textarchive.ru

Главная > Документ


УЛИЦА КРОКОДИЛОВ

Мой отец хранил в нижнем ящике вместительного своего стола старинный и красивый план нашего города.

Это был целый том in folio пергаментных карт, которые, когда-то соединенные лентами полотна, раскладывались в огромную стенную карту, представляющую собой панораму с птичьего полета.

Помещенная на стене, она занимала чуть ли не полкомнаты и являла обширный вид на целую долину вьющейся извилистой бледно-золотой лентой Тысменицы, на все поозерье широко разлившихся болот и прудов, на складчатые предгорья, уходившие к югу вначале отдельными и редкими, потом густевшими вереницами, шахматной доской округлых взгорий, уменьшавшихся и бледневших по мере приближения к золотистым и дымным туманам горизонта. Из увядших этих далеких окрестностей выныривал город и рос на зрителя, сперва в неразличимых еще массивах, в сомкнутых кварталах и скоплениях домов, рассеченных глубокими оврагами улиц, чтобы по мере приближения различиться отдельными строениями, гравированными с резкой отчетливостью, словно видишь их в подзорную трубу. На ближних этих планах гравировщик передал весь путаный и разнородный кавардак улиц и закоулков, четкую выразительность карнизов, архитравов, архивольтов и пилястр, светлых в позднем и темном золоте пасмурного дня, погрузившего все изломы и ниши в глубокую сепию тени. Глыбы и призмы этой тени вклинивались, точно соты темного меда, в теснины улиц, утапливали в своей теплой сочащейся массе то целую уличную сторону, то прозор меж домами, драматизировали и оркестровали мрачной романтикой теней всю многоликую архитектоническую полифонию.

На плане, выполненном в манере барочных проспектов, окрестность Крокодильей улицы пустела белизной; так на географических картах принято обозначать полярные области и неисследованные страны, существование которых сомнительно. Лишь абрис нескольких улиц был указан черными линиями и надписан простым, незатейливым шрифтом в отличие от благородной антиквы прочих надписей. По-видимому, картограф не желал почесть район частью городского ансамбля и возражения свои выразил нарочито подчеркнутым небрежительным исполнением.

Чтобы понять таковую сдержанность, нам сразу следует обратить внимание на двойственный и сомнительный характер этого квартала, столь явно отличающийся от основной тональности остального города.

Это был торгово-промышленный район с недвусмысленным стремлением к намеренной утилитарности. Дух времени, механизм экономики не пощадили и нашего города, пустив алчные корни на клочке его окрестностей, где пресуществились в паразитирующий квартал.

Меж тем как в старой части еще господствовала ночная уютная торговля, исполненная торжественной церемониальности, в новом квартале спешно расцвели новейшие безоглядные формы коммерциализма. Псевдоамериканизм, пересаженный на старосветскую трухлявую почву города, взметнулся пышной, но пустой и тусклой расхожей вегетацией убогой базарной претенциозности. Тут можно было видеть дешевые, скверно строенные дома с карикатурными фасадами, облепленные ужасающей штукатуркой из потрескавшегося гипса. Старые, кособокие слободские постройки обзавелись наскоро сколоченными порталами, и только взгляд вблизи разоблачал эти жалкие подражания нормальным городским строениям. Дефектные мутно-грязные стекла, искажающие в волнистых рефлексах тусклое отражение улицы; неструганое дерево порталов, серая атмосфера бессмысленных помещений с паутиной и хлопьями пыли на высоких стеллажах вдоль ободранных крошащихся стен метили здешние лавки клеймом дикого Клондайка. Так они и тянулись одно за другим — заведения портных, конфекционы, склады фарфора, аптечные торговли, парикмахерские заведения. Витринные их большие серые стекла глядели косыми или полукружьем идущими надписями из золотых витиеватых литер: CONFISERIE, MANUCURE, KING OF ENGLAND.

