожд. Кутт) Лидия Давидовна, 1888—1959

В 1930 году, когда муж Лидии Давидовны отважный генерал Кутепов был посреди дня похищен агентами ГПУ на парижской улице, самое трогательное внимание проявляла к безутешной вдове знаменитая лирически-патриотическая певица Надежда Плевицкая. Муж Плевицкой, помощник генерала Кутепова в Общевоинском Союзе генерал Николай Скоблин, был тоже очень внимателен к бедной вдове, и весь Париж был растроган добротой знаменитой военно-эстрадной пары. Кто ж знал тогда, что похищение Кутепова было первой крупной акцией завербованных ГПУ Скоблина и Плевицкой (кодовые клички Фермер и Фермерша, оклад от ГПУ — 200 долларов США в месяц).

Беды Лидии Давидовны Кутеповой не были исчерпаны в 1930-м. Ее сын Павел, которому было в ту пору всего пять лет, успел позднее принять участие в борьбе против большевиков на стороне немцев и 20 лет от роду был взят в плен в Сербии. Присужденный к смертной казни, которая была заменена ему 25-летним тюремным заключением, он пробыл в знаменитой Владимирской тюрьме 10 лет.

Он вышел из тюрьмы по реабилитации, был поселен в Иванове, где женился, а расставшись с женой, маялся без работы по Москве, где и встретился со знаменитым агентом Казем-Беком, который пристроил его в хитрый отдел московского патриархата, где трудился и сам. В 1958 году Павлу была даже разрешена (или поручена) краткосрочная поездка в Париж. Понятно, что он вернулся из этой поездки в Москву, где и умер в 1983 году. Так что не исключено, что бедной Лидии Давидовне удалось взглянуть на сына хоть перед смертью.

Лагорио Н., умерла в 1974 г.

Наталия Игнатьевна Лагорио (урожденная Потапенко) была писательница. В начале изгнания она издала в Германии и в Швеции две повести и сборник рассказов, причем две книги в Германии, где из-за инфляции жизнь была в то время для русских с деньгами совсем недорогой, а типографские работы ценились и того дешевле. Повесть «Черт» вышла в издательстве Е. Гутнова, а повесть «Новый человек» — в издательстве О. Дьякова, обе в 1922 году в Берлине, а сборник рассказов «Стертая пыль» — в 1921 году в русском издательстве «Северные огни» в Стокгольме. В Берлине в то время число русских издательств перевалило за полсотни.

Лампе Алексей Александрович, начальник Русского
Общевоинского Союза, генерал-майор, 18.07.1885—28.05.1967

Выпускнику Кадетского корпуса, Инженерного училища и Николаевской военной академии Алексею фон Лампе довелось 20 лет от роду повоевать на русско-японской, а в 30 — на Первой мировой войне (уже в чине подполковника). В 1918 году он возглавлял подпольный Добровольческий центр в Харькове, занимался переброской офицеров в Добровольческую армию. Позднее (уже в чине генерал-майора) он представлял Врангеля в Константинополе, потом Русскую армию в Дании и в Венгрии, а с 1923 года — в Германии, где был после роспуска Общевоинского Союза арестован гестапо. С 1957 года до самой своей смерти А. А. фон Лампе возглавлял в Париже Русский Общевоинский Союз и осуществлял большую издательскую работу: издал семь томов сборника «Белое дело», в которых, в частности, были впервые напечатаны «Записки» генерала Врангеля. В 1960 году генерал фон Лампе издал в Париже и сборник собственных статей «Пути верных».

Ланской Андрей Михайлович, художник, 1902—1976

Трудно сказать, кем стал бы граф Андрей Ланской, не случись революции, которая застала его на занятиях в Пажеском корпусе. Родители увезли 15-летнего Андрея в Киев, и там он стал посещать художественную школу знаменитой Александры Экстер. Никакого систематического образования ему получить так и не удалось.

В 1921 году Андрей добрался с родителями до Парижа. Здесь он посещал художественную академию Гран Шомьер, что близ Монпарнаса, и познакомился с Сергеем Судейкиным и Михаилом Ларионовым, оказавшими на него большое влияние. В 1924 году Ланской выставлялся в Осеннем салоне в Париже и был замечен искусствоведом Вильгельмом Удэ. Через год у Андрея Ланского состоялась уже индивидуальная выставка, и с тех пор не переводились покупатели-коллекционеры: он сумел быть замеченным даже в стотысячной толпе здешних художников. С середины 20-х годов А. Ланской увлекается реалистической живописью, а с начала 30-х под влиянием Кандинского и Клее приходит к абстракции. Окончательно от фигуративной живописи он отходит в 1944 году под влиянием своего нового друга Никола де Сталя.

Занимался Ланской и книжной иллюстрацией. Знаменитой была его серия абстрактных иллюстраций к «Запискам сумасшедшего» Гоголя. По утверждению В. Маркаде, Андрей Ланской обожал поэзию Хлебникова и часто декламировал с упоением:

И черный рак на белом блюде

Поймал колосья синей ржи.

Лапшин Георгий Александрович, художник,
артист Московской оперы, 7.04.1885—24.01.1950

Среди молодых гениев, хлынувших в Мекку художеств Париж в начале ХХ века, был и молодой москвич, певец и художник Георгий Лапшин. После Строгановского училища он три года (с 1906-го по 1909-й) учился в Париже у Ж. Лермитта и Ф. Кормона. Вернувшись в Москву, Лапшин учредил художественное общество «Свободное творчество» и был постоянным участником его выставок. В обзоре выставки 1913 года автор «Русского слова» (Сергей Мамонтов) писал: «Козырем выставки является, бесспорно, Лапшин с его яркими картинами вечно суетящегося Парижа... Лапшин, трактуя то, что нам знакомо, сумел вложить в этюды свою индивидуальность...»

Потом были новые выставки в Москве и в Берлине, но в 1920-м пришлось навсегда бежать в этот «вечно суетящийся Париж». Лапшин выставлялся до самой войны во Французском Салоне и в салонах Независимых (его упоминают и французские журналы). Потом его имя исчезло из рецензий, каталогов и обзоров так прочно, что московские историки искусства предположили, что, как многие эмигранты, он не пережил новой войны... Надгробие на этом свободном от вечной парижской суеты русском кладбище свидетельствует, что талантливый изгнанник умер лишь в 1950 году...

Латкин Петр Михайлович, первопоходник, капитан, 1896—1975

Служивший под командой А. И. Деникина капитан Латкин остался и в эмиграции верным соратником генерала. По окончании Второй мировой войны, получив по карточкам бензин, Петр Михайлович приехал в Мимизан на своем грузовичке, чтобы перевезти старого генерала с супругой и их старого кота Васю в Париж, на окраинный бульвар Массена. В Париже старому генералу пришлось нелегко. Эмигрантский Париж был опьянен победами Красной Армии, и Антон Иванович со своим лозунгом «За Россию, но против большевиков», со своими напоминаниями о лагерях, о сталинском терроре был словно бы не к месту. Не поддержали эмигранты и призыв Деникина не выдавать на расправу НКВД военнопленных и так называемых власовцев. Да и самому генералу оставаться в Париже было еще опаснее, чем до войны, когда агент ГПУ генерал Скоблин так настойчиво уговаривал его прокатиться в его машине туда-сюда. Супруги Деникины уплыли за океан, в США, оставив старого кота Васю на попечение дочери, ставшей журналисткой и писавшей под псевдонимом Марина Грей. Верный капитан Латкин достал Деникиным денег на путешествие, и супруга генерала Ксения Васильевна подробно рассказывала в письмах капитану Латкину о том, как старый генерал позавтракал на пароходе на последние франки, как велик оказался город Нью-Йорк, «самый большой город вселенной».

7 августа 1947 года старый кот Вася убежал из дому, и дочь Деникина не смогла его найти, как ни искала. Назавтра у ее дверей позвонили. Она открыла дверь и увидела плачущего капитана, который молча передал ей телеграмму: «Известите Марину, что ее отец умер 7-го». Вот как рассказывает об этом мгновении сама Марина Грей в книге «Мой отец генерал Деникин»:

«Моя первая реакция, должно быть, удивила Латкина:

— Вася, так он знал, что умер его хозяин. Вчера, вчера он... исчез!».

