textarchive.ru

Главная > Документ


– Так значит, не рак!!

– Конечно, нет. – Даже естественного озлобления от спора не было в её лице и голосе. Ведь она видела его опухоль в кулак под челюстью. На кого ж было сердиться? – на опухоль? – Вас никто не неволил ложиться к нам. Вы можете выписаться хоть сейчас. Но помните... – Она поколебалась. Она примирительно предупредила его: – Умирают ведь не только от рака.

– Вы что – запугать меня хотите?! – вскрикнул Павел Николаевич. – Зачем вы меня пугаете? Это не методически! – ещё бойко резал он, но при слове "умирают" все охолодело у него внутри.

Уже мягче он спросил: – Вы что, хотите сказать, что со мной так опасно?

– Если вы будете переезжать из клиники в клинику – конечно. Снимите ка шарфик. Встаньте, пожалуйста.

Он снял шарфик и стал на пол. Донцова начала бережно ощупывать его опухоль, потом и здоровую половину шеи, сравнивая. Попросила его сколько можно запрокинуть голову назад (не так то далеко она и запрокинулась, сразу потянула опухоль), сколько можно наклонить вперёд, повернуть налево и направо.

Вот оно как! – голова его, оказывается, уже почти не имела свободы движения – той лёгкой изумительной свободы, которую мы не замечаем, обладая ею.

– Куртку снимите, пожалуйста.

Куртка его зелёно коричневой пижамы расстёгивалась крупными пуговицами и не была тесна, и кажется бы не трудно было её снять, но при вытягивании рук отдалось в шее, и Павел Николаевич простонал. О, как далеко зашло дело!

Седая осанистая сестра помогла ему выпутаться из рукавов.

– Под мышками вам не больно? – спрашивала Донцова. – Ничто не мешает?

– А что, и там может заболеть? – голос Русанова совсем упал и был ещё тише теперь, чем у Людмилы Афанасьевны.

– Поднимите руки в стороны! – и сосредоточенно, остро давя, щупала у него под мышками.

– А в чём будет лечение? – спросил Павел Николаевич.

– Я вам говорила: в уколах.

– Куда? Прямо в опухоль?

– Нет, внутривенно.

– И часто?

– Три раза в неделю. Одевайтесь.

– А операция – невозможна?

(Он спрашивал – "невозможна?", но больше всего боялся именно лечь на стол. Как всякий больной, он предпочитал любое другое долгое лечение).

– Операция бессмысленна. – Она вытирала руки о подставленное полотенце.

И хорошо, что бессмысленна! Павел Николаевич соображал. Всё таки надо посоветоваться с Капой. Обходные хлопоты тоже не просты. Влияния то нет у него такого, как хотелось бы, как он здесь держался. И позвонить товарищу Остапенко совсем не было просто.

– Ну хорошо, я подумаю. Тогда завтра решим?

– Нет, – неумолимо приговорила Донцова. – Только сегодня. Завтра мы укола делать не можем, завтра суббота.

Опять правила! Как будто не для того пишутся правила, чтоб их ломать!

– Почему это вдруг в субботу нельзя?

– А потому что за вашей реакцией надо хорошо следить – в день укола и в следующий. А в воскресенье это невозможно.

– Так что, такой серьёзный укол?... Людмила Афанасьевна не отвечала. Она уже перешла к Костоглотову.

– Ну, а если до понедельника?...

– Товарищ Русанов! Вы упрекнули, что восемнадцать часов вас не лечат. Как же вы соглашаетесь на семьдесят два? – (Она уже победила, уже давила его колёсами, и он ничего не мог!...) – Мы или берём вас на лечение или не берём. Если да, то сегодня в одиннадцать часов дня вы получите первый укол. Если нет – вы распишетесь, что отказываетесь от нашего лечения, и сегодня же я вас выпишу. А три дня ждать в бездействии мы не имеем права. Пока я кончу обход в этой комнате – продумайте и скажите.