Коренные горожане сторонились этих мест, заселенных отбросами, простонародьем — особями бесхарактерными, тщедушными, воистину моральными ничтожествами, — тою банальнейшей разновидностью человека, какая возникает в столь эфемерических обстоятельствах. Однако в дни упадка, в минуту низменного соблазна, бывало, что и какой-нибудь горожанин как бы случайно забредал в сомнительные эти стороны. Порою даже лучшие не могли противостоять искушению добровольной деградации, возможности снивелировать иерархии и границы, угодить в мелкую трясину здешнего мира, в доступную интимность, в грязненькую конфузность. Квартал оказывался Эльдорадо для подобных моральных дезертиров, перебежчиков из-под знамен собственного достоинства. Все тут было подозрительно и двусмысленно, все склоняло доверительным подмигиванием, цинически артикулированным жестом, многозначительно состроенными глазками к нечистым надеждам, все спускало с цепи низменную породу.

Мало кто, не будучи предварен, подмечал удивительную особенность квартала — отсутствие красок, словно в безвкусном этом, наскоро возникшем городе цвет оказался непозволительной роскошью. Все было серо, как на одноцветных фотографиях или в прейскурантах с картинками. Сказанная схожесть превосходила обычную метафору, ибо, когда случалось тут бродить, не покидало чувство, что и впрямь листаешь некий прейскурант, нудные рубрики коммерческих объявлений, меж которых паразитически угнездились подозрительные анонсы, двусмысленные статейки, сомнительные иллюстрации; да и сами блуждания тоже бывали бесплодны и безрезультатны, точь-в-точь возбуждения фантазии, торопящейся по страницам и столбцам порнографических изданий.

Входишь к какому-нибудь портному заказать костюм — одеяние расхожего шика, столь свойственного этому кварталу. Помещение большое и пустое, непомерно высокое и тусклое. Огромные многоярусные стеллажи возносятся один над другим в неопределенную высоту залы. Ярусы пустых полок уводят взгляд под самый потолок, который может сойти за скверное, бесцветное, облупленное слободское небо. Зато соседние помещения, которые видишь в открытые двери, до потолка набиты коробками и картонками, громоздящимися огромной картотекой, переходящей вверху под сложными небесами подчердачья в кубатуру пустоты, в бесплодный строительный материал тщетности. Сквозь большие серые окна, словно канцелярская бумага, разграфленная в частую клеточку, не проникает свет, ибо нутро лавки уже наполнено, точно водою, невыразительным серым свечением, не отбрасывающим тени и не создающим рельефа. Но тут, дабы угождать нашим желаниям и затопить пошлой и легковесной приказчичьей болтовней, возникает некий стройный молодой человек, на удивление услужливый, гибкий и податливый. Когда же за разговорами он раскатывает огромные штуки сукна, примеряет, присборивает, драпирует плывущий через его руки нескончаемый ручей ткани, устраивая из его волн воображаемые брюки и сюртуки, вся манипуляция эта кажется чем-то несущественным, видимостью, комедией, завесою, иронически наброшенной на истинную суть события.

Магазинные барышни, стройные брюнетки, каждая с каким-нибудь изъянцем красоты (характерным для этого квартала бракованных товаров), входят и выходят, стоят в дверях подсобных помещений, исследуя взглядами, дозревает ли известное дело (доверенное опытным рукам приказчика) до надлежащего состояния. Приказчик искательствует и жеманничает, производя временами впечатление трансвестита. Его хочется взять под мягко очерченный подбородок либо ущипнуть в напудренную бледную щеку, когда с заговорщическим полувзглядом он как бы незаметно обращает ваше внимание на фирменную марку товара — знак с прозрачной символикой.

Постепенно проблемы выбора одежды отходят на второй план. Мягкий до эфеминации и порченый молодой человек, идеально улавливающий интимнейшие побуждения клиента, демонстрирует его взору особенные охранные знаки, целую библиотеку фирменных марок, собрание изощренного коллекционера. И, оказывается, что магазин конфекции служит всего лишь фасадом, за которым скрывается антиквариат — собрание в высшей степени двусмысленных публикаций и приватных изданий. Услужливый приказчик отмыкает все новые склады, доверху набитые книгами, гравюрами, фотографиями. Виньетки и гравюры эти стократ превосходят самую смелую нашу фантазию. Таких кульминаций испорченности, такой изощренности распутства мы и предположить не могли.