Латри Михаил Пелопидович, 1875—1941

Это имя многим напомнит о Восточном Крыме, о древней Киммерии и незабываемом Коктебеле, о Кара-даге, Феодосии, о залах феодосийской картинной галереи: там много представлено художников «киммерийской школы» — Волошин, Богаевский, Лагорио, Латри... А еще много жило в Феодосии итальянцев, армян, греков, болгар, евреев: до большевистского геноцида Крым был вольным, многонациональным краем. Дедом Михаила Латри со стороны матери был знаменитый русский армянин Иван Айвазовский, отцом — обрусевший одесский грек, врач Пелопид Саввич Латри. Детство Миши Латри прошло в Ялте, живописи он учился по бесчисленным морским пейзажам бородатого дедушки Айвазовского (у которого, кстати, было еще два внука-художника: Ганзен и Арцеулов) и акварелям маминого первого мужа-архитектора (тоже ведь часть семейной художественной истории). Дед отдал Мишу учиться в Академию художеств, в класс талантливого пейзажиста Архипа Куинджи (вот у кого он научился освещению!). Когда Куинджи ушел из Академии, Михаил, как и положено художнику, отправился странствовать по свету — Греция, Италия, Турция... Потом он учился в Мюнхене, а вернувшись в Академию, закончил курс, написал дипломный пейзаж (осенний, да еще с ветром) и получил звание художника.

Жил М. Латри по большей части в Восточном Крыму, близ Феодосии, в имении матери, занимался виноградарством, оборудовал керамическую мастерскую и увлекался керамикой (какая жизнь!). В порядке общественной работы был директором феодосийской картинной галереи.

В отличие от Волошина, который надеялся все же выжить при большевиках в Коктебеле, и от Осипа Мандельштама, легкомысленно решившего однажды в Феодосии, что «трудно плыть, а звезды всюду те же», Михаил Латри вовремя (в 1920 году) уехал в Грецию. Там он руководил Королевским керамическим заводом и участвовал в раскопках на острове Делос (родина Аполлона, где, насколько помню, над темно-синим морем высятся два величественных мраморных фаллоса). В 1924 году он, поселившись в Париже, устроил там керамическую мастерскую, где выпускал вазы и лаковые ширмы, писал декоративные панно и сочинял трактат о пейзаже, которого он был большой мастер. Волошина он пережил... Николай Рерих, вспомнив о нем однажды, записал в свой дневник (преданный гласности лишь при великом издателе Ю. Короткове, в пору «оттепели»):

«Латри любил Крым. Элегия и величавость запечатлена в его картинах, в голубом тоне и спокое очертаний. Слышно было, что Латри в Париже и увлекался прикладным искусством. Едино искусство и всюду должно внести красоту жизни. Привет Латри».

Вот она, апология бегства художника от тиранов...

Левентон Александр, aspirant 21-e R. I. C., погиб 12.02.1945
в Банценхайме

Уже после Дня Победы, 31 мая 1945 года был издан (посмертно) приказ по армейскому корпусу, где служил молодой русский юнкер Александр Левентон (простим штабным писарям и военным переводчикам огрехи их полковой прозы):

«Аспирант исключительного порыва и храбрости в бою, воодушевленный горячим желанием сражаться и всегда настаивающий на самых опасных заданиях. Во время атаки 5 февраля 1945 личным примером воодушевлял своих подчиненных, одержал полный успех с минимальными потерями и полной дезорганизацией противника. 8 фев­раля 1945 смертельно ранен во время разведки. Останется для всех примером веры, доблести и юношеского пыла. Награжден Военным крестом с золотой звездой, Военной медалью и Медалью Сопротивления».

Бедная семья, бедный герой Саша... Да будет тебе французская земля пухом!

Ленин Анатолий, capitaine de fregatte, 1878—1947

Из уважения к памяти капитана военного фрегата Анатолия Васильевича Ленина, выпускника Санкт-Петербургского морского корпуса (номер по окончании выпуска — 49), и к его семье спешу заверить, что никакого отношения к заговорщику и кровавому диктатору В. И. Ульянову, использовавшему эту фамилию в качестве партийной клички, Анатолий Васильевич Ленин не имел.

Леон (Leon) Elisabeth Lucie, 1900—1972

Милой парижанке Люси Леон выпало в жизни быть подругой двух знаменитых писателей ХХ века, двух гениев — Джеймса Джойса и Владимира Набокова. Ее брат Александр (Алекс) Понизовский учился с Набоковым в Кембридже, и начало знакомства Люси с Набоковым относится к 1920 году. Позднее Люси вышла замуж за Павла Леопольдовича Леона, который был, по воспоминаниям профессора Н. А. Струве, «другом, собутыльником и секретарем Джеймса Джойса, переводчиком английской и французской литературы и автором прекрасной книги о Бенжамене Констане... Поль Леон был по доносу арестован в начале 1941 и погиб в Германии на этапе... упав от изнеможения, был пристрелен конвоем». Это случилось в пору оккупации, но тогда, накануне беды, в январе 1939 года, когда В. Набоков вдруг зачастил в гости к Леонам, никто еще не предвидел близкой трагедии. Набоков писал тогда свой первый английский роман «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (об этом я рассказывал у могилы Ирины Гуаданини) и, будучи еще не слишком уверен в своем английском, решил сверить весь текст вместе с Люси Леон. И вот он приходил домой к Леонам, и они садились с Люси за большой письменный стол из красного дерева, за тот самый письменный стол, за которым Павел Леон и Джойс на протяжении двенадцати лет работали над джойсовскими «Поминками по Финнегану». Леоны дважды предлагали Набокову познакомить его с Джойсом. Набоков, оробев, оба раза отказывался: прославленный Джойс, которого он с восторгом прочел впервые еще студентом, слишком много для него значил. Леоны даже приводили однажды Джойса на чтения Набокова, но Набоков все еще не был уверен, понимает ли Джойс, с кем он имеет дело, знает ли знаменитый ирландец, что он, Набоков, — лучший русский эмигрантский писатель?.. В конце концов Набоков принял приглашение на «обед с Джойсом» у Леонов. Ко всеобщему разочарованию, он не блистал в тот вечер. Это легко понять. Набоков вообще не был блестящим рассказчиком и оратором, тем более импровизатором. Он был блестящий писатель. В университетской аудитории или перед телекамерой он (как и его герой профессор Тимофей Пнин) лишь зачитывал написанный текст... Тридцать лет спустя Люси Леон напечатала воспоминания об этом обеде, где высказала предположение (вполне справедливое), что ее русский друг просто оробел в тот день. Прочитав эти строки, немолодой прославленный Набоков (уже автор бестселлера) возмущенно ответил, что ему нечего было робеть в ту пору в чьем бы то ни было присутствии: он уже знал себе цену. Просто, добавил он в скобках, он не умел, да и не имел желания блистать в компании...

Через два года после этого спора умерла Люси, а восемь лет спустя сам Набоков. На полках стоят их книги, и цел еще, наверное, письменный стол красного дерева, принадлежавший сгоревшему в печи Освенцима Полю Леону, а сбереженные мемуарами и письмами их обиды и амбиции вызывают у нас лишь грустную улыбку...

Лерхе Татьяна Аркадьевна, 1879—15.03.1965

Искусствовед Александр Васильев сообщает в своей ценной книге «Красота в изгнании», что в 20-е годы Т. А. Лерхе и ее сестра Надежда Ратькова-Рожнова (1886—1957) «жили в густо заселенном русскими беженцами 15-м квартале Парижа на рю де ла Конвансьон и вышивали платья и сумочки для «Китмира», дома моды, созданного великой княгиней Марией Павловной».

Лескова (ур. бар. Медем) Елена Александровна,
16.08.1900—10.08.1932

Дочь барона Александра фон Медема и баронессы Нины фон Медем Леля фон Медем работала в Париже манекенщицей и портнихой вместе со своею старшей сестрой и матерью. Она вышла замуж за бывшего офицера Юрия Лескова, который приходился внуком знаменитому русскому писателю. Умерла Леля фон Медем совсем молодой, 32 лет от роду, оставив сиротой дочь Татьяну. Когда Татьяна подросла, она стала балериной. Ныне эта правнучка Лескова живет в Рио-де-Жанейро. Вот что она рассказала историку Александру Васильеву, посетившему ее в Рио: «Моя мама была очень красива и как «манакан» часто выезжала на скачки, где ее фотографировали. Некоторое время она работала в доме «Скиапарелли», но рано умерла, и все мое воспитание взяла на себя моя тетка Кира, ставшая мне второй матерью».

Леснова (урожд. Полякова) Милица, «Helene Vallier», 2.02.1932—1.08.1988

Из четырех дочерей военного пилота французской армии, русского эмигранта и певца Владимира Полякова-Байдарова три младшие — Татьяна, Милица и Марина, став актрисами, взяли сценические псевдонимы — Одиль Версуа, Элен Валье и Марина Влади. Татьяна и Милица умерли рано, а вдова Владимира Высоцкого Марина Влади еще появляется на экранах французского телевидения, чаще даже не в качестве актрисы, а в качестве участницы различных ультралевых акций протеста (в обществе своего друга-троцкиста, известного медика и политика доктора Шварценберга).