Русанов закрыл лицо руками.

Гангарт, глухо затянутая халатом почти под горло, беззвучно миновала его. И Олимпиада Владиславовна проплыла мимо, как корабль.

Донцова устала от спора и надеялась у следующей кровати порадоваться. И она и Гангарт уже заранее чуть улыбались.

– Ну, Костоглотов, а что скажете вы? Костоглотов, немного пригладивший вихры, ответил громко, уверенно, голосом здорового человека:

– Великолепно, Людмила Афанасьевна! Лучше не надо! Врачи переглянулись. У Веры Корнильевны губы лишь чуть улыбались, а зато глаза – просто смеялись от радости.

– Ну всё таки, – Донцова присела на его кровать. – Опишите словами – что вы чувствуете?

Что за это время изменилось?

– Пожалуйста! – охотно взялся Костоглотов. – Боли у меня ослабились после второго сеанса, совсем исчезли после четвёртого. Тогда же упала и температура. Сплю я сейчас великолепно, по десять часов, в любом положении – и не болит. А раньше я такого положения найти не мог. На еду я смотреть не хотел, а сейчас все подбираю и ещё добавки прошу. И не болит.

– И не болит? – рассмеялась Гангарт.

– А – дают? – смеялась Донцова.

– Иногда. Да вообще о чём говорить? – у меня просто изменилось мироощущение. Я приехал вполне мертвец, а сейчас я живой.

– И тошноты не бывает?

– Нет.

Донцова и Гангарт смотрели на Костоглотова и сияли – так, как смотрит учитель на выдающегося отличника: больше гордясь его великолепным ответом, чем собственными знаниями и опытом. Такой ученик вызывает к себе привязанность.

– А опухоль ощущаете?

– Она мне уже теперь не мешает.

– Но ощущаете?

– Ну, когда вот ложусь – чувствую лишнюю тяжесть, вроде бы даже перекатывается. Но не мешает! – настаивал Костоглотов.

– Ну, лягте.

Костоглотов привычным движением (его опухоль за последний месяц щупали в разных больницах многие врачи и даже практиканты, и звали из соседних кабинетов щупать, и все удивлялись) поднял ноги на койку, подтянул колени, лёг без подушки на спину и обнажил живот. Он сразу почувствовал, как эта внутренняя жаба, спутница его жизни, прилегла там где то глубоко и подавливала.

Людмила Афанасьевна сидела рядом и мягкими круговыми приближениями подбиралась к опухоли.

– Не напрягайтесь, не напрягайтесь, – напоминала она, хотя и сам он знал, но непроизвольно напрягался в защиту и мешал щупать. Наконец, добившись мягкого доверчивого живота, она ясно ощутила в глубине, за желудком, край его опухоли и пошла по всему контуру сперва мягко, второй раз жёстче, третий – ещё жёстче.

Гангарт смотрела через её плечо. И Костоглотов смотрел на Гангарт. Она очень располагала. Она хотела быть строгой – и не могла: быстро привыкала к больным. Она хотела быть взрослой и тоже не получалось: что то было в ней девченочье.

– Отчётливо пальпируется по прежнему, – установила Людмила Афанасьевна. – Стала площе, это безусловно. Отошла вглубь, освободила желудок, и вот ему не больно. Помягчела. Но контур – почти тот же. Вы – посмотрите?

– Да нет, я каждый день, надо с перерывами. РОЭ – двадцать пять, лейкоцитов – пять восемьсот, сегментных... Ну, посмотрите сами...

Русанов поднял голову из рук и шёпотом спросил у сестры:

– А – уколы? Очень болезненно? Костоглотов тоже дознавался:

– Людмила Афанасьевна! А сколько мне ещё сеансов?

– Этого сейчас нельзя посчитать.

– Ну, всё таки. Когда примерно вы меня выпишете?

– Что??? – Она подняла голову от истории болезни. – О чём вы меня спросили??