Магазинные барышни все чаще проскальзывают меж рядами книг, серые и бумажные, точно гравюры, но с преизбытком пигмента в порочных лицах, темного пигмента брюнеток, лоснящихся жирной чернотой, каковая, таившаяся до времени в очах, нет-нет и метнется оттуда зигзагом лоснящегося тараканьего бега. Но и в жарких румянцах, в пикантных стигматах родинок, в стыдных метинах темного пушка выдавал себя тип спекшейся черной крови. Этот слишком интенсивной мощи краситель, этот мокко, густой и ароматный, оставлял, похоже, пятна на книгах, которые брали они в оливковые руки — прикосновения же, пятная книги эти, казалось, сотворяли в воздухе темный дождь веснушек, волну нюхательного табака с дразнящим звериным запахом, словно прах дождевого гриба. Меж тем общее беспутство все больше отпускало тормоза внешней благопристойности. Приказчик, исчерпав навязчивый напор, исподволь переходил к женственной пассивности. Вот он уже на одном из многочисленных диванов, расставленных среди полочных дебрей, лежит в шелковой пижаме, открывающей дамское декольте. Барышни демонстрируют одна другой фигуры и позиции обложечных гравюр, некоторые уже засыпают в импровизированных постелях. Нажим на клиента ослаб. Клиент выпущен из кольца назойливого интереса и предоставлен самому себе. Продавщицы, увлеченные беседой, больше не обращают на него внимания. Повернувшись задом или боком, они замирают в арогантном контрапосте, переступают с ноги на ногу, поигрывают кокетливою ботинкой, пускают сверху вниз по стройному своему телу змеиную игру членов, атакуя ею с небрежительной безответственностью взбудораженного зрителя, которого игнорируют. Иначе говоря, ретируются, расчетливо отступают, создавая свободное пространство для активности гостя. Воспользуемся же этой паузой невнимания, дабы избегнуть непредвиденных последствий нашего невинного визита и выбраться на улицу.

Никто нас не удерживает. Сквозь коридоры книг, меж долгими рядами журналов и старых изданий мы выбираемся из лавки и оказываемся в том месте Крокодильей улицы, где с высокой точки широкий ее тракт виден почти на всем протяжении до самых отдаленных незавершенных строений железнодорожного вокзала. Стоит хмурый день, как оно всегда бывает в этой окрестности, и все вокруг кажется тогда снимком из иллюстрированной газеты — столь серы, столь плоски дома, люди и экипажи. Эта явь тонка, точно бумага, и каждой черточкой обнаруживает свою имитативность. Порою создается впечатление, что лишь на маленьком клочке перед нами все образцово слагается в пуантилистский образ городского бульвара, меж тем как по сторонам импровизированный маскарад расточается и расползается и, неспособный продержаться в роли своей, превращается позади нас в гипс и паклю, в склад рухляди некоего огромного пустого театра. Напряжение позы, напускная значительность маски, ироничный пафос подрагивают на этой пленочке. Но мы далеки от желания демаскировать зримое. Вопреки нам известному мы ощущаем себя втянутыми в дешевое очарование квартала. К тому же в облике города предостаточно и явных признаков самопародии. Вереницы маленьких одноэтажных слободских домишек перемежаются многоэтажными зданиями, которые, будучи возведенными как бы из картона, суть конгломераты вывесок, обманных конторских оконных ниш, стеклянно-серых витрин, домовых номеров и реклам. Мимо строений течет река толпы. Улица широка, точно бульвар большого города, но мостовая, словно на сельских площадях, представляет собой убитую глину; вся она в лужах, выбоинах и поросла травой. Уличное движение в городе — тема здешних сопоставлений, жители с гордостью говорят о нем, причем глаза их при этом заговорщически сверкают. Серая, безликая толпа слишком увлечена своей ролью и полна рвения держаться на городской манер. Во всяком случае, несмотря на ее вовлеченность и заинтересованность, остается впечатление ложного, монотонного, бесцельного блуждания — этакого сонного хоровода марионеток. Вся картина проникнута атмосферой удивительной маловажности. Толпа течет монотонно, и, странное дело, видишь ее все время как бы размыто, фигуры проплывают в спутанном мягком гаме, не обретая полной отчетливости. Порой мы лишь вылавливаем из многоголового этого гама отдельный живой темный взгляд, какой-то глубоко насаженный черный котелок, некие пол-лица, разорванные улыбкой, со ртом, мгновение назад сказавшим что-то, чью-то ногу, шагнувшую и таково уже навсегда замершую.