Липеровский Лев, протоиерей, 31.12.1887—3.02.1963

Имя парижского священнослужителя о. Льва Липеровского фигурирует многократно в эмигрантских воспоминаниях и дневниках, где он появляется в самые грустные моменты жизни (скажем, в рассказе В. Н. Буниной о смерти З. Гиппиус). О. Лев Липеровский был врач по образованию. Назначая болезненного о. Калашникова священником в Русский дом, высокопреосвященнейший и дал ему в помощники врача о. Липеровского. В пациентах-прихожанах недостатка в Русском доме не было. С Эмилией Николаевной Бакуниной, штатным врачом Русского дома, у о. Липеровского дружбы не получилось. Блестящий врач Э. Бакунина священнослужителей недолюбливала, а к медицинским теориям о. Липеровского относилась без доверия.

Лисенко (Лысенко) Наталья Андреевна,
артистка русских театров, 1886—1969

Красавица Наталья Андреевна родилась в Киеве и была, скорее всего, даже не Лисенко, а Лысенко, но кто ж такое может выговорить в Западной Европе и зачем мучать людей чужою мовой? Хай буде Лисенко...

В Москве Наталья Андреевна закончила школу МХТ, играла в театрах в провинции, потом была замечена и приглашена в театр Корша, аж на главные роли, играла долго и с успехом в Московском драматическом театре, а потом покорила русский кинематограф. Снималась она в главных фильмах немого кинематографа с самим Иваном Мозжухиным или с Поликарпом Павловым, а в 1920 году Лисенко со студией Ермольева уехала в Париж и здесь тоже сыграла много ролей в хороших фильмах, тем более что и муж у нее был хороший режиссер — сам Александр Волков. Знатокам (и старикам) памятны ее роли в фильмах «Пылающий костер» и «Дитя карнавала» Волкова и Мозжухина, в фильмах Волкова «Кин» и «Муки любви», в «Ночи карнавала» Туржанского, в четырех фильмах Стрижевского, в фильме «Лев Моголов» Эпштейна, в двух фильмах Протазанова, в фильмах Бергера и Кавальканти...

Появление звукового кино Наталье Лисенко, как и ее партнеру Мозжухину, нанесло непоправимый удар. В 1928 году она уехала в Прагу (играла там в Пражской группе МХТ), потом вернулась в Париж. Она еще играла по возвращении и в кино, и в театре, но гораздо реже, хотя каждую ее роль по-прежнему отмечала критика. А прожила она долго и долго еще оставалась в памяти своего поколения незабываемой звездой русского немого кино — как и партнер ее Иван Мозжухин, как и гениальный режиссер Волков, ее муж.

Лифарь Сергей Михайлович, de Kiev, premier danseur des Ballets Russes de Diaghilev, danseur Etoile et Choreographe du theatre National de l’Opera de Paris, 1904—1986

Французская надпись на надгробье знаменитого артиста балета («премьер русских балетов Дягилева, танцовщик-звезда и хорео­граф»), этого любимца Дягилева, свидетельствует о том, что, человек деятельный и талантливый, Сергей Михайлович Лифарь не лишен был тщеславия. Но оно, может, неплохо — без этого большой карьеры и не сделать.

У начала пути С. Лифаря стояла, конечно, большая любовь, и этого благодарный Лифарь не забывал никогда: имя Дягилева и в намогильной надписи не забыто, а толстая книга Лифаря про Дягилева — она вся о любви. Про то, как приехал из Киева в Париж на пробы робкий и неумелый юный ученик Брониславы Нижинской, как небожитель Дягилев его заметил, приласкал, возвысил, учил, как дал ему образование и сделал его тоже великим, как трепетало сердце влюбленного юноши, как было страшно ему и сладко стать «фаворитом». Как вместе они навестили с Дягилевым в Париже повергнутого предшественника — Нижинского, запертого в одном из домов Пасси в помрачении разума... Право, прекрасная книга об однополой любви для читателя, не страдающего половой нетерпимостью или, как тут нынче выражаются, «гомофобией» (боюсь, все же она не для русского читателя).

Сергей Лифарь перенял у Дягилева многое, вплоть до библиофильства и всяческого собирательства. Он оказался способным учеником и за долгий свой век успел сделать многое. Уже в 1929 году он худо-бедно поставил первый балет на музыку Стравинского, а потом до самого конца войны (до 1944 года) был хореографом и солистом Парижской оперы, и его влияние на французский театр было не маленьким: он, по существу, был законодателем вкуса во француз­ском балете. Лифарь преподавал в студии при русской консерватории имени Рахманинова в Париже, читал курс истории русского балета в Сорбонне, был избран членом-корреспондентом Академии изящных искусств, возглавлял (после Рябушинского) Общество сохранения русских культурных ценностей, собирал коллекции театральных костюмов и макетов декораций, устраивал по всему свету выставки, посвященные Пушкину (и конечно, Дягилеву), основал в Париже институт хореографии и способствовал открытию кафедры хореографии в Сорбонне... Он написал 25 книг о балете, в том числе и о некоторых теоретических проблемах балета. Понятно, что при такой активнейшей и вполне успешной деятельности был он награжден всеми высокими орденами и усыпан званиями.

Трудно ожидать, чтобы человек карьеры, победитель всех конкурентов на скользкой ниве искусства был человеком приятным. Автор статьи о Лифаре в эмигрантской энциклопедии утверждает, что он был человеком «с железной деловой хваткой», но при этом признает главный его талант:

«В нем обнаружился настоящий талант слышать время, улавливать меняющиеся вкусы публики; талант нравиться и талант ставить — вполне профессионально, интересно, изобретательно. Как это ни парадоксально, Лифарь оказался самым живым памятником Дягилеву — его энергии, вкусу, безошибочности выбора, умению менять чужую судьбу».

В годы оккупации дом Лифаря был широко открыт для господ немецких офицеров. Вероятно, как и многие в эмиграции, он считал, что победа коричневых фашистов над красными будет благотворной для России: Гитлера легче будет прогнать, чем Сталина, и Россия станет свободной... Впрочем, Лифарь проявил не многим более готовности к мирному сотрудничеству с оккупантами, чем другие деятели французского искусства (Шевалье, Пиаф, Сартр, Сименон). Впоследствии он нашел общий язык и с советскими властями: я присутствовал на его докладе в Москве... Ныне все это уже далекая история, и, надо признать, бедный мальчик Сережа из стольного Киева сумел отстоять в ней для себя заметное место.

Лобанова-Ростовская (урожд. Вырубова) Ирина Васильевна, 1911—1957

Княгиня Ирина Васильевна Лобанова-Ростовская, дочь Василия Васильевича Вырубова, и ее сын, живущий ныне в Лондоне, крупный специалист в области геологии и банковских капиталовложений, известный коллекционер, искусствовед и правозащитник Никита Лобанов-Ростовский находились после войны в болгарской тюрьме, откуда их выручил мой парижский знакомый, брат Ирины Васильевны, герой Сопротивления Николай Васильевич Вырубов. Вот что он рассказывал об этой спасательной операции: «Советские власти не только заманивали людей, но и использовали по отношению к русским беженцам гораздо более жестокие меры. Моя сестра, выйдя замуж за русского, Д. Лобанова-Ростовского, жила в Болгарии, где ее муж работал на итальянском предприятии. После войны, когда к власти там пришло коммунистическое правительство, по закону об амнистии 1946 года им стали предлагать принять местное подданство. Они отказались, муж сестры лишился работы, был арестован и вскоре пропал без вести, а она с шестнадцатилетним сыном Никитой оказалась в тюрьме. Я в то время работал в ООН переводчиком. Буквально через несколько дней после ареста сестры ко мне подошел член советской делегации и предложил «работать» на них, обещая, что сестре будет лучше, и угрожая ухудшением ее положения в случае отказа. Он подходил так несколько раз. Тогда я записался на прием в Министерство иностранных дел Франции и благодаря моему особому ордену добился выдачи фиктивных французских паспортов для сестры и племянника, после чего они были вывезены из Болгарии как французские граждане.

А теперь подумайте сами, какие сведения я, простой переводчик, мог бы им сообщить, согласившись сотрудничать? Нет, не ради сведений они просили меня служить им, а ради того, чтобы втоптать в грязь, испачкать, обесчестить еще одного человека» (интервью с Г. Белковой в «Нашем наследнии»).

Этот интереснейший рассказ моего благородного друга Н. В. Вырубова нуждается, по меньшей мере, в трех уточнениях.

Во-первых, об «особом ордене» Н. В. Вырубова. В начале войны молодой Николай Вырубов находился на учебе в Оксфорде. Он был одним из первых десяти добровольцев, которые откликнулись на лондонский призыв генерала де Голля к сопротивлению и записались в армию «Свободной Франции» спасая честь этой сдавшейся почти без боя страны. Вырубов храбро сражался, был ранен в бою, и генерал де Голль наградил его своим высшим орденом. Не будучи президентом, де Голль не имел права награждать своих героев орденом Почетного легиона. Поэтому он учредил в качестве высшего ордена крест Освобождения. Им было награждено чуть больше тысячи героев, из которых десятерых Николай Вырубов (единственный оставшийся в живых) включил в свой «русский список», ибо они, по его убеждению, сражались за Россию. Конечно, какой-нибудь московский эксперт по расовым проблемам не преминул бы указать Вырубову, что в жилах восьми из десяти его героев течет не вполне русская, а, скорее, армянская, французская, грузинская или (чаще всего) еврейская кровь. Но русские аристократы никогда не занимались анализом кровей (и Вы, может, уже убедились в этом, гуляя по кладбищу). «Меня всегда поражала русскость некоторых совершенно не русских людей», — признается Н. В. Вырубов...