– Когда вы меня выпишете?  так же уверенно повторил Костоглотов. Он обнял колени руками и имел независимый вид.

Никакого любования отличником не осталось во взгляде Донцовой. Был трудный пациент с закоренело упрямым выражением лица.

– Я вас только начинаю лечить! – осадила она его. – Начинаю с завтрашнего дня. А это всё была лёгкая пристрелка. Но Костоглотов не пригнулся.

– Людмила Афанасьевна, я хотел бы немного объясниться. Я понимаю, что я ещё не излечен, но я не претендую на полное излечение.

Ну, выдались больные! – один лучше другого. Людмила Афанасьевна насупилась, вот когда она сердилась:

– Что вообще вы говорите? Вы – нормальный человек или нет?

– Людмила Афанасьевна,  спокойно отвёл Костоглотов большой рукой,  дискуссия о нормальности и ненормальности современного человека завела бы нас очень далеко... Я сердечно вам благодарен, что вы меня привели в такое приятное состояние. Теперь я хочу в нём немножечко пожить. А что будет от дальнейшего лечения – я не знаю. – По мере того, как он это говорил, у Людмилы Афанасьевны выворачивалась в нетерпении и возмущении нижняя губа. У Гангарт задёргались брови, глаза её переходили с одного на другую, ей хотелось вмешаться и смягчить. Олимпиада Владиславовна смотрела на бунтаря надменно. – Одним словом, я не хотел бы платить слишком большую цену сейчас за надежду пожить когда нибудь. Я хочу положиться на защитные силы организма...

– Вы со своими защитными силами организма к нам в клинику на четвереньках приползли! – резко отповедала Донцова и поднялась с его кровати. – Вы даже не понимаете, чем вы играете! Я с вами и разговаривать не буду!

Она взмахнула рукой по мужски и отвернулась к Азовкину, но Костоглотов с подтянутыми по одеялу коленями смотрел непримиримо, как чёрный пёс:

– А я, Людмила Афанасьевна, прошу вас поговорить! Вас, может быть, интересует эксперимент, чем это кончится, а мне хочется пожить покойно. Хоть годик. Вот и все.

– Хорошо, – бросила Донцова через плечо. – Вас вызовут. Раздосадованная, она смотрела на Азовкина, ещё никак не переключаясь на новый голос и новое лицо.

Азовкин не вставал. Он сидел, держась за живот. Он поднял только голову навстречу врачам. Его губы не были сведены в один рот, а каждая губа выражала своё отдельное страдание. В его глазах не было никакого чувства, кроме мольбы – мольбы к глухим о помощи.

– Ну, что, Коля? Ну как? – Людмила Афанасьевна обняла его с плеча на плечо.

– Пло хо, – ответил он тихо, одним ртом, стараясь не выталкивать грудью воздух, потому что всякий толчок лёгкими сразу же отдавался к животу на опухоль.

Полгода назад он шёл с лопатой через плечо во главе комсомольского воскресника и пел во всю глотку – а сейчас даже о боли своей не мог рассказать громче шёпота.

– Ну, давай, Коля, вместе подумаем, – так же тихо говорила Донцова. – Может быть, ты устал от лечения? Может быть, тебе больничная обстановка надоела? Надоела?

– Да...

– Ты ведь здешний. Может, дома отдохнёшь? Хочешь?... Выпишем тебя на месяц на полтора?

– А потом... примете?...

– Ну, конечно, примем. Ты ж теперь наш. Отдохнёшь от уколов. Вместо этого купишь в аптеке лекарство и будешь класть под язык три раза в день.

– Синэстрол?...

– Да.

Донцова и Гангарт не знали: все эти месяцы Азовкин фанатично вымаливал у каждой заступающей сестры, у каждого ночного дежурного врача лишнее снотворное, лишнее болеутоляющее, всякий лишний порошок и таблетку кроме тех, которыми его кормили и кололи по назначению. Этим запасом лекарств, набитой матерчатой сумочкой, Азовкин готовил себе спасение вот на этот день, когда врачи откажутся от него.

