textarchive.ru

Главная > Документ


До армии он жил только в ауле и говорил по узбекски. Все русские слова и понятия, всю дисциплину и всю развязность он принёс из армии.

– Ну, ещё кто? – хрипло спрашивал Поддуев. Загадка книги, неожиданная для него, была таки и для всех нелёгкая. – Кто ещё? Чем люди живы?

Старый Мурсалимов по русски не понимал, хоть, может, ответил бы тут лучше всех. Но пришёл делать ему укол медбрат Тургун, студент, и ответил:

– Зарплатой, чем!

Прошка чернявый из угла навострился, как в магазинную витрину, даже рот приоткрыл, а ничего не высказывал.

– Ну, ну! – требовал Ефрем.

Демка отложил свою книгу и хмурился над вопросом. Ту, что была у Ефрема, тоже в палату Демка принёс, но читать её у него не получилось: она говорила совсем не о том, как глухой собеседник отвечает тебе не на вопрос. Она расслабляла и все запутывала, когда нужен был совет к действию. Поэтому он не прочёл "Чем люди живы" и не знал ответа, ожидаемого Ефремом. Он готовил свой.

– Ну, пацан! – подбодрял Ефрем.

– Так, по моему, – медленно выговаривал Демка, как учителю у доски, чтоб не ошибиться, и ещё между словами додумывая. – Раньше всего – воздухом. Потом – водой. Потом – едой.

Так бы и Ефрем ответил прежде, если б его спросили. Ещё б только добавил – спиртом. Но книга совсем не в ту сторону тянула.

Он чмокнул.

– Ну, ещё кто? Прошка решился:

– Квалификацией.

Опять таки верно, всю жизнь так думал и Ефрем.

А Сибгатов вздохнул и сказал, стесняясь:

– Родиной.

– Как это? – удивился Ефрем.

– Ну, родными местами... Чтоб жить, где родился.

– А а а... Ну, это не обязательно. Я с Камы молодым уехал и нипочём мне, есть она там, нет. Река и река, не все ль равно?

– В родных местах, – тихо упорствовал Сибгатов, – и болезнь не привяжется. В родных местах все легче.

– Ладно. Ещё кто?

– А что? А что? – отозвался приободрённый Русанов. – Какой там вопрос?

Ефрем, кряхтя, повернул себя налево. У окон были койки пусты и оставался один только курортник. Он объедал куриную ножку, двумя руками держа её за концы.

Так и сидели они друг против друга, будто черт их назло посадил. Прищурился Ефрем.

– Вот так, профессор: чем люди живы? Ничуть не затруднился Павел Николаевич, даже и от курицы почти не оторвался:

– А в этом и сомнения быть не может. Запомните. Люди живут: идейностью и общественным благом.

И выкусил самый тот сладкий хрящик в суставе. После чего кроме грубой кожи у лапы и висящих жилок ничего на костях не осталось. И он положил их поверх бумажки на тумбочку.

Ефрем не ответил. Ему досадно стало, что хиляк вывернулся ловко. Уж где идейность – тут заткнись.

И раскрыв книгу, уставился опять. Сам для себя он хотел понять – как же ответить правильно.

– А про что книга? Что пишут? – спросил Сибгатов, останавливаясь в шашках.

– Да вот... – Поддуев прочёл первые строки. – "Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартере. Ни дома своего, ни земли у него не было..."

Но читать вслух было трудно и длинно, и подмощенный подушками он стал перелагать Сибгатову своими словами, сам стараясь ещё раз охватить:

– В общем сапожник запивал. Вот шёл он пьяненький и подобрал замерзающего, Михаилу. Жена ругалась – куда, мол, ещё дармоеда. А Михаила стал работать без разгиба и научился шить лучше сапожника. Раз, по зиме, приезжает к ним барин, дорогую кожу привозит и такой заказ: чтоб сапоги носились, не кривились, не поролись. А если кожу сапожник загубит – с себя отдаст. А Михайла странно как то улыбался: там, за барином, в углу видел что то. Не успел барин уехать, Михаила эту кожу раскроил и испортил: уже не сапоги вытяжные на ранту могли получиться, а только вроде тапочек. Сапожник за голову схватился: ты ж, мол, зарезал меня, что ты делаешь? А Михаила говорит: припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера. И верно: ещё в дороге барин окачурился. И барыня дослала к сапожнику пацана: мол, сапог шить не надо, а поскорей давайте тапочки. На мёртвого.