Второе мое уточнение менее существенно. Я думаю, что член советской делегации из ООН вовсе не хотел «обесчестить» Н. В. Вырубова, предлагая ему «посотрудничать», ибо, если бы сам этот сотрудник стоял на той же рыцарственно-благородной позиции, что и Вырубов, он никогда не попал бы на работу в ООН. А коль скоро уж он попал туда, он должен был «отработать» свою привилегированную и крайне выгодную должность. И откуда нам знать, может, у него был годовой, или даже квартальный, план по вербовке иностранцев.

И третье, самое страшное. Муж похороненной здесь княгини Ирины Васильевны Лобановой-Ростовской, потомок одного из старейших родов России, князь Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский, был 40 лет от роду безвинно расстрелян в 1948 году на мысе Пазарджик палачами из болгарских «органов» (может, даже по просьбе братских советских «органов»). Княгиня, его вдова, выйдя из тюрьмы, умерла 45 лет от роду, после такого не заживешься...

Лозинский Григорий Леонидович, 20.02.1889—12.05.1948

Григорий Леонидович Лозинский был литературовед и историк, в эмиграции много занимался журналистикой, сотрудничал в «Звене» и в «Последних новостях».

Его старший брат Михаил Лозинский, поэт, близкий к акмеистам, острослов, завсегдатай «Бродячей собаки», остался в Петрограде-Ленинграде и (поразительная история!) не только выжил в этом систематически истребляемом городе (прожил на 7 лет дольше младшего и умер в 1955 году), но и стал знаменитейшим переводчиком поэзии, даже получил Сталинскую премию (которой обычно предшествовала особая анкетная «проверка на вшивость») за перевод «Божественной комедии» Данте, несмотря на «родственника за границей». Анна Ахматова высоко оценила переводы Лозинского, заявив: «В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для двадцатого века тем же, чем был Жуковский для века девятнадцатого».

Интересно, о чем думал старший брат Григория Леонидовича, переводя с французского в страшные советские годы строки Марселины Леборд-Вальмор?

Раз ты опять о том, что невозвратно,

Жалеешь вдруг,

Раз ты опять зовешь меня обратно —

Послушай, друг:

Пространных клятв, где и мольбы, и грезы,

И стон души,

Когда за них расплатой будут слезы,

Ты не пиши.

И чем еще мог отвечать старший брат на неразумные ламентации ностальгических эмигрантов? Легко представить себе, как страшно ему самому было в те дни в обескровленном городе, который, по словам его подруги Ахматовой, «ненужным привеском болтался возле тюрем своих»...

Лосский Николай Онуфриевич, профессор, 6.12.1870—24.01.1965

Лосский Владимир Николаевич, 8.06.1903—7.02.1958

Лосская Магдалина Исааковна, 23.08.1905—15.03.1968

Мой добрый приятель Борис Николаевич Лосский, искусствовед и писатель-мемуарист, перебравшийся лишь несколько лет тому назад (на 90-м году жизни) из Мелэна в Русский дом, что неподалеку от здешнего кладбища, не раз мне рассказывал обо всей обширной семье Лосских. Встречались мы с Борисом Николаевичем чаще всего в знаменитой Национальной библиотеке, славянским отделом которой заведовала его дочь Мария Борисовна. Мне было неловко, что на наши свидания Борис Николаевич приезжал из далекого Мелэна, все-таки он был старший. Но когда он входил улыбаясь и пожимал мне руку, мне становилось ясно, что тридцать лет разницы еще не делают ни его старым, ни меня молодым...

Борис Николаевич часто рассказывал мне про своего знаменитого отца. Конечно, не о его философии интуитивизма и персонализма, но просто — о его жизни. О том, как в ранней юности будущего богослова и религиозного философа с волчьим билетом выгнали из витебской гимназии за... атеизм. Он стал ремесленником, но все же очень хотел учиться, так что он перешел нелегально австрийскую границу и стал слушать лекции в Вене, потом поступил в университет в Швейцарии. Ему голодно пришлось в сытой ухоженной Швейцарии: умер в России его отец-лесничий, и матушка, оставшаяся с восемью сиротами, ничего не могла посылать любознательному Коле за границу. Кто-то сказал голодному студенту, что, вот, в Алжире жизнь дешевая (за морем телушка — полушка), а учеба и вовсе ничего не стоит. Отважный Николай добрался в этот сказочный Алжир и убедился, что все вранье. С горя он пошел в трактир — пообедать на последние деньги. Тут подсели к нему какие-то люди, налили голодному стакан вина, стали уговаривать его поступить в Иностранный легион — денег будет куча, и учеба, и все, да ты пей, рюс... Так очутился он со своей котомкой в казарме, в Сиди-Бель-Абес, и понял, что с учебой придется повременить. Прикинулся он сумасшедшим, свезли его в барак к психам, а там нашелся добрый человек, врач-француз, который не только его выпустил, но и денег дал на обратную дорогу. И вот снова была Австрия, ночной переход через границу, а потом Петербург, где один из родственников устроил ему прием у министра Делянова, которому он обещал, что не будет больше попусту заниматься детским своим атеизмом, а сперва немножко поучится. Он окончил, и вполне успешно, естественный факультет университета, но только уже в конце курса почувствовал, что еще больше, чем сама природа, интересует его, что же все-таки стоит за всем этим, над всем этим. Получив свой первый университетский диплом, молодой Лосский с благословения Владимира Соловьева поступает на историко-филологический факультет. Конечно, содержать его было некому, приходилось подрабатывать. Он давал уроки латыни в знаменитой женской гимназии Стоюниной (сестры Набоковы и прочие петербургские барышни ее хорошо помнят — кто не у Оболенской учился, тот у Стоюниной). И хотя молодой Николай был уже философ, от соблазнов философия Бергсона его не спасла: влюбился он в дочку директрисы, в барышню Людмилу Стоюнину. Людмилин род шел от костромского мужика по имени Стоюн, потом были в роду купцы, а уж отец-то директрисы гимназии, стало быть, дед Людмилы, был профессором.

После Петербурга учился Лосский в Страсбурге, потом в Марбурге, потом в Геттингене, где у него в 1903 году родился первый сын, Владимир, будущий богослов и философ. Вернувшись в Петербург, Николай Лосский, приват-доцент университета, принялся за обоснование интуитивизма. В те же годы вступает он в первую русскую либеральную партию, кадетскую, — Партию народной свободы, мечтавшую о правовом государстве, о демократических свободах для всех народов России. Кстати, это перу Лосского принадлежал программный документ партии — «Чего хочет Партия народной свободы?».

Потом была война, за ней революция, крах либералов, приход к власти большевистских демагогов и насильников. В 1922 году Ленин решает, что чем меньше у него интеллигентов, философов, писателей, богословов, ученых-экономистов, кооператоров или гуманистов-общественников, спасающих народ от голода, тем легче ему будет добиться беспрекословного повиновения, всеобщего оглупления и безмыслия. Как большой гуманист, Ильич не сразу всех убил: он предложил интеллигентам выбор — заграничное изгнание или расстрел. Говорят, что ленинская формулировка в 1922 году звучала так: «расстрел с заменой его заграничной ссылкой», но точно условий «помилования» не знает никто... И вот уплыли в заморские дали два «корабля философов». На борту у них были Бердяев, Булгаков, Лосский, Франк, Карсавин, Ильин, Осоргин, Бруцкус... Вот как оценил эту акцию большевиков один из новых русских авторов: «С высылкой кончилась философия в России: и то, что с тех пор называлось у нас этим именем, в действительности лишь одна из служб тоталитарной машины». Другие оценили эту акцию как одно из мероприятий «негативной селекции»: вышлем цвет России, тон будут задавать худшие. Третьи называли эту высылку «засылкой». Называли это и «кровопусканием» и «гемофилией»... Эта «негативная селекция» с неизбежностью приходит на ум, когда бродишь среди могил на Сент-Женевьев-де-Буа и других французских кладбищах, а также на кладбищах бельгийских, британских, американ­ских, где лежат Оболенские, Бенуа, Грабари, Трубецкие, Рябушин­ские, Ковалевские, Лосские, Струве... Русская культура понесла тогда невосполнимые потери, уровень научной, нравственной и прочей жизни в России резко понизился, деградация заметна стала во всех сферах...