Отличительная черта квартала — пролетки без возниц, сами собой следующие по улицам. Это не значит, что извозчиков не существует; смешавшиеся с толпой и занятые тысячью дел, они просто позабыли о своих пролетках. В этом квартале внешнего правдоподобия и пустых жестов, как правило, не придают значения конкретной цели поездки, и пассажиры доверяются блуждающим экипажам с легкомыслием, какое свойственно тут всему. Часто на небезопасных поворотах можно видеть, как, далеко высунувшись из сломанного верха и стискивая вожжи, седоки с натугой производят трудный маневр разъезжания.

В квартале есть и трамваи. Амбиции членов магистрата празднуют здесь величайший свой триумф. Но сколь плачевен вид этих средств передвижения, сделанных из папье-маше, с выпирающими и помятыми от многолетнего употребления боками. Передняя стенка, как правило, отсутствует, так что можно лицезреть едущих пассажиров, сидящих прямо и с величайшим достоинством. Трамваи эти подталкиваемы городскими грузчиками. Однако самое удивительное на улице Крокодильей — железнодорожное сообщение.

Скажем, к концу недели, в любую пору дня случается заметить людей, ожидающих поезд на повороте улицы. Заранее никогда неизвестно, придет ли он вообще и где остановится, так что люди, бывает, ждут в двух местах, не умея согласить мнений касательно местонахождения остановки. Ждут долго и стоят черной немой толпою возле едва различимой железнодорожной колеи, лицами в профиль, чередой бледных масок из бумаги, вырезанных фантастической линией устремленного в одну точку взгляда. И он вдруг наконец прибывает, уже появился из боковой улочки, откуда и не ждали, — стелющийся, как змея, миниатюрой, с маленьким сопящим приземистым паровозом. Вот он въехал в черную людскую шпалеру, и улица делается темна от вереницы вагончиков, сеющих угольную пыль. Темное сопенье паровоза в быстро наступающих зимних сумерках и дыхание странной печальной значительности, сдерживаемая спешка и нервозность на какой-то миг преображают улицу в перрон железнодорожного вокзала.

Бич нашего города — ажиотаж вокруг железнодорожных билетов и лихоимство.

В последнюю минуту, когда поезд уже на станции, в нервной спешке ведутся переговоры с продажными служащими чугунки. Хотя переговоры не завершены, поезд трогается, сопровождаемый медленной разочарованной толпою, которая долго провожает его, покуда в конце концов не рассеется.

Улица, на мгновение стеснившаяся в импровизированный этот вокзал, исполненный сумерек и зова дальних дорог, снова проясняется, делается шире и снова пропускает по своему руслу беспечную однообразную толпу гуляющих, которая в гомоне разговоров дефилирует вдоль магазинных витрин, грязных этих и серых четвероугольников с безвкусными товарами, большими восковыми манекенами и парикмахерскими куклами.

Вызывающе одетые, в длинных кружевных платьях проходят проститутки. Впрочем, это могут быть и жены парикмахеров или капельмейстеров из кофеен. Они идут хищной, плавной поступью, имея в недобрых испорченных лицах незначительный изъянец, совершенно все перечеркивающий; они или косят черным кривым косением, или у них разорванные рты, или нету кончика носа.

Жители города кичатся миазмами испорченности, какие источает улица Крокодилов. У нас нет нужды ни в чем себе отказывать, заносчиво полагают они, мы можем себе позволить и настоящее распутство большого города. Они считают, что каждая женщина в квартале — кокотка. Вообще-то, стоит обратить на какую-нибудь внимание — сразу встречаешь пристальный липкий щекочущий взгляд, который замораживает тебя в сладостной уверенности. Даже школьницы здесь носят банты каким-то особенным образом, ставят своеобразным манером стройные ноги, и в глазах их нечистая порча, в коей заложен преформический грядущий порок.