– Ч чёрт его знает, чушь какая! – отозвался Русанов, с шипением и возмущением выговаривая "ч". – Неужели другую пластинку завести нельзя? За километр несёт, что мораль не наша. И чем же там – люди живы?

Ефрем перестал рассказывать и перевёл набрякшие глаза на лысого. Ему то и досаждало, что лысый едва ли не угадал. В книге написано было, что живы люди не заботой о себе, а любовью к другим. Хиляк же сказал: общественным благом.

Оно как то сходилось.

– Живы чем? – Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде. – Мол, любовью...

– Лю бо вью!?... Не ет, это не наша мораль! – потешались золотые очки. – Слушай, а кто это всё написал?

– Чего? – промычал Поддуев. Угибали его куда то от сути в сторону.

– Ну, написал это всё – кто? Автор?... Ну, там, вверху на первой странице посмотри.

А что было в фамилии? Что она имела к сути – к их болезням? к их жизни или смерти? Ефрем не имел привычки читать на книгах эту верхнюю фамилию, а если читал, то забывал тут же.

Теперь он всё же отлистнул первую страницу и прочёл вслух:

– Толстой.

– Н не может быть! – запротестовал Русанов. – Учтите:

Толстой писал только оптимистические и патриотические вещи, иначе б его не печатали. "Хлеб". "Пётр Первый". Он – трижды лауреат сталинской премии, да будет вам известно!

– Так это – не тот Толстой! – отозвался Демка из угла. – Это у нас – Лев Толстой.

– Ах, не то от? – растянул Русанов с облегчением отчасти, а отчасти кривясь. – Ах, это другой... Это который – зеркало русской революции, рисовые котлетки?... Так сю сюкалка ваш Толстой! Он во многом, оч чень во многом не разбирался. А злу надо противиться, паренёк, со злом надо бороться!

– И я так думаю, – глухо ответил Демка.

9

У Евгении Устиновны, старшего хирурга, не было почти ни одного обязательного хирургического признака – ни того волевого взгляда, ни той решительной складки лба, ни того железного зажима челюстей, которые столько описаны. На шестом десятке лет, если волосы она все убирала во врачебную шапочку, видевшие её в спину часто окликали: "Девушка, скажите, а...?" Однако она оборачивала лицо усталое, с негладкой излишней кожей, с подглазными мешками. Она выравнивала это постоянно яркими окрашенными губами, но краску приходилось накладывать в день не раз, потому что всю её она истирала о папиросы.

Всякую минуту, когда она была не в операционной, не в перевязочной и не в палате – она курила. Оттуда же она улучала выбежать и набрасывалась на папиросу так, будто хотела её съесть. Во время обхода она иногда поднимала указательный и средний пальцы к губам и потом можно было спорить, не курила ли она и на обходе.

Вместе с главным хирургом Львом Леонидовичем, действительно рослым мужчиной с длинными руками, эта узенькая постаревшая женщина делала все операции, за какие бралась их клиника – пилила конечности, вставляла трахеотомические трубки в стенку горла, удаляла желудки, добиралась до всякого места кишечника, разбойничала в лоне тазового пояса, а к концу операционного дня ей доставалось, как работа уже несложная и виртуозно освоенная, удалить одну две молочные железы, поражённые раком. Не было такого вторника и не было такой пятницы, чтобы Евгения Устиновна не вырезала женских грудей, и санитарке, убиравшей операционную, она говорила как то, куря ослабевшими губами, что если бы все эти груди, удалённые ею, собрать вместе, получился бы холм.

Евгения Устиновна была всю жизнь только хирург, никто вне хирургии, а всё же помнила и понимала слова толстовского казака Ерошки о европейских врачах: "только резать и умеют. Стало, дураки. А вот в горах дохтура настоящие. Травы знают." "Только резать"? Нет, не так понимала Евгения Устиновна хирургию! Когда то им, ещё студентикам, с кафедры объявил прославленный хирург: "Хирургия должна быть благодеянием, а не жестокостью! Не причинять боль, а освобождать от боли! Латинская пословица говорит: успокаивать боли – удел божественный!"

Но даже первый шаг против боли – обезболивание, тоже есть боль.