– Отдохнуть тебе надо, Коленька... Отдохнуть... Было очень тихо в палате, и тем слышней, как Русанов вздохнул, выдвинул голову из рук и объявил:

– Я уступаю, доктор. Колите!

5

Как это называется? – расстроена? угнетена? – какой то невидимый, но плотный тяжёлый туман входит в грудь, а все наше облегает и сдавливает к середине. И мы чувствуем только это сжатие, эту муть, не сразу даже понимаем, что именно нас так утеснило.

Вот это чувствовала Вера Корнильевна, кончая обход и спускаясь вместе с Донцовой по лестнице. Ей было очень нехорошо.

В таких случаях помогает вслушаться и разобраться: отчего это всё? И выставить что то в заслон.

Вот что было: была боязнь за маму– так звали между собой Людмилу Афанасьевну три её ординатора лучевика. Мамой она приходилась им и по возрасту – им всем близ тридцати, а ей под пятьдесят; и по тому особенному рвению, с которым натаскивала их на работу: она сама была старательна до въедливости и хотела, чтоб ту же старательность и въедливость усвоили все три "дочери"; она была из последних, ещё охватывающих и рентгенодиагностику и рентгенотерапию, и вопреки направлению времени и дроблению знаний, добивалась, чтоб её ординаторы тоже удержали обе. Не было секрета, который она таила бы для себя и не поделилась. И когда Вера Гангарт то в одном, то в другом оказывалась живей и острей её, то "мама" только радовалась. Вера работала у неё уже восемь лет, от самого института – и вся сила, которую она в себе теперь чувствовала, сила вытягивать умоляющих людей из запахнувшей их смерти, – вся произошла от Людмилы Афанасьевны.

Этот Русанов мог причинить "маме" тягучие неприятности. Мудрено голову приставить, а срубить немудрёно.

Да если бы только один Русанов! Это мог сделать любой больной с ожесточённым сердцем. Ведь всякая травля, однажды кликнутая, – она не лежит, она бежит. Это – не след по воде, это борозда по памяти. Можно её потом заглаживать, песочком засыпать, – но крикни опять кто нибудь хоть спьяну: "бей врачей!" или "бей инженеров!" – и палки уже при руках.

Клочки подозрений остались там и сям, проносятся. Совсем недавно лежал в их клинике по поводу опухоли желудка шофёр

МГБ. Он был хирургический, Вера Корнильевна не имела к нему никакого отношения, но как то дежурила ночью и делала вечерний обход. Он жаловался на плохой сон. Она назначила ему бромурал, но узнав от сестры, что мелка расфасовка, сказала: "Дайте ему два порошка сразу!" Больной взял, Вера Корнильевна даже не заметила особенного его взгляда. И так бы не узналось, но лаборантка их клиники была этому шофёру соседка по квартире, и навещала его в палате. Она прибежала к Вере Корнильевне взволнованная: шофёр не выпил порошков (почему два сразу?), он не спал ночь, а теперь выспрашивал лаборантку: "Почему её фамилия Гангарт? Расскажи о ней поподробней. Она отравить меня хотела. Надо ею заняться".

И несколько недель Вера Корнильевна ждала, что ею займутся. И все эти недели она должна была неуклонно, неошибочно и даже со вдохновением ставить диагнозы, безупречно отмерять дозы лечения и взглядом и улыбкой подбодрять больных, попавших в этот пресловутый раковый круг, и от каждого ожидать взгляда: "А ты не отравительница?"

Вот ещё что сегодня было особенно тяжело на обходе: что Костоглотов, один из самых успешливых больных и к которому Вера Корнильевна была особенно почему то добра, – Костоглотов именно так и спросил "маму", подозревая какой то злой эксперимент над собой.