И все же... и все же следует ли нам открывать последний секрет квартала, тщательно скрываемую тайну улицы Крокодилов?

Неоднократно в продолжение нашей реляции подавали мы определенные остерегающие знаки, деликатно обозначали наши оговорки. Так что внимательный читатель не окажется неподготовленным к последнему повороту событий. Мы поминали имитативный и иллюзорный характер квартала, но у подобных определений слишком окончательный и решительный смысл, чтобы обозначить половинчатый и нерешительный характер действительности.

В языке нашем нет определений, которые хоть как-то дозировали бы степень реальности, определили бы ее насыщенность. Скажем не обинуясь: фатально для квартала то, что в нем ничто не довершается, ничто не доходит до своего дефинитивума, все производимые движения повисают в воздухе, все жесты исчерпываются до поры и не могут сдвинуться с некоей мертвой точки. Мы уже могли заметить обильность и расточительность упований, проектов и предвосхищений, какие свойственны кварталу. Он есть не что иное, как ферментация устремлений, до времени неуемная, а потому бессильная и пустая. В атмосфере небывалой доступности возрастает тут всякая малейшая прихоть, мимолетное напряжение набухает и разрастается в пустой раздутый нарост, восходит серая и легкая вегетация пушистых чертополохов, бесцветных мохнатых маков, сотканная из невесомой пелены бреда и гашиша. Надо всем кварталом витает ленивый и порочный флюид греха, и дома, магазины, люди порою кажутся спазмой на его горячечном теле, гусиной кожей его фебрильных грез. Нигде, как здесь, не ощущаем мы себя находящимися под угрозой возможностей, потрясенными близостью свершения, побледневшими и бессильными упоительной робостью осуществимости. Но на этом все и кончается.

Перейдя некий порог напряжения, прилив замирает и отступает, настроение гаснет и перезревает, возможности вянут, дабы кануть в небытие, обеспамятевшие серые маки эксцитации рассыпаются в прах.

И мы вечно будем сожалеть, что на минутку вышли тогда из конфекциона сомнительной репутации. Нам туда уже никогда не вернуться. Мы станем плутать от вывески к вывеске и сто раз ошибемся. Мы заглянем в десятки лавок, попадем в абсолютно такие же, станем странствовать сквозь шпалеры книг, листать альбомы и журналы, долго и витиевато объясняться с барышнями, чья пигментация чрезмерна, а красота с порчей, но они будут не в состоянии понять наших пожеланий.

Мы станем жертвами недоразумения, пока наша распаленность и возбуждение не улетучатся в тщетном усилии, в напрасно затеянной гоньбе.

Надежды наши были недоразумением, двусмысленный характер заведения и персонала — видимостью, конфекция — настоящей конфекцией, а у приказчика не наблюдалось ни малейших тайных намерений. Дамы Крокодильей улицы отличаются вполне заурядной испорченностью, зажатой толстым слоем моральных предрассудков и банальной посредственности. В этом городе дешевого человеческого материала нету и одержимости инстинкта, и отсутствуют необычные и темные страсти.

Улица Крокодилов была концессией нашего города по части современности и столичного порока. Видно, не стать нас было на что-то большее, чем картонная имитация, чем фотомонтаж, составленный из вырезок лежалых прошлогодних газет.

ТАРАКАНЫ

Случилось это в пору серых дней, наступивших после великолепного многоцветья гениальной эпохи моего отца. Это были долгие, тягостные недели депрессии, недели без воскресений и праздников под замкнувшимся небом и в обнищалом пейзаже. Отца в то время уже не было. Верхние комнаты прибрали и сдали их какой-то телефонистке. Из всего птичьего хозяйства осталась единственная особь — чучело кондора, стоявшее на полке в гостиной. В холодном полумраке задернутых гардин он, как и при жизни, стоял на одной ноге в позе буддийского мудреца, и горестное его, иссохшее лицо аскета окаменело в выражении крайнего безразличия и отрешенности. Глаза выпали, а сквозь проплаканные, слезящиеся орбиты сыпались опилки. Лишь роговые египетские наросты на могучем голом клюве и лысой шее, бугры и наросты линяло-голубого цвета сообщали старообразной этой голове нечто достойно иератическое.