Не радикальность, не дерзость, не новизна привлекали Евгению Устиновну в операциях, а наоборот – как можно большая незаметность, даже нежность, как можно большая внутренняя разумность – и только. И счастливыми считала она те свои предоперационные ночи, когда в полусонный мозг её вдруг подавался, как на лифте, откуда то неожиданный новый план операции, не тот, который она записала на карточке, а мягче. С проясневшей головой она вскакивала, записывала – а утром рисковала в последний час сменить. И часто это бывали лучшие её операции.

И если бы завтра лучевая, химическая, травная терапия или какая нибудь световая, цветовая, телепатическая смогли бы спасать её больных помимо ножа, и хирургии грозило бы исчезнуть из практики человечества, – Евгения Устиновна не защищала б её ни дня.

Потому что самые то, самые то лучшие операции были те, от которых она вообще сумела отказаться! самые то благодеянные для больного – те, которые она догадалась и сумела заменить, обойти, отсрочить. И в этом был прав Ерошка! И этот поиск в себе она больше всего хотела бы не потерять.

Но теряла... За тридцать пять лет работы с ножом она привыкала к страданиям. И грубела. И уставала. Уже не вспыхивало этих ночей со сменой планов. Все меньше виделась особенность каждой операции, все больше – их конвейерная однообразность.

Одна из утомительных необходимостей человечества – та, что люди не могут освежить себя в середине жизни, круто сменив род занятий.

На обход они приходили обычно втроём вчетвером: Лев Леонидович, она и ординаторы. Но несколько дней назад Лев Леонидович уехал в Москву на семинар по операциям грудной клетки. Она же в субботу вошла в мужскую верхнюю палату почему то совсем одна – без лечащего и даже без сестры.

Даже не вошла, а тихо стала в дверном проёме и прикачнулась к косяку. Это было движение девичье. Совсем молодая девушка может так прислониться, зная, что это мило выглядит, что это лучше, чем стоять с ровной спиной, ровными плечами, прямой головой.

Она стала так и задумчиво наблюдала за Деминой игрой. Дёма, вытянув по кровати больную ногу, а здоровую калачиком подвернув, – на неё, как на столик, положил книгу, а над книгой строил что то из четырёх длинных карандашей, держа их обеими руками. Он рассматривал эту фигуру и долго б так, но его окликнули. Он поднял голову и свёл растопыренные карандаши.

– Что это ты, Дёма, строишь? – печально спросила Евгения Устиновна.

– Теорему! – бодро ответил он, громче нужного. Так они сказали, но внимательно смотрели друг на друга, и ясно было, что не в этих словах дело.

– Ведь время уходит, – пояснил Дёма, но не так бодро и не так громко.

Она кивнула.

Помолчала, все так же прислонённая к косяку – нет, не по девичьи, а от усталости.

– А дай ка я тебя посмотрю.

Всегда рассудительный, Дёма возразил оживлённей обычного:

– Вчера Людмила Афанасьевна смотрела! Сказала – ещё будем облучать!

Евгения Устиновна кивала. Какое то печальное изящество было в ней.

– Вот и хорошо. А я всё таки посмотрю.

Дёма нахмурился. Он отложил стереометрию, подтянулся по кровати, давая место, и оголил больную ногу до колена.

Евгения Устиновна присела рядом. Она без усилий вскинула рукава халата и платья почти до локтей. Тонкие гибкие руки её стали двигаться по Деминой ноге как два живых существа.

– Больно? Больно? – только спрашивала она.

– Есть. Есть, – подтверждал он, всё сильнее хмурясь.

– Ночью чувствуешь ногу?

– Да... Но Людмила Афанасьевна Евгения Устиновна ещё покивала понимающей головой и потрепала по плечу.

– Хорошо, дружок. Облучайся.

И ещё они посмотрели в глаза друг другу.

В палате стало совсем тихо, и каждое их слово слышно.

А Евгения Устиновна поднялась и обернулась. Там, у печи, должен был лежать Прошка, но он вчера вечером перелёг к окну (хотя и была примета, что не надо ложиться на койку того, кто ушёл умирать). А кровать у печи теперь занимал невысокий тихий белобрысый Генрих Федерау, не совсем новичок для палаты, потому что уже три дня он лежал на лестнице. Сейчас он встал, опустил руки по швам и смотрел на Евгению Устиновну приветливо и почтительно. Ростом он был ниже её.