Шла удручённая с обхода и Людмила Афанасьевна и тоже вспоминала неприятный случай – с Полиной Заводчиковой, скандальнейшей бабой. Не сама она была больна, но сын её, а она лежала с ним в клинике. Ему вырезали внутреннюю опухоль – и она напала в коридоре на хирурга, требуя выдать ей кусочек опухоли сына. И не будь это Лев Леонидович, пожалуй бы и получила. А дальше у неё была идея – отнести этот кусочек в другую клинику, там проверить диагноз и если не сойдётся с первоначальным диагнозом Донцовой, то вымогать деньги или в суд подавать. Не один такой случай был на памяти у каждой из них. Теперь, после обхода, они шли договорить друг с другом то, чего нельзя было при больных, и принять решения.

С помещениями было скудно в Тринадцатом корпусе, и не находилось комнатки для врачей лучевого отделения. Они не помещались ни в операторской "гамма пушки", ни в операторской длиннофокусных рентгеновских установок на сто двадцать и двести тысяч вольт. Было место в рентгенодиагностическом, но там постоянно темно. И поэтому свой стол, где они разбирались с текущими делами, писали истории болезни и другие бумаги, они держали в лечебном кабинете короткофокусных рентгеновских установок – как будто мало им было за годы и годы их работы тошнотного рентгеновского воздуха с его особенным запахом и разогревом.

Они пришли и сели рядом за большой этот стол без ящиков, грубо остроганный. Вера Корнильевна перекладывала карточки стационара – женские и мужские, разделяя, какие она сама обработает, а о каких надо решить вместе. Людмила Афанасьевна угрюмо смотрела перед собой в стол, чуть выкатив нижнюю губу и постукивая карандашиком.

Вера Корнильевна с участием взглядывала на неё, но не решалась сказать ни о Русанове, ни о Костоглотове, ни об общей врачебной судьбе – потому что понятное повторять ни к чему, а высказаться можно недостаточно тонко, недостаточно осторожно и только задеть, не утешить.

А Людмила Афанасьевна сказала:

– Как же это бесит, что мы бессильны, а?! – (Это могло быть о многих, осмотренных сегодня.) Ещё постучала карандашиком. – Но ведь нигде ошибки не было. – (Это могло быть об Азовкине, о Мурсалимове). – Мы когда то шатнулись в диагнозе, но лечили верно. И меньшей дозы мы дать не могли тоже. Нас погубила бочка.

Вот как! – она думала о Сибгатове! Бывают же такие неблагодарные болезни, что тратишь на них утроенную изобретательность, а спасти больного нет сил. Когда Сибгатова впервые принесли на носилках, рентгенограмма показала полное разрушение почти всего крестца. Шатание было в том, что даже с консультацией профессора признали саркому кости, и лишь потом постепенно выявили, что это была гигантоклеточная опухоль, когда в кости появляется жижа, и вся кость заменяется желеподобной тканью. Однако, лечение совпадало.

Крестец нельзя отнять, нельзя выпилить – это камень, положенный во главу угла. Оставалось – рентгенооблучение и обязательно сразу большими дозами – меньшие не могли помочь. И Сибгатов выздоровел! – крестец укрепился. Он выздоровел, но от бычьих доз рентгена все окружающие ткани стали непомерно чувствительны и расположены к образованию новых, злокачественных опухолей. И так от ушиба у него вспыхнула трофическая язва. И сейчас, когда уже кровь его и ткани его отказывались принять рентген, – сейчас бушевала новая опухоль, и нечем было её сбить, её только держали.

Для врача это было сознание бессилия, несовершенства методов, а для сердца – жалость, самая обыкновенная жалость: вот есть такой кроткий, вежливый, печальный татарин Сибгатов, так способный к благодарности, но всё, что можно для него сделать, это – продлить его страдания.