Пернатая ряса его, в разных местах уже траченная молью, теряла мягкое серое перо, которое Аделя каждую пятницу выметала вместе с безымянным комнатным сором. В проплешинах виднелось мешковинное грубое полотно, из которого лезла конопляная пакля. Я таил обиду на мать за легкость, с какою она после утраты отца вернулась к нормальной жизни. Никогда она его не любила, думал я, а поскольку отец не пустил корни в сердце никакой женщины, ему не удалось и врасти ни в какую действительность, и он витал всегда на периферии жизни в несуществующих регионах, на пограничье реального. Даже приличной гражданской смерти он не удостоился, думал я, все у него получалось чудны́м и сомнительным. Я решил улучить минуту и откровенным разговором захватить мать врасплох. В тот день (был трудный зимний день, и с утра уже сыпался мягкий пух сумерек) у матери была мигрень, и она в одиночестве лежала на софе в гостиной.

В этой редко посещаемой парадной комнате с момента исчезновения отца соблюдался образцовый порядок, наводимый Аделей с помощью воска и щеток. Мебель была покрыта чехлами; все предметы домашнего обихода подчинились железной дисциплине, какую завела здесь Аделя. Только пучок павлиньих перьев, стоявших в вазе на комоде, не давал себя обуздать. Это был элемент своевольный, опасный, чем-то неуловимо революционный, точно разбушевавшийся класс гимназисток, исполненных как бы набожности с виду, а подспудно — распутного своеволия. Перья эти по целым дням сверлили и буравили дыры в стенах, моргали, наседали друг на дружку, трепеща ресницами и приложив палец к губам, хихикающие и шаловливые. Они наполняли комнату щебетом и шепотом, рассыпались бабочками возле разлапой люстры, тыкались цветною толпой в матовые состарившиеся зеркала, отвыкшие от движения и веселья, заглядывали в замочные скважины. Даже в присутствии матери, лежавшей с обвязанной головой на софе, они не знали удержу, строили глазки, подавали друг другу знаки, переговаривались немым цветным алфавитом, полным секретных смыслов. Меня выводила из себя эта издевательская солидарность, этот мельтешащий за моей спиной сговор. Прижав колени к софе, на которой лежала мать, исследуя двумя пальцами, словно бы в задумчивости, приятную на ощупь материю ее шлафрока, я как бы невзначай сказал: — Мне давно хочется тебя спросить: правда ли, что это он? — И, хотя я даже не глянул на кондора, мать сразу догадалась, совершенно смешалась и опустила глаза. Я намеренно помедлил какое-то время, чтобы погурманствовать ее замешательством, а затем, сдерживая нарастающий гнев, совершенно спокойно спросил: — Какой смысл тогда имеют все эти сплетни и ложь, которые ты распространяешь об отце?

Однако черты ее, в первый момент как бы в панике распавшиеся, снова стали упорядочиваться. — Какая ложь? — спросила она, моргая, причем глаза ее были пусты и налиты темною голубизной без белка. — Я слышал это от Адели, — продолжил я, — но знаю, что исходит все от тебя; я хочу знать правду.