Он был совсем здоров! У него нигде ничего не болело! Первой операцией его вполне излечили. И если он явился опять в раковый корпус, то не с жалобой, а из аккуратности: написано было в справке – прибыть на проверку 1 го февраля 1955 года. И издалека, с трудными дорогами и пересадками, он явился не 31 го января и не 2 го февраля, а с той точностью, с какой луна является на назначенные ей затмения.

Его же опять положили зачем то в стационар.

Сегодня он очень надеялся, что его отпустят.

Подошла высокая сухая Мария с изгасшими глазами. Она несла полотенце. Евгения Устиновна протёрла руки, подняла их, все так же открытые до локтей, и в такой же полной тишине долго делала накатывающие движения пальцами на шее у Федерау, и, велев расстегнуться, ещё во впадинах у ключиц и ещё под мышками. Наконец сказала:

– Все хорошо, Федерау. Все у вас очень хорошо. Он осветился, как награждённый.

– Все хорошо, – тянула она ласково, и опять накатывала у него под нижней челюстью. – Ещё маленькую операцию сделаем – и все.

– Как? – осунулся Федерау. – Зачем же, если все хорошо, Евгения Устиновна?

– А чтоб ещё было лучше, – бледно улыбнулась она.

– Здесь? – показал он режущим движением ладони по шее наискосок. Выражение его мягкого лица стало просительное. У него были бледно белесые реденькие волосы, белёсые брови.

– Здесь. Да не беспокойтесь, у вас ничего не запущено. Давайте готовить вас на этот вторник. – (Мария записала). –А к концу февраля поедете домой и чтоб уж к нам не возвращаться.

– И опять будет "проверка"? – пробовал улыбнуться Федерау, но не получилось.

– Ну разве что проверка, – улыбнулась в извинение она. Чем она могла подкрепить его, кроме своей утомлённой улыбки?

И оставив его стоять, а потом сесть и думать, она пошла дальше по комнате. По пути ещё чуть улыбнулась Ахмаджану (она его резала в паху три недели назад) – и остановилась у Ефрема.

Он уже ждал её, книжку синюю сбросив рядом. С широкой головой, с непомерно утолщённой, обинтованной шеей и в плечах широкий, а с ногами поджатыми, он полусидел в кровати каким то неправдоподобным коротышкой. Он смотрел на неё исподлобья, ожидая удара.

Она облокотилась о спинку его кровати и два пальца держала у губ, как бы курила.

– Ну, как настроение, Поддуев?

Только и было болтать, что о настроении! Ей поговорить и уйти, ей номер отбыть.

– Резать – надоело, – высказал Ефрем. Она подняла бровь, будто удивилась, что резать – может надоесть.

Ничего не говорила.

И он уже сказал довольно.

Они молчали, как в размолвке. Как перед разлукой.

– Ведь опять же по тому месту? – даже не спросил, а сам сказал Ефрем.

(Он хотел выразить: как же вы раньше резали? Что ж вы думали? Но никогда не щадивший никаких начальников, всем лепивший в лицо, Евгению Устиновну он поберёг. Пусть сама догадается.)

– Рядышком, – отличила она.

(Что ж говорить тебе, горемыка, что рак языка – это не рак нижней губы? Подчелюстные узлы уберёшь, а вдруг оказывается, что затронуты глубинные лимфопути. Этого нельзя было резать раньше).

Крякнул Ефрем, как потянувши не в силу.

– Не надо. Ничего не надо. Да она что то и не уговаривала.

– Не хочу резать. Ничего больше не хочу. Она смотрела и молчала.

– Выписывайте!

Смотрела она в его рыжие глаза, после многого страха перешагнувшие в бесстрашие, и тоже думала: зачем? Зачем его мучить, если нож не успевал за метастазами?

– В понедельник, Поддуев, размотаем – посмотрим. Хорошо? (Он требовал выписывать, но как ещё надеялся, что она скажет: – "Ты с ума сошёл, Поддуев? Что значит выписывать? Мы тебя лечить будем! Мы вылечим тебя!..." А она – соглашалась. Значит, мертвяк.)

Он сделал движение всем туловищем, означавшее кивок. Ведь головой отдельно он не мог кивнуть.