Сегодня утром Низамутдин Бахрамович вызывал Донцову по специальному этому поводу: ускорить оборачиваемость коек, а для того во всех неопределённых случаях, когда не обещается решительное улучшение, больных выписывать. И Донцова была согласна с этим: ведь в приёмном вестибюле у них постоянно сидели ожидающие, даже по несколько суток, а из районных онкопунктов шли просьбы разрешить прислать больного. Она была согласна в принципе, и никто, как Сибгатов, так ясно не подпадал под этот принцип, – а вот выписать его она не могла. Слишком долгая изнурительная борьба велась за этот один человеческий крестец, чтоб уступить теперь простому разумному рассуждению, чтоб отказаться даже от простого повторения ходов с ничтожной надеждой, что ошибётся всё таки смерть, а не врач. Из за Сибгатова у Донцовой даже изменилось направление научных интересов: она углубилась в патологию костей из одного порыва – спасти Сибгатова. Может быть, в приёмной сидели больные с неменьшей нуждой – а вот она не могла отпустить Сибгатова и будет хитрить перед главврачом, сколько сможет.

И ещё настаивал Низамутдин Бахрамович не задерживать обречённых. Смерть их должна происходить по возможности вне клиники – это тоже увеличит оборачиваемость коек, и меньше угнетения будет оставшимся, и улучшится статистика, потому что они будут выписаны не по причине смерти, а лишь "с ухудшением".

По этому разряду и выписывался сегодня Азовкин. Его история болезни, за месяцы превратившаяся уже в толстую тетрадочку из коричневатых склеенных листиков с грубой выделкой, со встрявшими белесоватыми кусочками древесины, задирающими перо, содержала много фиолетовых и синих цифр и строчек. И оба врача видели сквозь эту подклеенную тетрадочку вспотевшего от страданий городского мальчика, как он сиживал на койке, сложенный в погибель, но читаемые тихим мягким голосом цифры были неумолимее раскатов трибунала, и обжаловать их не мог никто. Тут было двадцать шесть тысяч "эр" облучения, из них двенадцать тысяч в последнюю серию, пятьдесят инъекций синэстрола, семь трансфузий крови, и все равно лейкоцитов только три тысячи четыреста, эритроцитов... Метастазы рвали оборону как танки, они уже твердели в средостении, появились в лёгких, уже воспаляли узлы над ключицами, но организм не давал помощи, чем их остановить.

Врачи переглядывали и дописывали отложенные карточки, а сестра рентгенолаборант тут же продолжала процедуры для амбулаторных. Вот она ввела четырёхлетнюю девочку в синем платьице, с матерью. У девочки на лице были красные сосудистые опухолечки, они ещё были малы, они ещё не были злокачественны, но принято было облучать их, чтоб они не росли и не переродились. Сама же девочка мало заботилась, не знала о том, что, может быть, на крохотной губке своей несла уже тяжёлую гирю смерти. Она не первый раз была здесь, уже не боялась, щебетала, тянулась к никелированным деталям аппаратов и радовалась блестящему миру. Весь сеанс ей был три минуты, но эти три минуты она никак не хотела посидеть неподвижно под точно направленной на больное место узкой трубкой. Она тут же изворачивалась, отклонялась, и рентгенотехник, нервничая, выключала и снова и снова наводила на неё трубку.  Мать держала игрушку, привлекая внимание девочки, и обещала ей ещё другие подарки, если будет сидеть спокойно. Потом вошла мрачная старуха и долго разматывала платок и снимала кофту. Потом пришла из стационара женщина в сером халате с шариком цветной опухоли на ступне – просто наколола гвоздём в туфле – и весело разговаривала с сестрой, никак не предполагая, что этот сантиметровый пустячный шарик, который ей не хотят почему то отрезать, есть королева злокачественных опухолей – меланобластома.

Врачи невольно отвлекались и на этих больных, осматривая их и давая советы сестре, так уже перешло время, когда надо было Вере Корнильевне идти делать эмбихинный укол Русанову, – и тут она положила перед Людмилой Афанасьевной последнюю нарочно ею так задержанную карточку Костоглотова.