Внимательные наблюдатели (тот же Н. В. Вырубов) отметили, что в ту самую пору, когда большевистские власти высылали за границу под угрозой расстрела лучших людей России и во всю продавали разрешения на отъезд, по Европе уже шастали московские агенты, уговаривавшие эмигрантов возвращаться. Этой странности никогда не понять человеку, не знающему советской иерархии ценностей, в которой на первом месте всегда стояли не цели возрождения страны, а цели пропаганды, провокации и разведки.

Франция, к чьему берегу причалили после странствий по Германии и Восточной Европе русские изгнанники, от ленинской акции только выгадала. Н. О. Лосский преподавал сперва в Праге, где и он, и его теща Мария Николаевна Стоюнина (как деятель русского просвещения) получали чешскую стипендию (Борис Николаевич, которому в пору отъезда было 17, вспоминал, как гимназистки пришли провожать бабушку на петроградскую пристань). Потом семья перебралась в Париж. Лосский и здесь преподавал, размышлял, развивал свое учение об интуиции... Как писал богослов Карташев, «Николай Онуфриевич Лосский, с медленной постепенностью развертывавший в течение ряда десятилетий свою оригинальную гносеологию, шедшую навстречу догматической метафизике христианства, здесь, наконец, сформулировал долгожданную апологетами Церкви третью аксиологическую часть своей христианской философской системы».

В науку пошли и его сыновья. Старший — Владимир, родившийся в 1903 году в Геттингене, — стал православным богословом и преподавал латинскую патрологию в Свято-Сергиевском институте. Как и многие в эмиграции, он был сторонник абсолютного православия. Это его стараниями открыт был на рю Монтань Сент-Женевьев (на улице Горы Святой Геновефы) в Париже первый франкоязычный православный приход, и число иноверцев, которые обращаются в православие, растет и ныне. Его жена Магдалина Исааковна Лосская (урожденная Шапиро) была такая же энтузиастка православия, как он сам.

— О, она была убежденная церковница, эта Шапиро, — сказал мне Борис Николаевич Лосский.

— Понятно, — сказал я. — Как архиепископ парижский, монсеньор Люстиже, урожденный Арон Люстигер?

— При чем тут Люстиже? — удивился русский интеллигент Лосский, не постигая моей советской логики. — Он же католик, Люстиже, а она была православная...

Другой сын Н. О. Лосского, Андрей, стал историком, специалистом по русскому ХVII веку. Мой друг Борис Николаевич был видный историк искусства, искусствовед. Он учился в Праге и в Париже, 17 лет был хранителем музея в Type, a потом и хранителем дворца Фонтенбло, напечатал кучу книг по искусству (на всех языках), еще и в 94 года успешно писал мемуары. Внук Н. О. Лосского Николай — филолог-англист, богослов, регент церковного хора; жена его, Вероника Лосская — цветаевед. Внучка Мария Владимировна преподавала в университете в Нантерре, она специалист по Толстому. Специалистами по русской литературе стали внучки философа Н. Лосского Елена и Мария. В Бостоне преподавала и другая внучка Мария, а правнук Андрей стал блестящим переводчиком богословской литературы. Что же до правнука Кирилла, то его религиозный энтузиазм завел так далеко, что он перешел в иудаизм... Что ж, на то они и Лосские, чтоб искать свои, особенные, пути...

Лохвицкий Николай Александрович, генерал от инфантерии, командующий русским экспедиционным корпусом во Франции, 20.10.1868—5.11.1933

Сын петербургского адвоката, родной брат двух талантливых сестер-писательниц (поэтессы Мирры Лохвицкой и популярнейшей юмористки Тэффи), генерал Лохвицкий воевал сперва во Франции против немцев, потом с Колчаком против красных, а дни свои кончил в мирном Париже, где, по выражению его знаменитой сестры Тэффи, жили русские эмигранты, как «собаки на Сене».

Лутовинов Павел Николаевич, старший лейтенант
(изображение Андреевского флага), 25.03.1890—3.03.1958

Лутовинова Валентина Александровна, ум. 3.05.1984

Морской офицер Павел Лутовинов и его жена Валентина открыли у себя в 17-ом округе Парижа ателье живописи по шелку («в технике батик»), и десяток русских мастериц получили работу в этом ателье. Вообще, роспись платков и шалей была среди русских эмигрантов весьма популярным занятием. Занимались этим, в частности, знаменитый художник кино Георгий Вакевич, широко известная в среде монпарнасской богемы художница Маревна (Мария Воробьева-Стебельская, бывшая возлюбленная Диего Риверы, родившая от него дочь), художница Соня Делоне-Терк. Не брезговали этим занятием и поэты (скажем, Довид Кнут).

Впрочем завершая долгий путь эмигрантской жизни, русские кустари-трудяги просили обозначать на их надгробьях не новые мирные профессии, а былые воинские звания — так, будто настоящая жизнь оборвалась в тот миг, когда «над Черным морем Россия канула во тьму». И будто не было у них после того ни достойных занятий, ни званий выше того, российского. Павел Николаевич Лутовинов, как видите, не был исключением из этого правила.

Лыжин Павел Петрович, 21.02.1896—7.09.1969

Павел Петрович Лыжин окончил артиллерийское училище, воевал, был отравлен газами на Первой мировой войне, а в 1922 году уехал с братом Юрием через Финляндию в Прагу. Там он учился в университете, потом преподавал, писал стихи и прозу, сам иллюстрировал свои произведения. Позднее он перебрался к брату во Францию, где и умер от инфаркта. Павлу Лыжину почти ничего не удалось напечатать при жизни, зато он оставил архив, который был передан в театральную библиотеку в Москву, — архив, похожий на «тленного» кладбищенского ангела из стихотворения самого Лыжина:

Убогий, старый вестник Рая

Лишь по привычке сторожит,

Давно уж имени не зная

Того, кто здесь под ним лежит.

Кн. Львов Георгий Евгеньевич, Ministre president 1917,
1861—1925

Князю Георгию Евгеньевичу Львову, до революции крупному землевладельцу, кадету, довелось после Февральской революции 1917 года быть председателем Совета министров и министром внутренних дел в первых двух составах демократического Временного правительства. Современники пытались разгадать загадку его личности — об этом написаны многочисленные очерки, статьи, даже книги... Из них можно узнать, что этот ласковый в обращении, честный человек «только в деревне, среди русской природы и простых русских людей чувствовал себя счастливым. Любовь к деревне и мужикам была основной эмоцией всей его жизни... Через мужика же до страсти любил Россию...»

Естественным поэтому был вопрос, которым задался в своей книге князь В. А. Оболенский, часто общавшийся с князем Львовым по делам Земского городского союза, который княязь Львов возглавлял и в России, и в эмиграции: «...что же, в конце концов, влекло кн. Львова к общественному делу? Карьеризм, тщеславие? Достаточно было хоть немного узнать этого скромного и, по существу, пассивного человека, склонного к фатализму, чтобы отвергнуть это предположение. О властолюбии и говорить не приходится: получив в свои руки власть, он боялся ее проявлять... Сотни миллионов рублей проходили в России через руки князя Львова, сотни миллионов франков... в Париже, а жил скромно, в соответствии со своими демократическими вкусами, и умер в бедности, ничего не оставив своим наследникам. Слава? — Пожалуй, отчасти да. Но, как мне кажется, его славолюбие было неразрывно связано с мистической верой в провиденциальность своей личности, с верой, которая слилась в нем с любовью к России».

Роль в 1917 году князю досталась трудная. В. А. Оболенский рассказывает в своих мемуарах, как вместе с товарищем по кадет­ской партии он повез в министерство к Львову документ, разработанный его партией:

«Я не видел кн. Львова с начала революции и был поражен его осунувшимся лицом и каким-то устало-пришибленным видом.

...Кн. Львов... в полном бессилии опустился рядом со мной на диван. Дослушав чтение документа, он с тоской посмотрел на нас и, мягко пожимая наши руки на прощание, пробормотал:

— Все условия и условия... Ведь не вы одни ставите условия. Вон там, в соседней комнате, советская депутация тоже ставит условия, и притом противоположные вашим. Что прикажете делать, как все это примирить! Нужно быть поуступчивее...

С тяжким чувством уезжал я из министерства. Все, что я видел там, поражало своей нелепостью: распущенные солдаты с цигарками в зубах и генералы в орденах, любезно пожимающие руку Керенскому, которого большинство из них ненавидело. Тут же, рядом с генералами, шумно спорящие эсеры, меньшевики и большевики, а в центре всего этого хаоса — беспомощная, безвластная фигура главы правительства, который готов всем и во всем уступать...».

После большевистского переворота князю Львову пришлось сидеть в тюрьме, а выйдя на волю, он уехал во Францию, где снова возглавил Земский союз и прожил недолго... Каково ему было тут без русской деревни?