И она прошла к Прошке. Тот встал ей навстречу и улыбался. Ничуть его не осматривая, она спросила:

– Ну, как вы себя чувствуете?

– Та гарно, – ещё шире улыбнулся Прошка. – О ци таблетки мэни допомоглы.

Он показал флакончик с поливитаминами. Он уж не знал, как её лучше удобрить? Как уговорить её, чтоб она не задумала резать!

Она кивнула таблеткам. Протянула руку к левой стороне его груди:

– А тут? Покалывает?

– Та трохи е. Она ещё кивнула:

– Сегодня выписываем вас.

Вот когда обрадовался Прошка! Так и полезли в гору чёрные брови:

– Та шо вы?! А операции – нэ будэ, ни?

Она качала головой, бледно улыбаясь.

Неделю его щупали, загоняли в рентген четыре раза, то сажали, то клали, то поднимали, водили к каким то старикам в белых халатах – уж он ожидал себе лихой хворобы – и вдруг отпускали без операции!

– Так я здоров?!

– Не совсем.

– О ци таблетки дуже гарны, га? – Чёрные глаза его сверкали пониманием и благодарностью. Ему приятно было, что своим лёгким исходом он радует и её.

– Такие таблетки будете сами в аптеках покупать. А я вам ещё пропишу, тоже попьёте. – И повернула голову к сестре: – Аскорбиновую.

Мария строго наклонила голову и записала в тетрадь.

– Только точно три раза в день, точно! Это важно! – внушала Евгения Устиновна. (Внушение было важней самого лекарства). – И придётся вам поберечься! Вам не надо быстро ходить. Не надо поднимать тяжёлого. Если наклоняться – то осторожно.

Прошка рассмеялся, довольный, что и она не все на свете понимает.

– Як то – важкого нэ подымать? Я – тракторист.

– А вы сейчас пока работать не будете.

– А чого ж? По бюлетню?

– Нет. Вы сейчас по нашей справке получите инвалидность.

– Инвалидность? – Прошка диковато на неё посмотрел. – Та на якэ мини лыхо инвалидность? Як я на ни жить буду? Я ще молодый, я робыть хочу.

Он выставил свои здоровые с грубоватыми пальцами руки, просящиеся в работу.

Но это не убедило Евгению Устиновну.

– Вы в перевязочную спуститесь через полчаса. Будет готова справка, и я вам объясню.

Она вышла, и негнущаяся худая Мария вышла за ней.

И сразу в палате заговорили в несколько глоток. Прошка – об этой инвалидности, на кой она, обговорить с хлопцами, но другие толковали о Федерау. Это разительно было для всех: вот чистая, белая, ровная шея, ничего не болит – и операция!

Поддуев в кровати повернулся на руках корпусом с поджатыми ногами (это вышло как поворачивается безногий) и закричал сердито, даже покраснел:

– Не давайся, Генрих! Не будь дурак! Начнут резать – зарежут, как меня.

Но и Ахмаджан мог судить:

– Надо резать, Федерау! Они даром не скажут.

– Зачем же резать, если не болит? – возмущался Дёма.

– Да ты что, браток? – басил Костоглотов. – С ума сойти, здоровую шею резать.

Русанов морщился от этих криков, но не стал никому делать замечаний. Вчера после укола он очень повеселел, что легко его перенёс. Однако по прежнему опухоль под шеей всю ночь и утро и мешала ему двигать головой, и сегодня он чувствовал себя вполне несчастным, что ведь она не уменьшается.

Правда, приходила доктор Гангарт. Она очень подробно расспросила Павла Николаевича о каждом оттенке его самочувствия вчера и ночью, и сегодня, и о степени слабости, и объяснила, что опухоль не обязательно должна податься после первого укола, даже это вполне нормально, что не подалась. Отчасти она его успокоила. Он присмотрелся к Гангарт – у неё неглупое лицо. В конце концов в этой клинике тоже не самые последние врачи, опыт у них есть, надо уметь с них потребовать.

Но успокоения его хватало не надолго. Врач ушла, а опухоль торчала под челюстью и давила, а больные несли своё, а вот предлагали человеку резать совсем здоровую шею. У Русанова же какая бубуля – и не режут! и не предлагают. Неужели так плохо?

Позавчера, войдя в палату, Павел Николаевич не мог бы себе представить, что так быстро почувствует себя в чём то соединённым с этими людьми.