– При таком запущенном исходном состоянии – такое блистательное начало, – сказала она. – Только очень уж упрямый. Как бы он правда не отказался.

– Да попробует он только! – пристукнула Людмила Афанасьевна. Болезнь Костоглотова была та самая, что у Азовкина, но так обнадежливо поворачивалось лечение и ещё б он смел отказаться!

– У вас – да, – согласилась сразу Гангарт. – А я не уверена, что его переупрямлю. Может, прислать его к вам? – Она счищала с ногтя какую то прилепившуюся соринку. – У меня с ним сложились довольно трудные отношения... Не удаётся категорично с ним говорить. Не знаю, почему.

Их трудные отношения начались ещё с первого знакомства. Был ненастный январский день, лил дождь. Гангарт заступила на ночь дежурным врачом по клинике. Часов около девяти вечера к ней вошла толстая здоровая санитарка первого этажа и пожаловалась:

– Доктор, там больной один безобразит. Я сама не отобьюсь. Что ж это, если меры не приймать, так нам на голову сядут.

Вера Корнильевна вышла и увидела, что прямо на полу около запертой каморки старшей сестры, близ большой лестницы, вытянулся долговязый мужчина в сапогах, изрыжевшей солдатской шинели, а в ушанке – гражданской, тесной ему, однако тоже натянутой на голову. Под голову он подмостил вещмешок и по всему видно, что приготовился спать. Гангарт подошла к нему близко – тонконогая, на высоких каблучках (она никогда не одевалась небрежно), посмотрела строго, желая пристыдить взглядом и заставить подняться, но он, хотя видел её, смотрел вполне равнодушно, не шевельнулся и даже, кажется, прикрыл глаза.

– Кто вы такой? – спросила она.

– Че ло век, – негромко, с безразличием ответил он.

– Вы имеете к нам направление?

– Да.

– Когда вы его получили?

– Сегодня.

По отпечаткам на полу под его боками видно было, что шинель его вся мокра, как, впрочем, и сапоги, и вещмешок.

– Но здесь нельзя. Мы... не разрешаем тут. Это и просто неудобно...

– У добно, – вяло отозвался он. – Я – у себя на родине, кого мне стесняться?

Вера Корнильевна смешалась. Она почувствовала, что не может прикрикнуть на него, велеть ему встать, да он и не послушается.

Она оглянулась в сторону вестибюля, где днём всегда было полно посетителей и ожидающих, где на трёх садовых скамьях родственники виделись с больными, а по ночам, когда клиника запиралась, тут оставляли и тяжёлых приезжих, которым некуда было податься. Сейчас в вестибюле стояло только две скамьи, на одной из них уже лежала старуха, на второй молодая узбечка в цветастом платке положила ребёнка и сидела рядом.

В вестибюле то можно было разрешить лечь на полу, но пол там нечистый, захоженный.

А сюда входили только в больничной одежде или в белых халатах.

Вера Корнильевна опять посмотрела на этого дикого больного с уже отходящим безразличием остро исхудалого лица.

– И у вас никого нет в городе?

– Нет.

– А вы не пробовали – в гостиницы?

– Пробовал, – уже устал отвечать он.

– Здесь – пять гостиниц.

– И слушать не хотят, – он закрыл глаза, кончая аудиенцию.

– Если бы раньше! – соображала Гангарт. – Некоторые наши нянечки пускают к себе больных ночевать. Они недорого берут. Он лежал с закрытыми глазами.

– Говорит: хоть неделю буду так лежать! – напала дежурная санитарка. – На дороге! Пока, мол, койку мне не предоставят! Ишь ты, озорник! Вставай, не балуй! Стерильно тут! – подступала санитарка.

– А почему только две скамейки? – удивлялась Гангарт. – Вроде ведь третья была.

– Ту, третью, вон перенесли, – показала санитарка через застеклённую дверь.