Весной 1925 года, узнав о смерти Г. Е. Львова, жена И. А. Бунина Вера Николаевна делает несколько записей в дневнике по следам эмигрантских разговоров об этой смерти: «Умер легко, ночью... Мне жаль его. Он не желал революции, всю жизнь думал, как бы предотвратить ее, а история поставила его во главе революции... все вышло в его жизни так, как он не хотел... Львов сказал мне, показывая на сердце: «У меня мужик здесь». Он хотел идти в монахи. Но старец Виталий в Оптиной пустыни не разрешил ему, велел остаться в миру работать».

Не правда ли, мой современник, приходит в голову, когда стоишь у этой могилы, что странные и, пожалуй, даже симпатичные были политические лидеры в то доисторическое время?

Львова (урожд. графиня Толстая) Татьяна М., 1903—1987

Татьяна Михайловна Львова была дочерью графа Михаила Львовича Толстого (о его музыкальных талантах, приятном голосе и даже его композиторстве до сих пор помнят в Париже) и графини Александры Владимировны (урожд. Глебовой), то есть приходилась внучкой писателю Льву Николаевичу Толстому и графине Софье Андреевне Толстой (урожденной Берс). Михаил Львович Толстой в годы гражданской войны был офицером Дикой дивизии. Дочь его Татьяна Михайловна была замужем за князем Александром Константиновичем Львовым, сыном князя Константина Николаевича Львова и княгини Софьи Владимировны (урожденной княжны Голицыной).

Гр. де Люар (de Luart; ур. Хагондокова (Hagondokoff)) Гали Константиновна, commandeur de la Legion d’Honneur, Grand Officier de l’Ordre National de Merite, 6.02.1898—2.01.1985

В этой могиле погребена известная всему Парижу «русская красавица Гали Баженова», знаменитая «русская блондинка», манекенщица дома моды «Шанель», дочь Генерального штаба генерала, командира 2-ой бригады Дикой дивизии, кабардинца Константина Николаевича Хагондокова и Елизаветы Эмильевны Хагондоковой (урожденной Бредовой, она происходила из полабских славян). Русская красавица-кабардинка Эльмисхан Хагондокова (в первом браке Баженова, во втором — де Люар) и сама стала героиней во время Второй мировой войны и, как Вы, наверное, отметили, была награждена высочайшими орденами Франции. На боевой фотографии из архива ее брата Измаила Хагондокова генеральская дочь, завотделением передвижного госпиталя, 46-летняя Гали ничуть не уступает осанкой стоящему рядом с ней кумиру Франции генералу де Голлю.

Гали и ее сестра Нина учились в Петербурге в Смольном институте. Во время войны Гали вышла замуж за Николая Баженова, а в 1923 году добралась через Шанхай в Париж, где многодетная семья генерала Хагондокова уже обосновалась в «русском» 15-ом округе (об убогих русских квартирках 15-го округа читайте в воспоминаниях Р. Гуля). Высокая стройная блондинка становится «русской красавицей» дома «Шанель», «светской манекенщицей» и приказчицей, которую очень любят фотографировать модные фотографы. В 1928 году Гали открывает собственный дом моды — «Эльмис». Модели для дома рисует брат Георгий Хагондоков, крестник императора Николая II. Одной из манекенщиц здесь была гимназическая подруга Гали, прекрасная Катя Ионина (первая жена Сержа де Коби). В 1934 году Гали выходит замуж за сенатора и землевладельца графа Станисласа де Люара, сына маркиза де Люара, и переходит в католичество, приняв имя Ирен. В войну Гали-Ирен командует хирургическим отделением передвижного госпиталя, участвует в освобождении Италии, а позднее получает орден Почетного легиона из рук президента Франции де Голля (отважно сражался плечо к плечу с американцами и ее сын от первого брака Николай Николаевич Баженов).

Отпевали графиню де Люар, как всех французских героев, с воинскими почестями в часовне Дома инвалидов, а похоронили на русском кладбище, где французская аристократка Ирен снова стала русской кабардинкой Гали...

Любимов Дмитрий Николаевич, сенатор,
гофмейстер Высочайшего Двора, 26.02.1863—27.09.1942

Отец Дмитрия Николаевича Любимова Николай Алексеевич был профессором физики в Московском университете, близким сотрудником редактора «Русского вестника» Каткова, так что он не только знаком был со знаменитейшими писателями 60-х годов, но и занял видное место в их переписке с женами. Толстой жаловался в письме жене на прижимистость профессора, хотевшего сэкономить для газеты 50 р. на каждом листе «Войны и мира», а Достоевский хвалил его домашний обед («Если это каждый день у них, то, должно быть, хорошо им жить»). Оба писателя, впрочем, сумели оценить профессорское «мастерство ясного и точного изложения», которое унаследовал и сын профессора, сенатор Дмитрий Николаевич Любимов, которому было поручено консультировать Репина при написании картины «Государственный совет», а также «составить официальную историю этого учреждения» (как осторожно выразился сын Дмитрия Николаевича Лев Дмитриевич в своей советской мемуарной книге «На чужбине»). В повести «Гранатовый браслет» А. И. Куприн вывел Дмитрия Николаевича под именем Василия Львовича Шеина: «За обедом всех потешал князь Василий Львович. У него была не­обыкновенная и очень своеобразная манера рассказывать. Он брал в основу рассказа истинный эпизод, где главным действующим лицом является кто-нибудь из присутствующих или общих знакомых, но так сгущал краски и при этом говорил с таким серьезным лицом и таким деловым тоном, что слушатели надрывались от смеха».

В «Гранатовый браслет» Дмитрий Николаевич попал не случайно, ибо и самый сюжет рассказа свойственник Любимовых А. Куприн почерпнул из их жизни. Героиней этой истории была жена Дмитрия Николаевича Людмила Ивановна Любимова (урожденная Туган-Барановская, а точнее даже, Туган-Мирза-Барановская), о чем сам Куприн сообщал в одном из писем приятелю: «Это — помнишь? — печальная история маленького телеграфного чиновника... который был так безнадежно трогательно и самоотверженно влюблен в жену Любимова (Д. Н. — теперь губернатор в Вильно)...».

Дмитрий Николаевич действительно целых шесть лет был виленским губернатором, и после возвращения в Россию Куприн напечатал в «Огоньке» рассказ «Тень Наполеона», который, по его утверждению, «был написан со слов подлинного и ныне еще проживающего в эмиграции бывшего губернатора Л.». Монолог «бывшего губернатора Л.» в передаче Куприна звучит так: «Под моим неусыпным надзором и отеческим попечением находились национальности: великорусская, польская, литовская и еврейская; вероисповедания: пра­во­славное, католическое, лютеранское, униатское и староверческое. Теоретически я должен был обладать полнейшей осведомленностью во всех отраслях... А оттуда, сверху, из Петербурга с каждой почтой шли предписания, проекты, административные изобретения, маниловские химеры, ноздревские планы. И весь этот чиновничий бред направлялся под мою строжайшую ответственность.

Как у меня все проходило благополучно, — не постигаю сам. За семь лет не было ни погромов, ни карательной экспедиции, ни покушений. Воистину божий промысел! Я здесь был ни при чем. Я только старался быть терпеливым. От природы же я — человек хладнокровный, с хорошим здоровьем, не лишенный чувства юмора».

В общем, судя по всему, симпатичный был человек Дмитрий Николаевич, удачливый, и вдобавок еще наделенный столь редким и прекрасным качеством — чувством юмора.

Умер он 78 лет от роду в роковом 1942 году, так что переход его сына-журналиста Льва Любимова из вполне правого гукасовского «Возрождения» к нацистам, а потом в сомнительную подсоветскую газету и последующая высылка его из Франции в 1948 году произошли уже после него. Тяжелее пришлось его жене Людмиле Ивановне. По свидетельству о. Бориса Старка, она пыталась спасти сына от высылки, но «бедной Людмиле Ивановне ничего не удалось сделать, несмотря на ее неуемную энергию и большие связи. Она устроила инвалидный дом типа... Ст. Женевьев и уже будучи 80 лет блестяще им управляла. Когда она стала умирать, то ее сыну все же разрешили приехать из Москвы и повидать ее...». О. Старк полагает, вероятно, что проблема была не в том, чтобы выехать из России, а в том, чтобы «приехать».

Как и его сомнительному покровителю Н. Рощину, Л. Любимову было разрешено по возвращении в Россию в 1948 году жить в Москве и заниматься журналистикой. В 1962 году вышла его книга «На чужбине», в которой было много (особенно для неосведомленного тогдашнего читателя) интересных сведений о дореволюционной жизни и жизни в эмиграции. К сожалению, как всякая советская «подцензурная» публицистика, книга эта, помнится, не внушала доверия даже нам, неосведомленным москвичам.