Ведь о шее шла речь. У троих у них – о шее.

Генрих Якобович очень расстроился. Слушал всё, что ему советовали, и улыбался растерянно. Все уверенно говорили, как ему поступить, только сам он своё дело видел смутно. (Как они смутно видели своё собственное). И резать было опасно, и не резать было опасно. Он уже насмотрелся и повыспрашивал здесь, в клинике, ещё прошлый раз, когда ему лечили рентгеном нижнюю губу, как вот сейчас Егенбердиеву. С тех пор струп на губе и раздулся, и высох, и отвалился, но он понимал, зачем режут шейные железы: чтоб не дать продвигаться раку дальше.

Однако вот Поддуеву два раза резали – и что помогло?...

А если рак никуда и не думает ползти? Если его уже нет?

Во всяком случае надо было посоветоваться с женой, а особенно с дочерью Генриеттой, самой образованной и решительной у них в семье. Но он занимает здесь койку, и клиника не станет ждать оборота писем (а ещё от станции к ним, в глубь степи, почту возят два раза в неделю и то лишь по хорошей дороге). Выписываться же и ехать на совет домой – очень трудно, трудней, чем это понимают врачи и те больные, которые ему так легко советуют. Для этого надо закрыть в здешней городской комендатуре отпускное свидетельство, только что выхлопотанное с трудом, сняться с временного учёта и ехать; сперва в лёгком пальтеце и полуботинках, как он сейчас, ехать поездом до маленькой станции, там надевать полушубок и валенки, оставленные на хранение у незнакомых добрых людей, – потому что там погода нездешняя, там ещё лютые ветры и зима, – и сто пятьдесят километров трястись качаться до своей МТС, может быть не в кабине, а в кузове; и тотчас же, приехав домой, писать заявление в областную комендатуру и две три четыре недели ждать разрешения на новый выезд; и когда оно придёт – опять отпрашиваться с работы, а как раз потает снег, развезёт дорогу и машины станут; и потом на маленькой станции, где останавливаются два поезда в сутки, каждый по минуте, мотаться отчаянно от кондуктора к кондуктору, который бы посадил; и приехав сюда, в здешней комендатуре опять становиться на временный учёт и потом ещё сколько то дней ждать очереди на место в клинике.



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Александр исаевич солженицын раковый корпус аннотация

    Документ
    АлександрИсаевичСолженицынРаковыйкорпусАннотация Повесть задумана А. И. Солженицыным летом 1954 в Ташкенте, где он лечился в раковомкорпусе. ... медицинских обстоятельств. Вплотную А. И. Солженицын писал «Раковыйкорпус» с осени 1965. В 1966 ...
  2. Александр исаевич солженицын

    Документ
    ... ое АлександрИсаевичСолженицын (Творческая биография) АлександрИсаевичСОЛЖЕНИЦЫН (по ... АлександрСолженицын и больные раковогокорпуса / [Примеч. ред.]; Обсуждение рукописи А. Солженицына «Раковыйкорпус» ... Из аннотации на сочинение А. Солженицына « ...
  3. Александр исаевич солженицын (1)

    Документ
    ... ое АлександрИсаевичСолженицын (Творческая биография) АлександрИсаевичСОЛЖЕНИЦЫН (по ... АлександрСолженицын и больные раковогокорпуса / [Примеч. ред.]; Обсуждение рукописи А. Солженицына «Раковыйкорпус» ... Из аннотации на сочинение А. Солженицына « ...
  4. Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка Аннотация Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка

    Документ
    ... 5 Аннотация Крупнейшие русские писатели, современники АлександраСолженицына, встретили ... пристального рассмотрения фигуры АлександраИсаевичаСолженицына. ТОМАШУ РЖЕЗАЧУ, ... Читал с большим неудовольствием…», «Раковыйкорпус» — антигуманистическая вещь…» « ...
  5. Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка Аннотация Владимир Бушин Александр Солженицын Гений первого плевка (1)

    Документ
    ... 5 Аннотация Крупнейшие русские писатели, современники АлександраСолженицына, встретили ... пристального рассмотрения фигуры АлександраИсаевичаСолженицына. ТОМАШУ РЖЕЗАЧУ, ... Читал с большим неудовольствием…», «Раковыйкорпус» — антигуманистическая вещь…» « ...

Другие похожие документы..