Верно, верно, за эту дверь, в коридор к аппаратным, перенесли одну скамейку для тех ожидающих больных, которые днём приходили принимать сеансы амбулаторно.

Вера Корнильевна велела санитарке отпереть тот коридор, а больному сказала:

– Я переложу вас удобнее, поднимитесь.

Он посмотрел на неё – не сразу доверчиво. Потом с мученьями и подергиваньями боли стал подниматься. Видно, каждое движение и поворот туловища давались ему трудно. Поднимаясь, он не прихватил в руки вещмешка, а теперь ему было больно за ним наклониться.

Вера Корнильевна легко наклонилась, белыми пальцами взяла его промокший нечистый вещмешок и подала ему.

– Спасибо, – криво улыбнулся он. – До чего я дожил... Влажное продолговатое пятно осталось на полу там, где он лежал.

– Вы были под дождём? – вглядывалась она в него со всё большим участием. – Там, в коридоре, тепло, снимите шинель. А вас не знобит? Температуры нет? – Лоб его весь был прикрыт этой нахлобученной чёрной дрянной шапченкой со свисающими меховыми ушами, и она приложила пальцы не ко лбу, а к щеке.

И прикосновением можно было понять, что температура есть.

– Вы что нибудь принимаете?

Он смотрел на неё уже как то иначе, без этого крайнего отчуждения.

– Анальгин.

– Есть у вас?

– У гм.

– А снотворное принести?

– Если можно.

– Да! – спохватилась она. – Направление то ваше покажите! Он не то усмехнулся, не то губы его двигались просто велениями боли.

– А без бумажки – под дождь?

Расстегнул верхние крючки шинели и из кармана открывшейся гимнастёрки вытащил ей направление, действительно выписанное в этот день утром в амбулатории. Она прочла и увидела, что это – её больной, лучевой. С направлением в руке она повернула за снотворным:



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Александр Исаевич Солженицын Раковый корпус Аннотация

    Документ
    АлександрИсаевичСолженицынРаковыйкорпусАннотация Повесть задумана А. И. Солженицыным летом 1954 в Ташкенте, где он лечился в раковомкорпусе. ... медицинских обстоятельств. Вплотную А. И. Солженицын писал «Раковыйкорпус» с осени 1965. В 1966 ...
  2. Александр исаевич солженицын

    Документ
    ... ое АлександрИсаевичСолженицын (Творческая биография) АлександрИсаевичСОЛЖЕНИЦЫН (по ... АлександрСолженицын и больные раковогокорпуса / [Примеч. ред.]; Обсуждение рукописи А. Солженицына «Раковыйкорпус» ... Из аннотации на сочинение А. Солженицына « ...
  3. Александр исаевич солженицын (1)

    Документ
    ... ое АлександрИсаевичСолженицын (Творческая биография) АлександрИсаевичСОЛЖЕНИЦЫН (по ... АлександрСолженицын и больные раковогокорпуса / [Примеч. ред.]; Обсуждение рукописи А. Солженицына «Раковыйкорпус» ... Из аннотации на сочинение А. Солженицына « ...
  4. Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка Аннотация Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка

    Документ
    ... 5 Аннотация Крупнейшие русские писатели, современники АлександраСолженицына, встретили ... пристального рассмотрения фигуры АлександраИсаевичаСолженицына. ТОМАШУ РЖЕЗАЧУ, ... Читал с большим неудовольствием…», «Раковыйкорпус» — антигуманистическая вещь…» « ...
  5. Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка Аннотация Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка (1)

    Документ
    ... 5 Аннотация Крупнейшие русские писатели, современники АлександраСолженицына, встретили ... пристального рассмотрения фигуры АлександраИсаевичаСолженицына. ТОМАШУ РЖЕЗАЧУ, ... Читал с большим неудовольствием…», «Раковыйкорпус» — антигуманистическая вещь…» « ...

Другие похожие документы..