Макаров Александр Федорович, 28.07.1874—8.08.1942

Певца Сашу Макарова хорошо знали между войнами в русских кабаре Парижа, которые так победоносно внедряли искусство в здешний нарпит. Очень часто Саша выступал вместе со своим знаменитым братом — Георгием Северским, который уже в ту пору (задолго до нынешних президентов, королей, миллионеров и прочих «слуг народа») завел моду перемещаться за рулем собственного самолета («авиона»). Причем, летал он не на бессмысленные совещания за казенный счет, а на свои собственные кабацкие концерты — то в Лондон, то в Мадрид... Позднее Северский жил в США, и американцы, обожающие каламбуры, прозвали его Sever-sky («Северскай» — Небосеверский). Княжна Мисси Васильчикова вспоминала, что Северский присылал в войну деньги ее матери княгине Васильчиковой, чтобы спасать от голодной смерти русских солдат в нацистских лагерях, ибо Сталин приказал лишить их помощи Красного Креста и обречь на гибель... Что до 68-летнего Саши Макарова, то он, как и многие эмигранты его поколения, не пережил отчаянья перед лицом нового одичания и новой бойни — умер в роковом для русской эмиграции 1942 году.

Маклаков Василий Алексеевич, 1869—1957

До революции блестящий адвокат Маклаков был депутатом Второй и Четвертой думы, членом ЦК кадетской партии (Партии конституционных демократов). В 1917 году он был назначен русским послом в Париже и оставался на этом посту до признания французским правительством Советов и приезда Красина. С 1924 года он возглавлял в Париже комитет, призванный защищать интересы русских беженцев, и еще множество эмигрантских организаций, писал воспоминания о Думе и о революции. В мемуарах кадета В. А. Оболенского любопытно прокомментирован ответ Маклакова Керенскому во время знаменитого совещания в Большом театре в Москве: «Керенский сказал: «Для нас нет родины без свободы и нет свободы без родины». Маклаков из синтеза Керенского сделал антитезу: «Для нас, — говорил он, указывая на правую часть зала, — нет свободы без родины, а для вас (указывая налево) нет родины без свободы». И он убеждал всех ставить родину выше свободы. Теперь, через много лет, я понимаю всю условность этих крылатых формул, которые приходится применять в зависимости от обстоятельств. Тогда, когда мы находились в России, вглубь которой продвигались немецкие войска, а русская армия разлагалась от гипертрофии свободы, примат родины над свободой был совершенно очевиден, и Маклаков был прав, утверждая, что «для нас нет свободы без родины». Но ни он, ни Керенский и вообще никто из присутствовавших на Московском совещании не мог себе представить, что настанет время, когда обратная формула — «для нас нет родины без свободы» — станет для Маклакова, Керенского и всех вообще русских эмигрантов не столько даже эффектным лозунгом, сколько непререкаемым фактом...».

Так писал В. А. Оболенский о Маклакове в 1937 году. Но потом были новая война, новое горе, новые страхи и, наконец, победа Красной Армии — и снова выяснилось, что никаких «непререкаемых фактов» для политика не бывает (есть лишь «условность... крылатых формул»). В феврале 1945 года именно В. Маклаков возглавил представительную группу эмигрантов-масонов, посетивших совет­ское посольство «с повинной». О свободе в те дни речь больше не шла, о большевистском терроре и лагерях тоже... Эмигранты были готовы забыть все и дружить с палачами в надежде, что палачи перевоспитаются (или уже перевоспитались).

Н. Берберова в своих мемуарах напоминает, что в 1916 году Маклаков «участвовал в организации убийства Распутина, но говорить об этом не любил: будучи человеком (даже в старости) скорее веселого нрава, он мучился совестью... и считал, что на нем лежит часть вины за катастрофы, происшедшие в России, которые не были неизбежны... что революция не была неизбежна, я слышала от М. А. Алда­нова, М. В. Вишняка, В. А. Маклакова и некоторых других деятелей 1917 г.».

Маклакова Мария Алексеевна, 1879—1957

Сестра Василия Алексеевича Маклакова Мария Алексеевна была в эмиграции общественной деятельницей. Как и многие, она считала важнейшей задачей общественности просвещение новых поколений эмиграции. Ей принадлежит важнейшая заслуга в организации русской гимназии, для которой она нашла спонсора — Лидию Детердинг (а спонсора, как известно, надо не только найти, но и уговорить, чтобы он стал спонсором).

О. Борис Старк, который общался с Марией Алексеевной в деревушке Эленкур-Сент-Маргерит под Компьенем, где летом бывал русский детский лагерь и жили русские дачники, попытался описать ее: «Старая девица, очень энергичная, деятельная, с очень острым язычком. Москвичи ее побаивались и называли «ля вьерж фоль», т. е. «сумасшедшая девственница». Один ее брат — Николай — был одним из последних министров внутренних дел, а второй — Василий Алексеевич — послом Временного правительства в Париже. Он был одинок и сестра жила с ним и вела его хозяйство, а на лето уезжала в свой домик в Эленкур-Сент-Маргерит. К ней постоянно приезжали и гостили очень интересные люди... Мозжухины, известный бас Александр Ильич с женой, также известной пианисткой Клеопатрой Андреевной, выступавшей под именем Клео Каррини, потом семья Татариновых, Гучковы, Якунчиковы...».

Маковский Сергей Константинович, 15.08.1877—13.05.1962

Этот деятельный, увлекающийся, талантливый, просвещенный, неутомимый человек прожил долгую, полную трудов жизнь (значительную ее часть он, по его собственному выражению, провел «на Парнасе Серебряного века») и был, как мне видится из вековой дали, человеком влюбчивым и наивным. Как поэт, он жил в собственном, им придумываемом мире, оттого одним казался, вероятно, наивным, а другим, может, даже не наделенным «жизненным умом». Что ж, возможно, именно это и имел в виду Пушкин, когда говорил, что поэзия должна быть чуточку глуповата...

Итак, Сергей Маковский был рожден на Парнасе в самый канун Серебряного века, в семье знаменитого художника Константина Маковского, создателя исторических полотен и портретов. Едва достигнув двадцати лет, Сергей стал публиковать серьезные статьи об искусстве, в 28 лет напечатал собрание стихов, а в последующие годы выпустил три книги, представившие русской публике новые течения в искусстве — импрессионизм, абстракционизм и кубизм. Он был неутомимый пропагандист искусства, импресарио, издатель — организатор знаменитых выставок, один из учредителей «Общества защиты памятников искусства и старины» (под председательством великого князя), один из основателей и редакторов журналов «Старые годы» и «Русская икона» и, наконец, редактор известнейшего журнала «Аполлон». Литературную критику в «Аполлоне» Маков­ский доверил недоучке Гумилеву (и не прогадал!), первым в России он напечатал (обмирая от влюбленности) стихи Анны Ахматовой (и снова угадал, открыл для России великую поэтессу!)... И при этом он был все тот же восторженный, влюбчивый и наивный Маковский, которого так легко провести... Как не вспомнить у этой могилы пленительные истории, которые не бросают, на мой взгляд, тени на ушедшего в царство теней Маковского... Хроменькая, неказистая учительница Елизавета Дмитриева никак не могла напечатать в «Аполлоне» свои благозвучные стихи, и вот затейник Макс Волошин, оспаривавший у Гумилева ее благосклонность, взялся за дело: они придумают ей аристократическое испанское имя — Черубина, Черубина де Габриак — и модный имидж (католицизм, преступная любовь к Христу и так далее, письма, овеянные ароматом дорогих духов...) и пошлют ее стихи Маковскому — по почте или с лакеем... Волошин рассчитал правильно: Маковский заочно влюбился в таинственную аристократку, он безумствовал, он требовал свидания (и печатал тем временем стихи Елизаветы)...

К чему так нежны кисти рук,

так тонко имя Черубины!

Впрочем, не один Волошин считал Маковского модником и снобом. Вот что пишет о Маковском того времени Владимир Пяст: «Из всех встречавшихся на моем жизненном пути снобов, несомненно, Маковский был наиболее снобичен. Особенно белые и крахмаленные груди над особенно большим вырезом жилетов, особенно высокие двойные воротнички, особенно лакированные ботинки и особенно выглаженная складка брюк. Кроме того, говорили, что в Париже он навсегда протравил себе пробор особенным составом. Усы его глядели как-то нахально вверх. Поэты, начавшие свою деятельность под эгидой «Аполлона» — Георгий Иванов, Георгий Адамович, — заимствовали от него часть манер: однако им отнюдь не давался его бесконечный, в полном смысле хлыщеватый, апломб. Выучиться холить и стричь ногти «a la papa Maco» (как они называли своего патрона) было гораздо легче, чем усвоить его безграничную самоуверенность. Да им приходилось и лебезить перед ним как редактором. Он же третировал их вроде как валетов...».