Губы ее слегка дрожали, зрачки, уходя от моего взгляда, сместились в уголки глаз. — Я не лгала, — сказала она, а губы ее набухли и сделались заодно маленькими. Я понял, что она кокетничает со мною, как женщина с мужчиной. — Насчет тараканов это правда, сам помнишь... — Я смешался. Я действительно помнил нашествие тараканов, половодье черного копошенья, наполнявшее ночную темноту паучиной беготней. Все щели были полны вздрагивающих усов, каждый паз готов был внезапно выстрелить тараканом, всякая трещина в половице могла породить черную молнию, метнувшуюся ошалелым зигзагом по полу. Ах, это дикое безумие паники, прочерченное блестящей черной линией на поверхности пола. Ах, отчаянные крики отца, прыгающего со стула на стул с дротиком в руке. Не принимая ни еды, ни питья, с горячечными пятнами на лице, с конвульсией омерзения, врезанной у рта, отец мой сделался совершенно дик. Было ясно, что никакой организм не сможет долго выдержать градус подобной ненависти. Жуткое отвращение сделало отцово лицо застывшей трагической маской, и только зрачки, упрятанные за нижним веком, затаились в дозоре, напряженные в вечной настороженности, точно тетивы. С диким воплем срывался он вдруг со стула, кидался вслепую в угол комнаты и вот уже возносил дротик, на котором насаженный огромный таракан отчаянно перебирал неразберихой своих ножек. Но тут отцу, бледному от ужаса, приходила на помощь Аделя и отнимала пику с наколотым трофеем, дабы утопить оный в лохани. Уже в то время я не мог бы сказать, запечатлелись во мне эти картины рассказами Адели или я сам был их свидетелем. Мой отец уже тогда утратил защитную реакцию, какая упасает людей здоровых от пристрастия к омерзительному. Нет, чтобы противостоять влечению страшной силы пагубных чар — отец мой, отданный на произвол безумия, все более в них вовлекался. Печальные результаты не заставили себя ждать. Незамедлительно появились первые подозрительные симптомы, ужаснувшие нас и опечалившие. Поведение отца изменилось. Исступление его и эйфория возбужденности умерились. В движениях и мимике сделались заметны симптомы нечистой совести. Он стал избегать нас, целыми днями прячась по углам, в шкафах, под периной. Часто видел я, как задумчиво разглядывает он свои руки, изучает плотность кожи, ногти, на которых стали проступать черные пятна, блестящие черные пятна, точь-в-точь тараканья скорлупа.

Днем он еще как-то сопротивлялся, боролся, но по ночам наваждение накидывалось неодолимой напастью. Я наблюдал отца поздней ночью, в свете свечи, стоявшей на полу. Он тоже находился на полу, обнаженный и меченный черными точками тотема, перечеркнутый линиями ребер, фантастическим рисунком просвечивающей наружу анатомии; он стоял на четвереньках, одержимый фасцинацией отвращения, которое вовлекало его в лабиринты путаных своих ходов. Отец шевелился сложным многочленистым движением странного ритуала, в котором я с ужасом узнал подражание тараканьей повадке.

С той поры мы от него отреклись. Сходство с тараканом делалось с каждым днем заметнее — отец превратился в таракана.

Мы начали привыкать к этому, всё реже встречая его; целыми неделями пропадал он где-то на своих тараканьих дорогах. Мы перестали его распознавать, ибо он совершенно смешался с черным этим зловещим племенем. Откуда было знать, живет ли он в какой-то щели пола, бегает ли ночами по комнатам, поглощенный тараканьими делами, или, быть может, оказался среди мертвых насекомых, которых Аделя, всякое утро обнаружив лежащими брюшком кверху и ощетинившихся ногами, с отвращением сметала на совок и выбрасывала?

— И все-таки, — сказал я, сбитый с толку, — кондор — это он, я уверен. — Мать взглянула на меня из-под ресниц: — Не мучай меня, дитя мое, я же тебе говорила, что отец стал коммивояжером и он в непрестанных разъездах; ты знаешь, что по ночам он иногда заезжает домой, чтобы спозаранку отправиться дальше.



Скачать документ

Похожие документы:

  1. БРУНО ШУЛЬЦ КОРИЧНЫЕ ЛАВКИ САНАТОРИЯ ПОД КЛЕПСИДРОЙ Перевел с польского Асар Эппель

    Документ
    БРУНОШУЛЬЦКОРИЧНЫЕЛАВКИСАНАТОРИЯПОДКЛЕПСИДРОЙПеревел с польскогоАсарЭппель ГЕШАРИМ ИЕРУСАЛИМ 5753 ... отца ИЗ РИСУНКОВ БРУНОШУЛЬЦАБРУНОШУЛЬЦКОРИЧНЫЕЛАВКИСАНАТОРИЯПОДКЛЕПСИДРОЙ Перевод и вступление АсараЭппеля Оформление Александра ...

Другие похожие документы..