В 1910 году молодожен Маковский ехал с супругой из Парижа в Петербург в одном купе с Гумилевым и его молодой женой (Анной Ахматовой), возвращавшимися из свадебного путешествия. Анна не любила Гумилева, семейная жизнь не удалась. В Париже она влюбилась в художника Модильяни и тайком убегала к нему от молодого мужа. И вот теперь она рассталась с Модильяни и была грустна. Разговорившись с ней «по душе», романтик Маковский мгновенно приходит к выводу, что Анну, которая вызывала у него «не то растроганное любопытство, не то жалость», огорчал этот «повеса из повес» Гумилев. Живя по возвращении, как и Ахматова, в Царском Селе, Маковский навещает ее, сострадает ей и берет для своего журнала ее стихи, посвященные Модильяни, в полной уверенности, что это «повеса из повес» Гумилев, бежавший от своей любовной неудачи в Африку, заставляет страдать его бледную, романтическую, прекрасную соседку... В этой истории снова весь Маковский... Не всегда, впрочем, заблуждения романтика-женолюба Маковского были такими безобидными и даже полезными, но об этом скажу позднее...

В 1918 году Маковский уезжает в Крым, оттуда в Прагу, Берлин и на остаток жизни — в Париж. Он печатает в изгнании множество книг об искусстве, готовит четырехтомный капитальный труд о русской живописи, издает восемь сборников собственных стихов. Он был труженик. Критика отмечает его растущее поэтическое мастерство, углубление тем... После русской победы в последней войне Маковский, как и многие в русской эмиграции, влюбляется в коммунизм, в диктатуру и в сталинские усы, становится «советофилом» и яростным пропагандистом «советофильства». Он, как всегда, — на волне моды. Он словно забыл, что большевики прикончили в подвале ЧК Гумилева, что они снова глумятся над Анной Ахматовой. Любовь слепа. Но идет время, меняется мода, мало-помалу Маковский приходит в чувство, так что в книге «На Парнасе Серебряного века» Маковский так вспоминает религиозные философские собрания в начале века в Петербурге: «Жутко представить себе сейчас, до чего беспощадно расправилась история с начавшимся в России ренессансом духовной культуры... большевизм все традиционное вырвал с корнем, русская религиозная идея была загнана в подполье, откуда изредка только услышишь слабый ее голос». Выступая в 1957 году с докладом о свободе в масонской ложе «Юпитер» Маковский уже яростно оспаривал марксистско-ленинское понимание свободы и необходимости.

За семь лет до смерти Маковский выпустил в Нью-Йорке свои высоко оцененные критикой «Портреты современников». Вышли в 50-е годы и четыре сборника его новых, все более и более родственных позднему Тютчеву, все менее «обращенных к внешнему» стихов.

Не спрашивай у жизни много,

но бойся Божьего суда.

Жизнь — это узкая дорога

в непостижимое Туда.

...Любовь, к себе годами строже,

ты целью вышней назовешь.

Мир видимый — прости мне, Боже!

он или призрак, или ложь?

И где ж, как не у могилы Маковского, прочесть хоть несколько строк из его полнозвучного «Реквиема»:

Шаги мои все ближе к вам, друзья,

и дух о вас печалится все чаще, —

все призрачней сквозят лесные чащи,

в немую даль змеится колея,

и горестней поет кастальская струя,

родник, из глуби говорящий.

...О спутники мои! Со мной деля

восторги грез и мысли ненасытной

и творческой гордыни беззащитной,

вы были мне как милая семья,

пока не рухнула Российская земля

в бесправья хаос первобытный.

Максимов Владимир Емельянович, 1930—1995

Владимир Максимов (настоящее имя Лев Александрович Самсонов) был эмигрантом третьей волны, известным писателем-«диссидентом», публицистом, издателем, политиком.

Он был человек необычной судьбы, человек талантливый и человек непростой, и жизнь ему выпала непростая, даже на фоне тотальной российской катастрофы. Ему было три года, когда был арестован его отец: мальчик рос в детдомах и колониях для малолетних правонарушителей (он с детства был правонарушителем в стране, где право и права были попраны). Потом были заводы, стройки, скитания по стране... В 20 с небольшим Максимов начал писать стихи, но первый сборник его был пущен под нож. Первый успех принесла Максимову повесть «Жив человек», появившаяся в «оттепельном» альманахе «Тарусские страницы» в 1961 году. Повесть была инсценирована театром. А в 1971 году Максимов закончил свой первый роман «Семь дней творенья», который смог появиться только на Западе (в «тамиздате») и принес ему широкую известность. В 1973 году Максимов написал роман «Карантин», но его уже настигла «диссидентская» слава и «диссидентская» судьба: он был исключен из Союза писателей, а потом и направлен на принудительное лечение в психиатрическую больницу. В те годы он женится на прелестной Танечке Полторацкой, а в 1974-м уезжает в эмиграцию. Здесь с ним произошло неслыханное — то, чего никогда не удостаивался ни один русский эмигрант и диссидент. Максимов встречается с немецким магнатом прессы Акселем Шпрингером, человеком, поверившим и в возможность (и необходимость) идеологической борьбы против коммунизма и в то, что именно Максимов — человек, способный вести эту борьбу, которому Шпрингер и дает деньги на издание за границей русского литературного журнала. В Париже начинает выходить журнал «Континент», заполучить который для чтения — на день, на ночь, на сутки — считалось прекрасной (и опасной) привилегией в диссидентской России: за чтение и распространение журнала там могли выгнать с работы, а могли и дать срок. За границей выходят одна за другой и новые книги Максимова, в том числе его автобиографическое «Прощание ниоткуда». Максимов занимается также политикой и политической публицистикой. Пишет он резко, непримиримо, зло. Но в личном общении он бывал добр, помогал многим соотечественникам и коллегам. После горбачевской перестройки Максимов ездит в Россию и издается там, но мало-помалу он разочаровывается в «перестройке», а расстрел Белого Дома Ельциным приводит его в ярость. Он вообще становится раздраженным (может, уже начиналась болезнь), мечется, вступает в союз со своими злейшими врагами — Андреем Синявским и «левой» российской прессой, передает мало-помалу свой журнал, уже утративший если не смысл, то свою уникальность (да и потерявший к тому времени своего немецкого благодетеля), в Москву. Болезнь (рак) настигает его в 65-летнем возрасте... Я видел его в Париже несколько раз — то в гостях, то в редакции «Континента», где он принимал меня с щедростью и благодушием, но он был слишком непростой человек, чтобы я мог что-нибудь в нем понять. Было только очень жаль его в последнее время — видно было, что он страдает...

Малевский-Малевич Святослав,
volontaire de guerre 1939—1945, 1905—1973

Граф Святослав Святославович Малевский-Малевич родился в польско-русской семье в Петербурге, где отец его был управляющим делами Дворянского земельного банка. Мальчик учился в Тенишевском училище, позднее в Донском кадетском корпусе, а в эмиграции — в Белградском университете. В Париже, учась на физико-химическом отделении Сорбонны, он посещал академии живописи «Гран Шомьер» и «Жульяр» близ бульвара Монпарнас. Был он в эти годы близок к движению евразийцев.

Трудно установить степень тогдашней близости Малевского-Малевича к левым кламарским евразийцам, связанным с московским «Трестом», к лондонскому профессору Святополку-Мирскому, а также к московским и лондонским спонсорам евразийской прессы. После войны ни он сам (появившийся в Москве уже в качестве бельгийского дипломата), ни его супруга, ставшая главным редактором «правой» «Русской мысли», не любили даже вспоминать этот продолжительный (а ведь Малевский-Малевич еще ив 1931 году устраивал евразийский съезд в Брюсселе) эпизод жизни будущего дипломата. А если и вспоминали, то так, чтоб и тени подозрения на политиканскую и полулегальную суету этой партии не легло. В поздние годы, оговорившись, что она «не участник, а зритель», З. А. Шаховская описала деятельность этой строго структурированной организации с большой элегантностью и малым правдоподобием: «Основывать политическую партию им и в голову не приходило. Это было сотрудничество, свободное от всех партийных оков, нечто вроде клуба размышлений о судьбах России, опытного осмысления случившегося...».

В 1926 году С. С. Малевский-Малевич женился на княжне Зинаиде Шаховской. Он работал по специальности в Бельгийском Конго, потом в Брюсселе. К этому времени относится знакомство его семьи с В. В. Набоковым (о котором З. А. Шаховская написала книгу, а также не раз мне рассказывала в 80-е годы во время моей работы над биографией писателя). В начале новой войны С. С. Малевский-Малевич ушел в армию добровольцем, потом служил по дипломатической части (в бельгийском посольстве в Лондоне, в Берне, в Израиле и в Москве), служил в газете «Русская мысль». Живописью он занимался всегда, но только пятидесяти лет от роду решился доверить свои картины профессиональным торговцам. Картины имели успех, у графа Малевского-Малевича появились поклонники — знатоки живописи. С 1958 по 1963 год состоялось семь персональных выставок С. Малевского-Малевича. Художник прошел через академический период к абстрактной живописи, а потом вернулся к «преображенной реальнос